Читать книгу Бубновый валет - Фридрих Незнанский - Страница 4
Часть первая
Вещие сны и тревожные пробуждения
4
ОглавлениеКак завершение облачного дня, выдался погожий, но не жаркий летний вечер. Дочка Турецких Нинка где-то пропадала в компании друзей, но ее родителей это обстоятельство ничуть не огорчало. Даже наоборот. Давно они не чувствовали себя так раскованно. Саша, приняв дозу левитры, прописанную кудесником Светиковым, показал себя на высоте. Сперва они забрались в ванну, где от прохладной воды прикосновения становились только жарче. Постепенно Ирина принялась стонать от каждого прикосновения, не только между ног, но и к груди, и к шее, и даже к спине, она превратилась в сплошную эрогенную зону.
– Ой, Саша, Сашенька… а-а-а…. Ой, больше не могу!
Вся мокрая, рассыпая брызги воды на паркет, Ирина выпрыгнула из ванны и побежала в спальню, а вслед за ней, пьянея от ее наготы, несся Турецкий. Он сейчас не был Турецким, он был забывшим обо всех проблемах жаждущим самцом. Ирина упала на широкую супружескую кровать, но не успела забраться на нее с ногами. Саша придержал ее за поясницу:
– Стой! Так и оставайся! Вот так… хорошо-о-о…
После они долго обнимались на мокром смятом покрывале, не желая терять и секунды долгожданной близости.
– Подвинься, – ткнула Сашу в бок Ирина. – Покрывало надо в стирку бросить.
Постепенно все возвращалось на круги своя, и любовница в ней уступала место жене.
– М-м-м, – не открывая глаз, отозвался Турецкий. – Погоди со стиркой. Не убежит.
Ирина улыбнулась:
– Вот видишь, Саша, я не зря старалась, врача искала. Помог ведь тебе Светиков?
– Что? А, ну да, помог. Только, Ира, лекарства – это половина лечения. Главное мое лекарство – отдых. Так и Светиков сказал.
– Так тебе же дали отпуск! Давай в этом году махнем все втроем в Прибалтику. Или, если хочешь, в Турцию: сервис и питание там дешевле, чем в Крыму.
– Нет, Ира, южный климат мне противопоказан. А от Рижского взморья тоска берет. Мы со Славой Грязновым договорились отдохнуть у знакомых во Львове. Ровный климат, прекрасный готический город, поблизости Карпаты. Свежий воздух, экскурсии… – понес Турецкий, зная, что за столько лет совместной жизни жена превосходно научилась слышать то, что он недоговаривает.
Ирина снова улыбнулась – на этот раз в уголке губ образовались горькие складки:
– Очередное расследование, да?
– Не волнуйся, Ира. Я туда еду не как следователь, а как частное лицо. Собрать досье на одного польского эмигранта, давно покойного. Неожиданностей не предвидится.
– Тем лучше. Частное лицо имеет право взять с собой жену.
– А куда мы денем Нинку? Она без надзора еще, чего доброго, забеременеет или пристрастится к наркотикам. – Привычная ирония в адрес Ирины, которая стремилась оберегать дочь, рослую самостоятельную девицу, буквально от всего. – Езжай уж лучше с ней к прибалтийской тетке, как вы обе привыкли. Не лишай себя маленьких радостей.
Ирина отвернулась. Турецкий имел право торжествовать победу, взять реванш за все те летние вечера, когда он приходил из прокуратуры или с задания усталый и голодный, как собака, а любимая жена прохлаждалась где-то в Дубултах, посиживая в кафе под декоративными корабельными снастями или выбирая в сувенирной лавчонке янтарь.
За столько лет семейной жизни Турецкий тоже научился видеть жену насквозь и мог читать ее мысли, словно открытую книгу.
«Неожиданностей не предвидится! Как будто неожиданности не подстерегают тебя повсюду, Турецкий! Ты уже не мальчик, ты окреп, заматерел, у тебя появились морщины, но это делает тебя еще более привлекательным. И они вешаются тебе на шею, твои неожиданности: голубоглазые и черноглазые, брюнетки и блондинки, шатенки и рыжие, крашеные и натуральные. Какую из этих неожиданностей ты будешь наяривать под сводами прекрасного готического города или на фоне ландшафта живописных Карпат? А потом вернешься, как ни в чем не бывало, в чистую семейную постель, все такой же бодрый и неутомимый? Может, и эта депрессия, эти кошмарные сны – предлог сбежать от законной супружницы, которая давно надоела?»
Трудно вести мысленный диалог. Но Турецкий готов был ответить вслух, если бы Ирина решилась говорить начистоту, что он не ждал и не искал этого расследования, оно свалилось на него само, а теперь некрасиво, да и не хочется, отказываться. Что его депрессия, несмотря на сегодняшний любовный взлет, никакое не притворство. И что, в конце концов, в последнее время его совершенно не тянет изменять жене. Вероятно, видения преисподней, которые преследуют его во сне, напоминают о том, что все мы не вечны и что погоне за удовольствиями, за разнообразием красивых женских тел когда-нибудь придет конец. Хорошо бы не слишком скоро.
А может, эти мрачные мысли порождены депрессией? Выздоровеет он, попринимает лекарства, заработает пятьдесят тысяч «зеленых», и все восстановится…
Да, Сашку Турецкого не так-то просто столкнуть с избранного пути!
– Подвинешься ты или нет? – прикрикнула на мужа Ирина Генриховна, выдергивая из-под него злополучное покрывало.
Помимо предоставленных Вандой материалов Турецкий решил запастись собственными сведениями о художнике Бруно Шермане и с этой целью обратился к знатоку изобразительного искусства Лене Кругликову. Начальник 3-го отделения 2-го отдела МУРа майор Кругликов принял следователя по особо важным делам радушно: не в первый раз встречаются!
– Что, Сан Борисыч, опять кого-нибудь ограбили?
– Нет, Леня. На этот раз я сам скорее всего кого-нибудь ограблю.
– Наконец-то решил прибыльным делом заняться, – засмеялся Кругликов, а в глазах его появилось беспокойство: всякое случается с людьми в наше нестабильное время.
Турецкий подумал, а уж не докатились ли до МУРа слухи о его депрессии? «А Турецкий-то, Турецкий, слыхали? Что? Да крыша поехала. Нет, правда, на людей бросается. Сущий псих».
– Не бойся, Леня. Ни в домушники, ни в управдомы пока не собираюсь переквалифицироваться. А только не мешало бы разведать, сколько в наше время могут стоить картины Бруно Шермана?
Имя Шермана удивления у Лени не вызвало. Он понимающе кивнул, но любопытства Турецкого удовлетворить не сумел.
– Знаешь, Саша, я ведь все больше по искусству великих классических мастеров. Двадцатый век, авангард, Шерман, Шагал – не совсем моя епархия. Если хочешь, подкину телефончик человека, к которому можешь обратиться.
Неутомимый эрудит и собиратель разнообразных сведений, Леня Кругликов держал в верхнем ящике своего письменного стола с десяток записных книжек, заполненных по системе, которую разработал сам. Прочие в них ничего не понимали. Вот и телефон Николая Алексеевича Будникова сверхъестественным образом обнаружился не на букву «Б», что было бы закономерно, и даже не на букву «Н», а вопреки логике, на букву «А».
– «А» значит «авангард», ну, русская авангардная живопись, – пояснил Леня.
– А-а-а, – понимающе протянул Турецкий, пока Кругликов переписывал для него телефон.
– Держи. Вот рабочий, вот домашний. Дома бывает обычно после шести часов вечера.
– А мобильный?
– Мобильного у Коли нет. Эх, зажрались мы, привыкли, что вокруг одни бизнесмены да коммерсанты… А тут отличный специалист, вместо того чтобы делать деньги, остается предан своей работе. Бессребреник. – Турецкий обратил внимание, что Леня произнес это слово безукоризненно правильно, без вклинившегося в последнее время между «с» и «р» лишнего «е». – Ты, кстати, можешь подъехать прямо к нему в Музей русского авангарда.
– Погоди. Это тот самый музей, где сейчас выставляется картина Шермана «Дерево в солнечном свете»?
– Точно. Какие мы, оказывается, образованные!
– Отстань, совсем я не образованный. Это важно для расследования.
– Если для расследования, тем более без Николая не обойтись. Скажи, что от меня, он расстарается.
Музей – место, куда Александр Борисович захаживал так часто, как это полагается культурному человеку. По собственной инициативе – практически никогда. Самым изученным для Турецкого был музей им. А. С. Пушкина на Волхонке, куда он в основном водил жену и дочь: Нину – когда по школьной программе проходили античность, а потом Средневековье; Ирину – на всякие заумные выставки, вроде творений Магритта или графики Сальвадора Дали. А сейчас, выходит, черти его тянут, и не куда-нибудь – в Музей русского авангарда… Каков в данном случае побудительный мотив: искусство или деньги? На первом месте, разумеется, работа, за которую платят хорошие деньги. Но для такой работы, на которую подрядился он, может быть, важно научиться распознавать манеру художника, проникнуть в его мир. Не исключено, что неведомый Николай Будников подбросит ему кое-какие идеи, которые потом сложатся в версию.
Основанный в 1997 году банкиром-меценатом Юханом Чикиным Музей русского авангарда, который Турецкий сравнительно быстро отыскал в переплетении московских переулков между станциями «Библиотека имени Ленина» и «Охотный ряд», представлял собой двухэтажное, крашенное в кирпичный цвет здание, фасад которого был то ли изуродован, то ли усовершенствован выступающим вперед вестибюлем в виде прозрачного шестигранника. Сквозь него буйство красок, встречающее посетителя буквально с порога, размывалось, создавая ощущение волшебного фонаря для взрослых. И впрямь современно. И лишь одно уцелело от старины, родня Музей русского авангарда со всеми прочими музеями: вахтерши, служительницы, смотрительницы – женщины в мягких тапочках, не имеющие возраста, корректные и склонные к ворчливости. Наряду с охранниками в камуфляже они несли свою вахту и были совершенно незаменимы.
Ни покупать билет, ни трясти красными корочками в музее Турецкий не стал. Как частное, но осведомленное лицо, скромно подошел к служительнице музейных муз, дремавшей на контроле в ожидании посетителей, и спросил, где бы ему срочно найти доктора искусствоведения Николая Алексеевича Будникова. Недовольная тем, что ее вывели из состояния дремы, билетерша при упоминании Будникова сменила гнев на милость и, оставив вместо себя коллегу, такую же седую и толстенькую, выразила желание лично проводить гостя. Следом за ней, неслышно скользившей по парадному паркету в старых тапочках, устремился Турецкий. Они миновали галерею современной скульптуры, скрученными и развороченными торсами напоминающей то ли жертв автокатастрофы, то ли мутантов-эксгибиционистов; прошли мимо экземпляров живописи, сливавшейся в один пестрый ряд; свернули направо, поднялись по боковой, заурядной, выстланной потертым ковриком лестнице и очутились в святая святых музея. Скрытые от глаз посетителей служебные помещения содержали не больше ценных экспонатов, чем обычный офис; но тот, кто сказал бы, что ничего примечательного здесь нет, крепко ошибся бы. Судьбы экспозиции зависели от того, что вершилось в этих тесных, заваленных бумагами комнатушках.
– Николай Алексеич, это к вам! – Турецкого поразил почтительный тон билетерши. То ли Будников действительно был очень важной персоной, то ли в этой старушке было до такой степени развито чинопочитание.
– Здравствуйте, Николай Алексеевич. Я Александр Борисович Турецкий, меня к вам направил Леня… Леонид Кругликов.
– Да. Очень приятно. – Легкий кивок, указывающий, что тему майора Кругликова можно дальше не развивать. – Зовите меня просто Николай.
– Тогда я для вас просто Саша.
Николай Алексеевич Будников, на удивление, оказался человеком очень молодым для его расхваленной Кругликовым опытности: лет тридцати или чуть старше. Возможно, знаток живописи уловил бы в нем сходство с героями русских портретов начала ХХ века, но у Турецкого возникла более приземленная ассоциация: Николай Алексеевич очень походил на человека, который на плакате, посвященном единству всех слоев советского общества, символизировал прослойку интеллигенции. Открытый лоб, русые волосы гладко зачесаны назад, тонкий профиль уверенно устремлен в светлое будущее – наверное, в будущее русского искусства. Здороваясь, Будников твердо пожал руку Турецкого, смерил его с головы до ног проницательным взглядом из-за очков в почти невидимой оправе. Профессиональная хватка! Турецкий подумал, что каждый человек представляется Николаю Будникову произведением искусства, которому он назначает цену. Дешевкой «важняк» Турецкий никогда себя не считал. Видимо, к такому же выводу пришел и Будников, потому что его лицо прояснилось, стало открытым и простым.
– Леонид Сергеевич попусту не направит. Дело у вас, полагаю, серьезное? Опасное, да?
– Опасностей нет, но дело заковыристое. Меня интересует художник Шерман. Бруно Шерман.
Николай поморщился, будто Турецкий, произнеся «да Винчи», бестактно уточнил: «Леонардо».
– Вас интересует список его работ? Полотна, представленные на выставке? Работы, имеющиеся в собрании музея? Предполагаемая стоимость?
– Все, что вы перечислили, в первую очередь стоимость. И картину «Дерево в солнечном свете» стоило бы посмотреть. – Турецкий замялся: – Ну и еще… я не знаю, от искусства далек… теория, что ли! Расскажите что-нибудь о Шермане, об объединении «Бубновый валет»…
– С удовольствием! Между прочим, название «Бубновый валет» вам как сыщику должно быть особенно близко.
– Это почему же?
– Потому, что участники состоявшейся в тысяча девятьсот десятом году выставки, которая впоследствии дала название группе, взяли название, рассчитанное на низменные ассоциации. «Бубновый валет» на воровском жаргоне той эпохи означало «ловкач», «мошенник», «не заслуживающий доверия человек». Кроме того, «бубновый туз» – это нашивка на одежде каторжника.
– Что же у них было общего с каторжниками?
– Ровным счетом ничего. И с уголовниками тоже. Выбирая такое название, они хотели потрясти, шокировать публику, как молодые художники во все времена. Скандал – питательная почва для популярности. Ларионов и Гончарова, чьи произведения составляли ядро экспозиции, отлично это понимали. Хотя… и с другим названием выставка произвела бы эффект. Выразительные средства были новы и необычны для России, привычной к дотошному реализму передвижников.
– А Шерман?
– Шерман был менее знаменит по сравнению с теми, кого я перечислил, однако он по праву принадлежал к названному объединению художников. Центральное место в его творчестве занимают их излюбленные жанры: пейзаж и натюрморт. Работа с цветом и пространством указывает на то, что поначалу он испытывал влияние Аристарха Васильевича Лентулова. Что же касается содержания – это вам лучше увидеть самому. Пойдемте, пойдемте!
И Турецкий снова тронулся в путь по той же лестнице, правда в противоположном направлении и с другим провожатым.
– Существует определенная последовательность развития таланта. Ранний Шерман в живописи, – хорошо поставленным голосом экскурсовода вещал Николай, – все равно что Кафка в литературе. Прежде всего, их роднит происхождение: на обоих оказала влияние культура евреев Восточной Европы. В творчестве обоих преобладают темы абсурдности человеческого существования, тяжести жизненного пути. Я считаю, что при всем стилистическом единстве с русским авангардом Шерман несколько отличался от него по духу. Русский авангард – явление в целом созидательное, желающее построить новый мир. У членов группы «Бубновый валет» преобладает пафос созидания, недаром их влекли архитектурные эксперименты. Взять хотя бы знаменитую башню Татлина…
«Ага, значит, правильно вспомнил», – порадовался своей эрудиции Турецкий.
– Бруно Шерман, – продолжал Будников, – был яростным коммунистом, но подоплека его воззрений другая. Он не желает ничего строить. Он бунтует против старого мира главным образом потому, что этот мир ужасен, что жить в нем немыслимо. Не созидание, а разрушение – вот чего жаждет его душа. По крайней мере, это справедливо для раннего периода его творчества, когда он входил в группу «Бубновый валет». Заснеженные или грязные кривые переулки, покосившиеся заборы, торчащие из земли неожиданные металлические конструкции напоминают места, где происходят скитания Йозефа К. из романа Кафки «Замок». Шерман впервые в мировом искусстве полюбил изображать бесконечные километры обнаженных канализационных труб, чем предвосхитил новации Гиггера… Имя Гиггера, надеюсь, вам о чем-нибудь напоминает?
Турецкий кивнул, стараясь не выдать, что имя Гиггера ему напоминает имя Гитлера, и больше ничего.
– По мере становления таланта, по мере, я бы сказал, возмужания личности художник избавляется от излишней мрачности. Сейчас вы сами все увидите. Прежде чем обратиться к жизнеутверждающему «Дереву в солнечном свете», всмотритесь как следует в это небольшое полотно…
Картина висела в простенке, непритязательная, издали похожая на охваченный позолоченной рамой плевок желто-коричневой грязи; но стоило приблизиться и вглядеться в нее, как горло перехватывало и становилось трудно дышать.
Табличка справа гласила: «Варшавская окраина».
– Жизнь юного художника была полна трудностей и лишений, – вещал сбоку Будников…
Первая выставка Бруно Шермана
– Совершенно бездарно!
Посетители выставки «Бубновый валет» расхаживали среди картин. Все больше возмущались, спорили, едва не плевали на полотна. За окном подтаивал мартовский наст, весеннее солнце высвечивало деревянную церквушку на фоне голубого неба, превращая ее в народный лубок, подражаний которому много было на выставке. А посетители упорно не замечали созданного самой жизнью лубка, посетители утверждали, что такой ерундистики, намалеванной грубой кистью кое-как, на белом свете нет и быть не может.
– Посмотрите-ка, – полный господин с длинным артистистическом шарфом и с тростью нацепил пенсне, чтобы дотошнее обозреть сплошь замазанный масляными красками холст, – здесь ведь ничего не разобрать. Краски какие-то грязные. И какой-то выскочка, не научившийся мыть кисти, претендует на то, чтобы создавать произведения искусства? Как фамилия? Шер… Шерман? Из немцев, наверное…
– Вы правы, – раздался голос сзади него. Полный господин обернулся. Выяснилось, что голос подал высокий молодой человек, порывистый в движениях, тонкий, будто сделанный из проволоки. – Совершенно, совершенно бездарно.
– Вы тоже так считаете? Рад найти в вас единомышленника. Что же вы думаете о…
– Совершенно бездарно, – не слушая, перебил его молодой человек, – заниматься каким-нибудь банковским промыслом, вечером есть блины с икрой в компании кокоток, а на следующий день идти в театр или на выставку и ждать, чтобы вам здесь доставили удовольствие, потешили ваши возвышенные чувства…
– Послушайте, что вы себе позволяете?
– Совершенно бездарно, – молодой человек уже кричал, размахивая кулаками, – нацеплять стеклышки на нос, вплотную пялясь на картину, которую нужно рассматривать издали! Каждую настоящую картину нужно смотреть с точки, нужной, чтобы она открылась зрителю! И каждая настоящая картина имеет такую точку! Потому что это не фотография! Не знать разницы между картиной и фотографией и тащиться на выставку, точно барану, только потому, что о ней пишут и говорят, вот что по-настоящему бездарно, милостивый государь, да, скотина в стеклышках!
– Бруно, Бруно, прекрати же ты! Остановись, Бруно!
Их насилу растащили. Полный господин растерянно тыкал перед собой тростью, но ударить соперника не решался, потому что тот был все-таки очень высок и производил впечатление сильного, несмотря на худобу. И кулачищи-то, помилуйте! Такой махнет – с ног собьет.
Бруно удерживали, кажется, успокаивали, но он никого не слушал. Опрометью пробежав сквозь залы, возле выхода впрыгнул в калоши, набросил на плечи гимназического фасона шинелишку, нахлобучил мятую шляпу и выбежал из дома своего позора в весеннюю грязь и распутицу, бормоча ругательства на трех языках. Польский и русский языки были ему родными. На идише, языке бабки и деда со стороны матери, он редко говорил, но этот язык казался ему наиболее подходящим для громовых проклятий.
Дома, за ситцевой занавеской, отгораживающей их с Варварой уголок, Бруно упал лицом в рукав. Плечи его вздрагивали.
– Эй, самовар ставить, что ля? – донеслось издалека.
– Не надо пока, Егорьевна, – изменившимся голосом ответил Бруно. При этом у него вырвался всхлип.
За чай надо платить. Вынь да положь две копейки. А трактирщик за исполненный заказ не заплатил. Уже и картину повесил, а с оплатой все тянет, осторожничает, выкобенивается. Эх, начистить бы ему физиономию! Только с деньгами тогда придется проститься. Одна надежда на Варвару. Может, к вечеру принесет добытый акушерским промыслом рубль.
Варвара – верный товарищ и соратник по жизненной борьбе. Оба они провинциалы Российской империи: Варвара из Нижнего Новгорода, Бруно из Варшавы. Она приехала в Москву, чтобы выучиться на врача, он – на художника. Художник! Бруно язвительно ухмыльнулся. Никогда его не признает публика, никогда!
Варвара – не публика, она его понимает. По крайней мере, говорит, что от его картин дрожь пробирает, а это уже признание.
– Это что ж за улица такая? – подбоченясь, спрашивает она, заглядывая ему через плечо.
– Не узнаешь? – Бруно смешивает краски на палитре. – Это же твой Николопесковский переулок, которым ты каждое утро бегаешь.
– Фу-у! Ну, друг ситный, изобразил! Дома перекособоченные, окна черные. Разве в таких домах люди живут? В таких домах только плесень заводится.
– А человек, дорогая Варя, – Бруно наносит на холст очередной мазок, – и есть не что иное, как жалкая плесень на поверхности земли. Солнце пригреет посильней – и мы растаем, словно никогда не существовали.
– Это ты Ницше начитался, – ставит диагноз непреклонная докторица Варвара. – А ты лучше прокламации почитай. Там все куда правильнее сказано и про жизнь, и про людей. Вот увидишь, хлынет народ по таким переулочкам под красным знаменем, куда как весело будет!
Варвара не зря его поддевает. Томик Ницше на немецком языке Бруно привез из Варшавы, но в последнее время обращается к излюбленному прежде чтению все реже и реже. В прокламациях Варвариных друзей, с которыми она посещает сходки, он теперь усматривает все больше силы, мощи, мужества. А ему так хочется быть мужественным и сильным, совершать решительные поступки.
Никто не знает главной тайны совместного существования Бруно и Варвары, а узнали бы – не поверили. Варвара девственна. Каждый вечер при ее переодевании на ночь Бруно целомудренно отворачивается, лишь краем глаза ловя мелькание пухлой белой плоти под бумазейной рубахой, и часто полночи ворочается, кусая подушку, елозя животом по постели и до боли вгоняя ногти в ладони. Зато свои жалкие заработанные гроши он и она вносят в общий котел. Так дешевле. Экономика диктует сожительство.
Неудачливый художник регулярно получает письма, в которых дорогого сына и брата просят вернуться в Варшаву. Отец за свою адвокатскую практику получает столько, что Бруно, если он по-прежнему того желает, сможет безбедно заниматься живописью. Мать подыскала ему невесту, порядочную и красивую девушку, он ее должен помнить, Еву Лясску… Только пусть он оставит безумные идеи и возьмется за ум. Пока он в Москве, ни на какие деньги пусть не рассчитывает. Семья предлагала ему отправиться для совершенствования в живописи в Вену, Париж или, по крайней мере, в столицу – Санкт-Петербург, а он вместо этого предпочел в Москве безумствовать за компанию с какими-то никому не известными мазилами.
Подумать только, когда-то он с восхищением смотрел на своих родителей! Согласно семейному преданию, их необычная для Польши фамилия «Шерман» происходит от французского «шарман» – «восхитительно, прелестно». В это можно поверить: все Шерманы питали склонность к искусствам. Отец, до того как превратился в преуспевающего адвоката, писал стихи; дядя украсил дом собственноручно вырезанными из дерева скульптурами. Мать не уступала способностями семейству, в которое вошла: прекрасно играла на рояле и всем пятерым детям привила безупречный вкус к музыке. Но сейчас Бруно это безразлично. Он отверг это домашнее увлечение искусствами. Истинное искусство обязано не украшать, а ранить, он в этом убежден. А родители? Обычные обыватели, мещане. Они давно все решили за сына: главное, чтобы он был устроен и обеспечен, выгодно женился. Живопись – на заднем плане, прежде всего – домашний уют.
Отсиживаясь за ситцевой занавеской, под которую то и дело заползают, шевеля усами, громадные прусаки, в печном чаду, в мокрой шинели, которую негде как следует просушить, Бруно убеждает себя, что уют – это не главное. Такие, как он, в уюте гибнут. Что поделать, если его зрение устроено иначе, чем у других? Там, где все люди видят дома, дороги, заборы, столбы, – для него изгибаются, сдвигаются с места, сталкиваются в разных плоскостях смутные массы, полные цвета и мощи. Сам Ларионов одобрительно цокает языком…
– Ах, глазки у тебя красивые! – иногда отпускает Варвара комплимент, невинно ласкаясь. То есть это ей кажется, что невинно, а у Бруно так все и замирает внутри.
А чего красивого в его глазах? Слишком выпуклые, очень светлые – черные зрачки, повисшие в прозрачности. Глаза, предназначенные не для обольщения, а для того, чтобы зреть насквозь. Только никому это не нужно. Человек хочет видеть мир очаровательным, приятным, а не таким, каков он есть. Никто не хочет потреблять горькую правду. Тот полный господин в пенсне был прав. Он дурак, но он прав.
Отказаться от живописи? Это будет поражением. Отказаться от жизни? Вот это легче.
Бруно мокрыми от слез глазами обводит свой тесный уголок: есть ли здесь предметы, позволяющие покончить с собой? Нож? Он так затупился, что даже хлеб режет с трудом. Веревка? Только та, что придерживает ситцевый полог, и, кроме того, ее не на что прицепить. Яд? Яд ему не по средствам. Топиться в Москве-реке? Сразу накинется целый десяток добровольных спасателей. Что за поганая жизнь! Даже расстаться с ней не удается!
В двери постучали. Бруно за ситцевой занавеской, его это не касается. Егорьевна разговаривает с кем-то через накинутый крючок.
– К Шерману, что ля? Проходитя, проходитя… Тута ен, тута.
Занавеска отдергивается в сторону под мощной рукой. Ну надо же! Его лавочник! Наверное, пришел сообщить, что написанная Бруно Шерманом картина распугала всех покупателей, и потребовать возмещения расходов?
– Господин художник, я вам тут давеча не заплатил. Торговлишка худо катилась. А сегодня вот… держите, значится…
Все еще ошеломленный Бруно сжимает деньги в руке, когда ситцевая занавеска отлетает прочь и в дом слегка перепуганной Егорьевны вваливается ватага его друзей и собратьев по выставке.
– Что, выставку закрыли?
– Отлично! Отлично все получилось! Что ж ты так рано ушел?
– Пойми, Бруно, – ласково уговаривает его Наташа Гончарова, присев на край убогой постели с постыдным стеганым одеялом, – все новое поначалу отторгается. Полотна Сезанна не принимали на выставку, Гогена считали мазилой, картины пуантилистов до сих пор не все способны видеть… Подожди немного, придет и наше время!
– Эк ты накинулся на того миллионщика, – добродушно ухмыляется Роберт Фальк. – Брось, не связывайся!
Бруно оказывается способен изобразить благодарную улыбку. Недавняя вспышка с мыслями о самоубийстве представляется ему чем-то постыдным, детским. Нет, пора повзрослеть! Стать таким же грубым, неуязвимым и мужественным, как Варварины друзья, с которыми она выступает под красным флагом. И он дает себе слово двигаться в этом направлении, чего бы это ни стоило.
Спустя еще шесть лет, приобретя известность в кругах художников и критиков, но не выдержав постоянного безденежья, Бруно Шерман уехал в Варшаву. Чуть-чуть не дождавшись революции, которая столь многое изменила для тех, кто остался…