Читать книгу Фрактал. Осколки - Гарик ЗеБра - Страница 9

Стоики, 1973 год. Dum Spiro Spero

Оглавление

На следующий день я очутился на ул. Камзина, дом 275 в Павлодарском областном противотуберкулёзном диспансере в двенадцатиместной палате. Это было четырёхэтажное здание старой постройки, которое здоровые горожане предпочитали обходить стороной. Присутствовали два отделения: терапевтическое и хирургическое. Естественно, в то время никаких навороченных аппаратов типа МРТ, КТ, УЗИ не было, оборудование было примитивным. Практиковали рентгенологические методы диагностики, а также клинические и лабораторные исследования.

Хирургия тоже ещё не обрела нынешние передовые методики. Делали искусственный пневмоторакс и пневмоперитонеум, бронхоскопию, а также химиотерапию и глюкокортикоидную терапию для пожилых пациентов. Кололи антибиотики: канамицин, циклосерин, амикацин. Важное место занимали препараты группы фторхинолов, такие как ципрофлоксацин, их применяли полным курсом, ввиду наличия вторичной микрофлоры у больных с деструктивными распространёнными процессами в лёгких.

В таблетированной форме применялся в основном противотуберкулёзный препарат ПАСК – натрия аминосалицилат, который проявляет активность исключительно в отношении Mycobacterium tuberculosis. Это были крупного размера таблетки, примерно как таблетки валидола. Назначали их по 12 г три раза в сутки. Выглядело это прикольно: даже в моей немаленькой ладошке вырастала приличная горка этой «гадости», которую было желательно проглатывать, запивая молоком.

Укольчики тоже по два раза на дню. Через два месяца, при условии, что медсестричка не забывала делать вам йодистую сетку, на мягкой точке в зоне поражения иглой начинали образовываться твёрдые, как камень, узлы. Садиться на что-то твёрдое становилось практически невозможно, а если при очередной инъекции игла натыкалась на такой «камень», то просто гнулась. Через пару месяцев непосредственно перед уколом ваше мягкое, но не везде, место сестричка пальпировала, отыскивая место для введения иглы.

Лечение было ещё тяжёлым и потому, что давало множество побочных эффектов. Страдали не только лёгкие, но и сердечно-сосудистая система, развивалась гипертония, нарушалась перистальтика кишечника и страдал желудочно-кишечный тракт, народ исходил поносами, у некоторых образовывалась и открывалась язва желудка, мучили тошнота и рвота, разваливалась центральная нервная система, тело покрывалось аллергическим дерматитом, начиналось воспаление щитовидной железы – гипотиреоз. Иммунная система просто не выдерживала и сдавала. Это в общих чертах.

В нашей двенадцатиместной палате мне, как Везунчику, досталось «козырное место»: недалеко от окна, в углу и, главное, далеко от раковины, в которой каждое утро все мои сопалатники совершали утренний моцион. Народ был в основном простой, без затей, работяги, одним словом. Все остальные удобства в конце коридора.

После долгой беседы с лечащим врачом Игорем Владимировичем Ильинским, обследования, сдачи всех дополнительных анализов я был представлен коллективу палаты и мне были указаны моё койко-место и тумбочка. Всё «времён Очакова и покорения Крыма». При открытии дверцы тумбочки она просто отвалилась.

Проложив газетой две её полочки, я разложил свои нехитрые пожитки. Прилёг на видавшую лучшие дни кровать, ощутив запах дезинфицирующей хлорки, посмотрел на потолок в сеточке треснувшей штукатурки и бледно-жёлтые стены палаты с кое-где отслаивающейся краской, оглядел такие же жёлтые и мрачные лица «коллег», более похожих на заключённых, и приуныл. И было отчего: даже у меня, бесшабашного, несерьёзного и легкомысленного, из лёгких при кашле вылетали плотные жёлто-зелёные куски плоти, которые я прятал в носовые платки. Хорошо, что пока не было кровохарканья.

Но мне и врачам было ясно: распад моих лёгких идёт полным ходом. Как в песне: «Наш паровоз вперёд летит, в коммуне остановка…». При каждом вдохе-выдохе лёгкие хрипели и посвистывали, но не так залихватски, как у Соловья-Разбойника, а так, что, когда звук из них вырывался наружу, мне казалось, что кто-то в них поселился нехороший. Главная его нехорошесть заключалась не только в издаваемых им звуках, отхаркивании и боли при вздохе, но, главное, в постоянной депрессии. «Но тот, который во мне сидел», её просто генерировал, как energizer: «Всё, касатик, пожил, поураганил немножечко, и “хорэ”. Пусть другие поживут».

И с этим приходилось ежедневно и постоянно бороться: не обращать внимания поутру на захарканную, забрызганную кровью раковину в палате, на лужи мочи в туалете, где на полу лежали деревянные решётки, а под ними перекатывались жёлто-коричневые волны с одурманивающим запахом, что в палате нашей на двенадцать человек постоянно висел над нами тяжёлый дух, так как маленькая форточка была постоянно закупорена, задраена, как иллюминаторы на корабле в шторм, так как народ боялся сквозняков. Надо было не обращать внимания и попытаться заснуть, несмотря на ночной кашель, тяжёлый, с отхождением мокроты и крови у ребят на соседних койках. Нужно было закрывать глаза и не вспоминать, как в течение двух месяцев мы потеряли двух молодых ребят двадцати восьми и тридцати лет от роду, которых вывезли из палаты на каталке, накрытых простынёй и ногами вперёд.

Но была одна очень странная и положительная тенденция. У таких больных, может, не у всех, но у некоторых, и у меня в том числе, была почти постоянная эрекция или мысли о сексе. Но возможности сбросить это возбуждение у народа практически не было, только, пожалуй, рукоблудие. И вот тут я имел исключительное преимущество перед всеми остальными отшельниками тубдиспансера. У меня была верная боевая подруга, бесстрашная юная Веха…

Утренний моцион начинался с того, что выстраивалась небольшая очередь в палате перед раковиной для умывания. Я старался оказаться в числе первых, так как уже после подходов трёх-четырёх человек зрелище было не для слабонервных, особенно в первые дни. За ночь в наших поражённых лёгких скапливались слизь и гной, кровь и мокрота, и всё это хотелось поутру как можно скорее извергнуть наружу, хоть на полчаса вздохнуть свободно. Поэтому если ты подходил делать утренний моцион в конце очереди, то вид перед тобой открывался, прямо скажем, не как на картине Клода Моне «Водяные лилии», или «Кувшинки». Но перед просмотром произведения, созданного моими коллегами по несчастью, борцами за выздоровление, а значит, и за саму Жизнь, ты вынужден был прослушать какофонию звуков, которая тоже мало напоминала «Венгерскую рапсодию» Ференца Листа.

Понятие «санитайзер» тоже ещё не вступило в права. На краю раковины стояла трёхлитровая банка с разведённой марганцовкой. Народ, очищаясь, полоскал рот и горло, некоторые, более продвинутые, после себя поливали и на раковину.

Затем очередь перемещалась в процедурную, оголяя там свои исколотые задницы под новые дырки, и принимала таблетки. После этого маршрут лежал в столовую на завтрак: обычно манная каша, хлеб, кусочек сливочного масла, иногда и сыра, сахар и коричневая жидкость под названием какао.

Далее свободное время, основная масса шла играть в домино, это было самое любимое занятие. Летом на большой террасе второго этажа, зимой тоже на втором, но в холле, где вечером включали телевизор. Вот и вся развлекательная программа областного тубдиспансера.

Посещения нашего заведения родственниками и знакомыми были строго регламентированы. Три раза в неделю в определённые часы. Болезнь у больных туберкулёзом бывает в двух ипостасях: открытая форма заболевания и закрытая. Я ведь Везунчик и пока не докатился до открытой формы, которая резко ограничивает круг общения со здоровыми людьми, его время и формы.

Чаще всего меня навещала мама. Во дворе заведения, среди редких деревьев и кустов, стояли три лавочки. Мы обычно выбирали самую дальнюю и уединённую из них. Мама приносила мне горячую пищу, приготовленную её заботливыми руками: супы, борщи, наваристые жирные бульоны и разнообразные вторые блюда. Питание таких больных, по всем медицинским догмам, должно быть высококалорийным, а кормили нас так, что кусок в горло не лез, а на жижу, называемую супом, и смотреть не хотелось, а уж употреблять в пищу тем более.

Мама страшно переживала за меня и очень волновалась, но старалась этого не показывать, всячески поддерживала меня и говорила, что мой крепкий спортивный организм непременно справится с этим недугом.

У моей мамы, Галины Ивановны Зенченко, был очень принципиальный, стальной характер. При вступлении в брак с папой, которого она сильно любила, она отказалась менять свою девичью фамилию, и никто, даже её мама, моя бабушка, не смог убедить её сделать это. На одном из открытых партийных городских собраний первый секретарь обкома партии, выступая с высокой трибуны, сказал: «Советую всем коммунистам нашей организации брать пример и так отстаивать наши партийные интересы, как делает это беспартийный товарищ Зенченко».

Мой папа, Николай Иванович Братчиков, был областным руководителем и депутатом местного заксобрания, очень занятым человеком и мог меня навещать только по субботам. Папа в семнадцать лет ушёл на фронт, был награждён многими правительственными наградами, как в мирное время, так и боевыми, включая медаль «За отвагу», был тяжело ранен и контужен, что не позволило ему пройти всю войну до конца.

Это был стальной человек. Однажды дома в воскресенье он ремонтировал деревянную гардину. Нож, которым он орудовал, сорвался и нанёс ему серьёзную травму, разрубил сухожилия у основания большого пальца правой руки. Кровища хлестала, мама, как могла, забинтовала кисть, и мы с ним вдвоём поехали на автобусе в травмпункт, который находился на другом конце города. Скорую папа вызывать отказался.

В травмпункте дежурный хирург стал сшивать его сухожилия под местной анестезией, которая в то время была примитивной, а папа сидел и смотрел, как он это делает. Тогда хирург взмолился: «Прошу Вас, не смотрите! Я не могу так работать». И папа отвернулся. Все эти воспоминания давали мне силы не дрогнуть и держать семейную марку на должном уровне.

Поскольку ночами мне не спалось в нашей душной и неспокойной «келье», я попросил маму привезти мне какую-нибудь книгу. Как уже говорил, я обожал детективы известных иностранных авторов, но мама привезла мне томик Фёдора Михайловича Достоевского. Я был удивлён. Я уже пытался начинать читать его роман «Идиот», но он наводил на меня тоску и скуку, вгонял в депрессию. Я удивился, но ничего не сказал маме. Сейчас у меня в руках был роман «Братья Карамазовы». Я не знаю, что произошло в моём воспалённом болезнью мозгу, но я увлёкся. Я читал везде: летом – днём на лавочке и по ночам на сестринском посту рядом с дежурной медсестрой, пока меня не клонило в сон. Осенью, когда стало прохладно на улице, читал днём в больничном коридоре. Теперь, наоборот, Достоевский давал мне силы, вселял уверенность, надежду и стойкость.

За пять месяцев я одолел десять томов из семнадцати, которые были в библиотеке моего отца. Десять романов этого титана, удивительного знатока человеческих душ и судеб, перевернули всё моё сознание, породили во мне вместо депрессии дикую уверенность, переходящую порою в самоуверенность. И сидела во мне эта дикая, ни на чём не основанная самоуверенность, наглая, безбашенная, бездумная, легкомысленная. Сидела во мне, как сидит 100 мм гвоздь, вбитый с одного удара опытной рукой мастера в мягкую свежеоструганную доску.

Эта уверенность, а точнее самоуверенность, в дальнейшем осталась во мне, поселилась в моём мозгу на долгое время и принесла мне впоследствии много бед и проблем. Но сейчас она спасала меня от смертельной болезни, я на 100 % был уверен, что вылечусь, выздоровею. Всё моё существо кричало, вопило внутри меня, что я буду Здоров! Видимо, это самое главное, что помогло мне выбраться в далёком 1973 году из адского кошмара под названием «двусторонний туберкулёз лёгких».

Каждое воскресенье моя девочка, моя бесстрашная Веха приезжала меня навещать и привозила с собой что-нибудь вкусненькое. Нам нужны были как воздух секс, прикосновения, объятия, поцелуи, признания в любви, тактильные ощущения. Мы прятались за лавочками, лёжа на траве летом, делая это наспех, с опаской, что кто-нибудь нас застукает, но в начале сентября стало прохладно, и в моём состоянии развлечения на траве могли закончиться печально.

Тогда Веха предложила:

– Давай в следующее воскресенье сорвёмся ко мне на дачу! Я достала блок «Marlboro», а ты договорись с дежурным врачом.

И она сунула мне в руку при прощании пластиковый пакет с сигаретами. В то время это был бешеный дефицит, и я без труда договорился с врачом обо всём. Она прикатила в субботу после отбоя на такси и с ворохом одежды своего брата, так как мы все ходили в пижамах, полученных в диспансере. Я переоделся в такси, и через час мы были на месте.

Это был обычный деревянный домик её предков, стоящий на шести сотках. Ночи стояли холодные, и первым делом я растопил печку-буржуйку. Веха накрыла стол всякой вкуснятиной и нашим любимым греческим натуральным апельсиновым соком в жестяных банках. Но сначала мы прыгнули в кровать, заботливо накрытую ею свежим постельным бельём. Опять, как и раньше, мы начали с нашей любимой позы, и её ножки оказались у меня на плечах. Но всё это длилось недолго, ведь у меня не было практики уже две недели, а желание сидело во мне размером с Эверест. Тогда мы решили сделать паузу и подкрепиться.

Через полчаса я вновь был в ней, и то ли Эверест взыграл во мне, то ли я нутром почувствовал, что скоро мы расстанемся, но Веха вдруг так застонала, испустив крик, и впилась мне в плечи ногтями сильнее обычного. Потом, когда мы лежали рядом, счастливые и потные, она прошептала мне на ухо:

– Любимый, я чувствовала твоего малыша у себя в горле!

Я лежал гордый и довольный, и до утра мы не смыкали глаз, навёрстывая всё, что было упущено за прошедшее время.

В семь утра я был уже у себя в палате и рассказывал небылицы, где провёл ночь, своим соседям по борьбе с недугом. Я гнал первую попавшую мне на ум «пургу», но мне, конечно, не верили. Тягостно и мучительно, но пять с половиной месяцев моего пребывания в диспансере подходили к концу, когда мама в одно из посещений удивила меня новостью:

– Сынок, папе удалось достать через Москву путёвку в противотуберкулёзный лечебный санаторий «Долоссы» в горах в Крыму, над Ялтой. Завтра тебя выписывают отсюда, и через два дня ты уедешь продолжать лечение туда. Билет мы тебе уже купили.

Я онемел, впал в ступор. Ведь при поступлении сюда мой лечащий врач Игорь Владимирович Ильинский мне сказал:

– Гарик, у тебя серьёзно поражены обе стороны лёгких. Лечение будет длительным и тяжёлым, сразу настраивайся на год в лучшем случае. Держись молодцом. От психологии многое зависит. Настроишься на победу, значит, и победишь.

И вот теперь я не мог поверить, что завтра меня здесь уже не будет, а ещё через два дня я увижу море, вдохну его чудесный запах. Это было что-то из мира грёз, и этот мир для меня открыл мой папа.

Я ничего не сказал своим собратьям по палате, чтобы не вгонять их в тоску. Просто сообщил, что родители переезжают в другой город, и меня переводят в другой тубдиспансер.

Наутро приехали оба моих «предка», получили выписку от лечащего врача, отблагодарили его и медсестёр и передали мне пакет со сладостями для ребят. Когда я собрал их возле себя в кружок у моей койки, раздал вкусности и стал прощаться, то заплакал, плакали и многие из них. У таких больных нервы оголены и искрят. Я знал: несмотря на то, что мы обменялись адресами и телефонами, большинству из нас не суждено будет ни увидеться в будущем, ни созвониться. Общая беда, как известно, сплачивает. Несмотря на то, что мы все были такие разные как по социальному статусу, так и по происхождению, за это время, где день засчитывается за три, мы сроднились, спаялись, сцементировались, стали одной семьёй. Все мы были СТОИКАМИ. Старались не хныкать и поддерживали друг друга, как могли. Ведь мы были все эти месяцы одной командой на корабле, по которому бьёт с берега вражеская артиллерия, и никто не знает, уцелеет ли он сам в конце обстрела, когда кончится канонада.

Через сорок минут я был уже дома, поглощал великолепный мамин обед, ходил по квартире, не веря, что я реально здесь присутствую, вдыхал родные запахи и проводил кончиками пальцев по корешкам любимых книг в папиной библиотеке. Было ощущение, что всё, я здоров, и я снова дома, и снова в строю под названием жизнь, причём без присутствия ей угрозы. Но это, конечно, было не так. Причём далеко не так…

Первый из двух дней, оставшихся до отъезда, я не мог покинуть мой отчий дом. Я наполнил ванну горячей водой, бросил в неё три ароматические хвойные таблетки, так как пен для ванн ещё не изобрели, протянул на длинном шнуре телефон из отцовского кабинета, взял очередной непрочитанный том Ф. Достоевского и, болтая по телефону со своими однокурсниками, которые уже приступили к работе после окончания вуза, а в перерывах читая, провёл почти весь день. Вечером не мог наговориться с родителями, ведь я уезжал надолго и не знал даты возвращения. Перед сном позвонил шокированной Вехе, которая была ещё не в курсе последних событий о моём стремительном отъезде, и пообещал завтра заскочить к ней попрощаться.

На следующий день я сначала поехал к Сане Моисеенко, моему товарищу, юристу, очень импозантному, доброму и отзывчивому человеку, к тому же не по годам мудрому. Мы «раздавили» с ним бутылочку армянского трёхзвёздочного коньяка под холодную закуску. Распрощались, обнялись, я позвонил своей любимой девочке, что лечу к ней, и погнал к Вехе.

Это было недалеко, и через пятнадцать минут я уже звонил в знакомую мне дверь. Веха бросилась мне на шею и покрыла меня поцелуями. Я сообщил, что у нас максимум час, так как через четыре я должен быть в аэропорту. И тут даже сквозь опьянение, а не пил я почти четыре месяца, таким больным алкоголь категорически запрещён, сейчас мама продолжала колоть меня сама, и я горстями продолжал «есть» ПАСК, я почувствовал какой-то диссонанс в поведении или словах моей любимой. Что-то неуловимое. Я не мог понять, что именно. Я сразу потянул её на кровать, как мы это делали всегда, но она сказала:

– Лапуля, ты слегка пьян, я поняла это ещё по голосу, когда ты звонил. Я приготовила тебе отличный горький горячий отвар. Он вмиг тебя отрезвит. Приляг, я сейчас его принесу из кухни.

В комнате было очень жарко, я успел стянуть брюки и рубашку и остался в одних чёрных семейных трусах, в которых ходила в то время вся мужская часть СССР. Я полулежал на подушках, когда Веха принесла мне кружку отвара. Он был не очень горьким и не очень горячим. Обняв мою ненаглядную, попивая отвар и рассказывая события последних трёх дней, я незаметно задремал. В голове дурман… Я не знаю, сколько длилось моё забытьё, но сквозь эту пелену я стал различать шёпот:

– Ты будешь только мой, мой и ничей больше, – и ещё что-то совсем тихое…

Я приоткрыл тяжёлые веки и увидел, что мои «семейники» спущены до колен, а мой мальчик «вытянулся» по стойке смирно. Веха склонилась над ним, и её локоны не позволяли мне видеть её лицо, я слышал только шёпот и ласковые, едва уловимые поцелуи моего эрегированного органа.

Я заворочался, она отпрянула, я сделал вид, что только проснулся. Она сделала движение, что пытается снять с меня последнее, что было на мне.

– Ты отрубился, милый, и я не стала тревожить твой сон перед дальней дорогой.

Я посмотрел на часы. Времени в обрез. Я спешно оделся, крепко обнял и страстно поцеловал любимую, сделав вид, что ничего не слышал и не чувствовал. И рванул домой. Знал, что родители уже на взводе.

Фрактал. Осколки

Подняться наверх