Читать книгу Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата… - Геннадий Старостенко - Страница 6
Восьмидесятые – девяностые, период полураспада
ОглавлениеПовторюсь, что заслужу немало упреков, а то и беспощадной брани от кинолюбивых своих сограждан. Больше от молодежи, конечно же, чьим кумиром Леша стал и, судя по стараниям потрясенных эстетов и заинтересованных медийных кругов, еще станет… Да как ты можешь, завистливое ничтожество, низводить великое кино Балабанова до этих примитивных суждений… И вообще – все это некрасиво и нечестно, тем более по отношению к старому другу… Разве можно ставить в вину кому-либо его болезнь или физические недостатки! Даже если эпилепсия и считается психическим заболеванием! И вообще – писать об этом!!!
Автор заранее соглашается со всеми подобными обвинениями. Но другого способа сказать об этом нет. Сказать правду можно только… сказав правду. Никто уже и не ставит в вину-то… Просто объясняет и жалеет. Да ведь и хотел же он измениться в конце жизни – пытался вписать новые страницы в «книгу перемен». Что-то изменить. Но теперь уже не в мире, а в себе самом – в своем отношении к нему…
Впрочем, за публичность иногда и спрашивают по всей строгости народного спроса. И ушел из жизни – а все равно отвечай и объясняй все своими творениями. Ты ведь как художник время запечатлевал. Чтобы рассказать о нем потомкам.
Не спорю – De mortius aut bene aut nihil. Согласен: Об ушедших в мир иной либо хорошо, либо ничего. Но когда живущие стремятся тебя увековечить и причислить к лику «светочей духа», то ты вообще-то уже не из «мортиусов» в собственном смысле. Ведь ты как бы оснастил свой народ новыми смыслами или добродетелями. Геростраты и гитлеры, конечно, тоже попадают в анналы истории – но по другому счету.
А уж если приписывают к вечности, то человечество вправе знать о тебе все в мельчайших подробностях. Неслучайно и к лику святых церковь приписывает не сразу по завершении подвига великого служения, а спустя много лет, порой и через столетия, после тщательной проверки – дабы не случилось ошибки и даже брошенные в тебя каменья сложились бы в основание твоего пьедестала…
Впрочем, об этом еще предстоит разговор, а пока скажу в двух словах о том, что меня сближало с Алексеем и держало в пределах видимости. И что окончилось примерно к тому времени, когда в его жизни начался этап профессионального ученичества под наставничеством другого культового режиссера – Германа. Когда на вахту дружбы с ним заступил Сергей Сельянов, а там и множество других людей – из тех, кто хранил эту дружбу до конца и сохранил о нем благодарную память.
А нашей дружбы с ним оставалось еще лет на семь или восемь. После службы время нас развело и сводило уже по разу в год или в лучшем случае раз в полгода. Всего тех встреч набралось бы не больше десятка.
Бывало, мы встречались у Кирилла Мазура на северо-восточной московской окраине. Слеталось человек по шесть или семь все еще юных, но уже старых знакомых. Часть – из Горького, что мы все чаще называли Нижним, а Балабанов – из Свердловска, который никто из нас еще не приспособился называть Екатеринбургом. С этой ватагой, легкой на подъем – что воробьиная стая, часто появлялся и лобасто-лысый сорокалетний Слон, который чем-то был и непонятен, и неприятен, тогда как остальным общение с ним по-прежнему льстило в самооценке.
Мазур всегда оставался более близким лешиным другом, чем, скажем, я или другие. Но у него другой жизненный ракурс, и если бы он написал о нем книжку, то это был бы больше панегирик другу, чем попытка острого анализа его творений. Кирилл, довольно выразительного и привлекательного семитского типажа, всегда был из тех, кто убежденно отрицает свою «этимологию», а с бородой – так вообще Карл Маркс в молодости. Но, с другой стороны, и антисемитизм у Балабанова если и случался, то больше мнимый – больше конъюнктурный, для интриги. А вот экзистенциальной русофобии у культового режиссера хватило впоследствии с великим избытком – и в «Морфии», и в его «бромпортретном кино про уродов», и в «Грузе 200», где не то что сама нацидея в минусе, но и русскому духу сделать спасительный вдох не дано.
Кирилл жил с женщиной намного его старше – помнится, журналисткой. Она была довольно плотного сложения и, мне казалось, азиатского типажа. Звали ее Стелой. И здесь, мне казалось, у них было больше духовного родства. И мне в этом смысле только предстояло развиться – и только уже работая редактором документального видео в АПН на Зубовском, 4 (откуда, впрочем, был изгнан господами либералами в 1992-м и где через поколения от меня – с ретроспективой через Швыдкого и Лесина – теперь верховенствует Маргарита Симоньян), а часто и с корейцами из Сеула, и даже побывав в Сеуле в 1990-м, где насмотрелся истинных восточных красоток, я стал прозревать внушением свыше идеалы красоты этой расы.
Мазур, пожалуй, был единственным из нас, кто пронес эту студенческую дружбу с Балабановым до самого конца. А равно, думаю, и Балабанов ценил в нем достоинства близкого друга. Не знаю даже, зачем и пускаю в ход это слово, оно ведь не мое просто по звучанию, по грамматике своей, и я обычно не отношу его к людям, а больше к предметам неодушевленным, к понятиям общим… – но сделаю исключение: Кирилл был человеком «успешным». Кто-то говорил, что его отец был в свое время крупным профсоюзным деятелем в Норильске. А в наши благословенные времена, рассказывали друзья, Мазур будто бы с партнером продал пару промышленных карьеров где-то на Кольском полуострове, а это десятки миллионов долларов. Друзья говорили – молодец, не упустил своего. Так ли это – легко ведь и оговорить… впрочем, в наши времена такое чаще похвала, чем осуждение. Таким и представляю Мазура – «успешным», но все же умеющим сочетать в себе и достижения, и постижения.
Рассказывая о Балабанове, придется сказать что-то и о себе. Чтобы задать нужный ракурс. Мне далеко не всегда удается разделить эти восторги по поводу предпринимательских успехов. Так случилось, что в вуз поступать в город Горький я приехал в 75-м – к родителям, что воспитывали младших брата и сестру. И обитателям общаги я вполне мог казаться городским и домашним. А до семнадцати годков я рос в деревне у бабушки, у которой было только два месяца какого-то церковно-приходского образования, но были опухшие, в черных трещинах ладони, была корова и прочая домашняя скотина, и было много тяжелой работы до самой старости. Баба Маша моя часто вспоминала… Учитель, еще до революции дело было, приходил в их избу и просил ее мать, мою прабабку: «Матрена, отдай дочку в школу. Она у тебя способная». Та отвечала с вызовом: «Чего это? Хватит – уже и писать выучилась. Она мне тут за зиму шерсти напрядет…» Прабабка на фото – строгого вида женщина, из крестьянской среды, в «социальные лифты», видно, не очень верила…
А еще у меня на глазах гибли близкие люди, когда нам давали делянку сухостойного леса на дрова на зиму – и мы сами этот лес валили. И ведь сильные были люди – и нутром, и физически. Вот только не до «социальных лифтов» им было. Потому-то уже после АПН, когда все, что плохо лежало в стране, было уже прихвачено теми, кто высоко стоял или «хорошо сидел», я крепко сблизился с идеей социальной справедливости. (Хотя полной взаимности и не случилось. То на нее надавят откуда-то с Лубянки – из стана стихийных соцдарвинистов и сторонников естественного права, i.e. штатных стяжателей патриотического духа, то сама она вдруг забьется в отведенную ей нишу, уже не подпустит к себе и малой оплошности не простит. Всего один «мыслешаг» влево или вправо из строя – и до свиданья, публицист… ты не понял, чего от тебя ждали…)
Да я ведь и начинал топтать свою журналистскую тропку с многотиражки «За советские часы» на Первом часовом. Кстати говоря, тогда, в середине 80-х, завод – семь тысяч человек, тридцать цехов – отправлял на экспорт восемьдесят три процента своей продукции. Намеренно пишу словами, избегая цифры, чтобы никто не усомнился – не опечатка ли…
Где-то ближе к середине 80-х я снимал в Москве маленькую однушку на станции Лось. И если иногородняя ватага не летела к Мазуру или куда-то еще, то, случалось, иногда залетала на выходные и ко мне. Я давал им ключи, а сам отправлялся к своим старикам в Подмосковье. В Москве они нередко спускали все до копейки – и Саша Артцвенко, бывало, тайком проникал куда-нибудь в купейный вагон до Горького и прятался там в боковой багажной нише. А когда высовывался оттуда, соседи скорее понимающе смеялись, а не бежали за проводником или начпоезда. Такие были времена.
В тот раз у меня остановились на выходные Балабанов, Слон и кто-то еще, уж не Женя ли Куприн – но, кажется, нет, не вспомню… А вместе с ними были еще и две девчонки из Горького. Успел взглянуть на них краем глаза, когда вручал Балабанову ключи с кратким инструктажем на лестничной клетке. Стройненькие, миловидные, ничуть не дурочки, по глазам видать – как раз такие мне всегда и нравились, но по закону подлости пролетали где-то на траверзе. Балабанов с ними по-свойски – слегка кося под мачо непризовой категории.
И зачем-то опять притащили этого Слона, который, все говорили, совсем по другой части. И еще говорили: мания у него – накупит любимых почек свиных, наготовит духовитого жарева…
Оно конечно, в закрытом городе Горьком-то особо не разъешься – зато по части увеселений там куда лучше. И чего им всем сдалась эта Москва? Да и не хотел я в тот раз уезжать из квартирки. Увы, таков закон гостеприимства: сам погибай, а товарищей выручай. Ладно – пусть веселятся ребята…
Под вечер в воскресенье я вернулся в квартиру, их не было, оставались вещи, и через какое-то время прибежал за ними Леха. Он лучился самоварной медью, надраенной и похмельно-жаркой, и какого-то черта вдруг хвастанул своими амурными успехами. Как будто я был тем, кто способен оценить такие откровения. Или как если бы я их ждал от него. Или он таким вот образом хотел вознаградить меня за гостеприимство…
– Классная девка. Пи…денка узкая такая. – И плотно свел ладони большими и указательными вместе, намекая на некую деталь женской физиологии. Слова его растворились в похмельно-медной улыбке.
Был бы он законченный бабник или рядовой похабник… да и такие в общем избегают подобных интимных откровений… А тут хоть и довольно простой в манерах, но вполне интеллигентный парень Леша Балабанов. От него ли этого ждать? Я в общем не был никогда большим занудой-моралистом, но уж больно не по настроению было услышать от него эту дешевую бравадцу…
Я долго думал, стоило ли обнародовать такое, скажут – порочить великого русского режиссера, «говорившего с Богом». Но ведь и сам он, Леха, не стеснялся в своем кино матерной лексики. В том числе и такого же почти похабненького слова (как, скажем, в «Войне»), однокоренного с тем, которое я услышал тогда от него. И слышу-то в общем часто, в России живу и привык уже давно. Но вот раньше интеллигентная городская («додомдвашняя» и «докамедишная») молодежь не материлась, а сегодня, чистенькая с виду и не замаранная тяжким трудом, она этим «сленгом» вовсю бравирует…
А что стесняться, – сказал бы он в свою защиту. – Это же все народные слова… Так что и не без его, лешиных, стараний цинизм этот внедрялся в юные мозги…
Была ли та его бравадца попыткой выглядеть брутальней и циничней, чем он был на самом деле? Попыткой мужского самоутверждения? Или это был неконтролируемый похмельный выброс неких «эмоциональных паров» или «интеллектуальных», взбродивших от впечатлений? Или это всего лишь проявление его познавательного инстинкта, а я трусливо пасую на ровном месте – там, где мужик только хохотнет в ответ, и проехали? Так или иначе – но я уже и прежде начинал понимать в каких-то деталях, в каких-то гранях общения, что этот его новый формат чуть «грузит» мне подсознание, проще говоря – начинает отталкивать…
В то время Алексей работает ассистентом режиссера у отца на Свердловской киностудии. (Про то, что папа успел устроить его во ВГИК в первый раз сразу после службы, а он уже успел оттуда вылететь, я от кого-то уже слышал, но не от него самого.) Проходит еще время – и как-то раз он прибегает ко мне на работу в пятницу под конец дня и начинает упрашивать «шлепнуть» ему печать на командировочное удостоверение. Сам он по беспечности не сделал этого ни в творческой организации, куда приезжал, ни в гостинице. А теперь спешит в аэропорт. Выручай!
Но это невозможно, Леш. У меня же почтовый ящик. ЦКБ «Нептун». Я здесь простым переводягой в отделе НТИ, в общем без представительских возможностей, пойми… Представляю глаза директорской секретарши, к которой я пойду с этой просьбой. Лучше возьми такси – может, успеешь… Ну, заплатишь лишнюю треху…
С того времени он и вычеркнул, думается, меня из числа близких друзей, хотя было и еще несколько встреч. Не сильно жалел, должно быть, и я – хотя и по инерции чувствовал себя перед ним виноватым. Впрочем, мы уже по-разному смотрели на вещи, и у него уже был свой круг творческого общения, включая и свердловский – более обширный, рок-клубовский, динамичный. И я со своими не изжитыми комплексами провинциала в столице, нереализованными амбициями и довольно банальным кругозором, не знающим ни диссидентства, ни больших разговоров на кухне, разрывающимся между скучной работой и постоянной ездой к своим в Подмосковье – с долгими стояниями на пригородных платформах, был ему уже неинтересен.
Кажется, раз или два встретились уже по инерции. Но все же случился потом еще один момент… Как-то раз мне позвонил Андрюша Левченко, мой однокашник из параллельной английской группы, и предложил заглянуть к Октябринычу. Это был год примерно 1988-й или уже следующий. Без точной хронографии – но уверен, что Андрей бы сказал точнее. Он был из Краснодарского края – невысок, подвижен, истый южанин, хваткий на мысль и памятливый. Рано начинал лысеть – с взглядом пытливым, лучисто-проницательным. Из него бы мог получиться прекрасный режиссер кино, но в том, что такие, как он, в итоге выбирают синицу, а не журавля, есть неуловимый некий пиетет к журавлиному поголовью. Судьба Алексея как открывающего себя в творчестве его искренне интересовала – и я уступил его уговорам (он был проездом по работе), согласился на встречу.
Балабанов учился в Москве на Высших курсах сценаристов и режиссеров. (На всякий случай, чтобы не ошибиться в названии, заглянул в «вики», которая, в общем, не всегда «враки». Там указано, что Балабанов был приписан к экспериментальной мастерской «Авторское кино» Л. Николаева, Б. Галантера. Но там же вписана и выдумка, что Балабанов «воевал в Афганистане». С Галантером, не сомневаюсь, все ближе к правде.)
Мы пришли к нему в общагу – помню, куда-то по другую сторону от ВГИКа через Проспект мира – жарким летним днем. Леха выглядел утомленным – то ли жарой, то ли недосыпом, но Андрюша его разговорил. Я больше наблюдал за их диалогом со стороны, только запомнилось немногое, был озабочен чем-то своим. Леха рассказывал, как он теперь запанибрата со звездами, как на днях был в гостях у популярной актрисы кино Симоновой и пообщался с ней под водочку. Видимо, думал, что для нас это интересная экзотика (тогда ведь на всю эту нынешнюю телепохабщину о жизни звезд еще и намеков не было, а мир кино был миром гениев, счастливчиков и небожителей), что это нас впечатлит, поэтому и предложил как гостеприимный хозяин пару не сильно заветрившихся деликатесных блюд.
Среди прочего он поведал, как присутствовал на каком-то недавнем рауте с представителями американской дипломатии и кого-то из творческих элит заокеанских. И когда речь зашла о Горбачеве и его перестройке, он им смело заявил под коктейль: Perestroika is shit!
Конечно же, это была все та же бравадца, присущая ему. В общем не без клоунского интеллигентского претенциоза. А на крупном «американском плане» (см. киноведческий термин) выказывалось глубокое «прослоечное» неверие в перестройку – исключительно с диссидентской стороны. Все та же «фига», но уже не в кармане. Творческому интеллигенту фигу уже нечего было прятать – уже можно сунуть власти в нос. А та, в свою очередь, была готова показно зардеться в сожалениях, что не умела внемлить чаяньям. И shit шло от неверия, что все это закончится чем-то культурно-эпохально-значимым, опять же в интеллигентском изводе.
В общем, в то время Леша еще плохо знал, чего он хотел от политики. Но чего-то хотел и уже мог что-то кому-то доказывать. В плане психологии это хорошо просматривается из контекста все той же осмеянной Щедриным неопределенности аспираций – то ли конституции хотелось, то ли севрюжины с хреном…
Это сегодня я чувствую, что мое пространство публициста сузилось, как шагреневая кожа, и нет ничего обиднее знать, что в обществе происходят вещи, о которых именно ты можешь сказать верней и лаконичней – а уже не дано, тебя изгнали со всех заметных трибун… А тогда я смутно понимал про себя, что еще не дорос до понимания динамики социального в стране. Приученно радовался перестройке и гласности – а не понимал. И еще дальше был от понимания динамики происходящего в элитах. А Леша был из семьи культурных элитариев, людей, знающих, как устроена система и какие процессы в ней пошли, и более того – весьма влиятельных с определенного времени. (Этому найдется место и ниже по тексту, в следующих главках.) И ему уже было о чем рассудить – и кино уже снимать как раз о несвободах и экзистенциальной тоске.
Леша и обнаруживал себя больше либералом в те времена, даже и русофилом будучи в каком-то формате. Он был из тех молодых творцов, готовящихся занять свое место в искусстве, кому хотелось большего, хотелось сильных кадров и потрясений, кому нужны были реальные реформы всего на свете (ведь здорово же, когда звон и треск повсюду – и дым коромыслом) и кто был убежден, что перестройка топчется на месте. Что она по сути своей – продолжение все той же пыльной демагогии про равенство и братство. Как же – сердца требовали перемен в отмщение за тоталитаризм, и разум уже не поспевал.
Протестуют часто совсем не только во имя справедливости, а от внутренней неспособности подчиниться дисциплине обстоятельств. Права и свобода личности – понятия не абсолютные, они имеют и конкретное измерение – временное и обстоятельственное. Так, у избалованного единственного ребенка богатых родителей представления о свободах и несвободах могут быть одни, а у его сверстника, растущего в большой без достатка семье, – другие. Тут вообще счет обязанностей может превышать счет личных прав на порядок. У познавшего мир старца они одни, а у юной вертихвостки – совсем другие. Ну, а человек пассионарный просто по природе своей иной, чем флегматик и конформист.
И опять же – умиляясь словам нового ректора нижегородского лингвистического университета, сказанным ей навстречу юбилею города и вмонтированию памяти о Леше Балабанове в стену заведения… Об исключительной дисциплинированности и соответствию моральному долгу… Со слов друзей, и я другого не скажу, Леха был отличным парнем. Скажи кто о нем плохое – так худшим из того будет: Вот гад, два моих диска запилил… А когда уже вырос в большого художника, то стал очень требовательным, а местами и жестким в плане работы. Должно быть, так и было, хотя есть свидетельства, что часто не по делу орал на зависимых от него людей… Но прежде чем ему воспитать в себе чувство долга и ответственности или приспособить их к потребностям своего кино, случалось и другое…
Уже на втором году службы, когда их борт сел на дозаправку в Будапеште и экипажу дали пару часов на отдых, Балабанов умудрился отстать от своих и потеряться. Он устроил себе увлекательный шоппинг по музыкальным отделам в поисках дефицитных дисков и так увлекся, что отстал от самолета… С кем еще такое могло случиться – сказать затрудняюсь… По итогам этого «раззвездяйства» (был бы штатным офицером – сочли бы служебным преступлением) он был переведен в другую структуру на менее ответственную должность, где и дослуживал свой срок.
Но в большинстве сетевых «педий» вы опять же непременно обнаружите, что он «воевал в Афганистане». С толстым намеком на то, что был там настоящим коммандос, постигшим ужасы войны.
Именно. И какое-то время я не мог понять, зачем им все эти враки, уж больно жидковат раствор для пьедестала под памятник. Пока не понял главного: если этих врак не будет в его биографиях, то как объяснить его мизантропийные провалы в подземелья ада, его болезненную тягу к ковырянию в психических фекалиях рода человеческого, к живо-мертво-писанию даже не порочного в человеке, а вообще не человеческого, запредельного, именно инфернального… Иногда сравнить отдельные фрагменты его творчества можно разве что с деятельностью персонажей вроде немца Гюнтера фон Хагенса, известного как «доктор Смерть»…
И самое подходящее объяснение всему этому в нем и в его творчестве исследователи находят в его «героическом тяжком прошлом», в «страшном опыте войны». Получается – вроде черт с ним, с реальным Балабановым, который вообще там не бывал, в этом Афгане, ведь творцам современной культуры как информации важна именно эта «правда о войне», во имя которой можно и соврать тысячу раз, которой только одной и можно объяснить его великое творческое безумие…
Я не видел ничего хорошего в той Афганской войне, хотя и не осуждал ее в те годы. Скажу еще раз: тогда, в 80-е, был таким, как все, ведь по большому счету мне было нечего сказать – и я еще не умел сравнивать одно с другим, не мечтал о свободах, не проклинал несвободы и косность мысли. Оппозиционером стал уже потом – уже к новой власти. Когда пришло время свобод и установило эту новую власть не без участия подходящего культурного инструментария. Но что-то понимать о той войне я стал еще тогда.
Война очень многое и многих у нас погубила. Она вообще была не нужна, с поправкой на то, конечно, что память ее героев и ветеранов не должна быть предана этим пониманием. А когда в 2007 году мне дал в интервью свои мысли о ней Леонид Шебаршин, недолгое время первый человек в КГБ, ориенталист, в далеком прошлом резидент советской разведки в Тегеране, все в извилинах у меня стало на свои места. На изломе от Горбачева к Ельцину Шебаршин был Ельциным и отставлен. Он признался мне в том интервью: «Считайте меня русским националистом». Тогда можно было такое сказать – и даже больше с гордостью, чем с опасением за свой пиар. Он был против войны в Афганистане, сказал, что она была авантюрой.
И Балабанов ругнул ту войну со злостью – и тоже постфактум. Он подступался к ней как бы с нескольких сторон, в разных своих фильмах. Прежде всего, чувствуя в теме мощную конъюнктуру и потенциального зрителя.
И возвращаясь все же к той его фразе о перестройке… Сам он был не столько глашатаем свободы и правды, сколько бунтарем метафизическим, по случайной причуде ли, по нраву. Так, он рассказывал, кажется, в интервью «АиФ», что однажды пьяный переплыл Волгу, потом возвращался уже ночью. Может, и приврал – не знаю. Мне кажется, что и война его влекла как таинство несущего смерть случайного, в войне всегда есть мистика.