Читать книгу Бабушка и внучка - Георгий Баженов - Страница 6
Бабушка и внучка
Год второй
Оглавление6. Здравствуйте, это я!
Витю в первую минуту не узнали, а он сказал: «Здравствуйте, это я!» – и улыбнулся; только по улыбке и разглядели, что ведь это Витя. Главное, изменила его борода – густая, черная, как у матерого какого-нибудь мужика. Даже и представить странно, что у Вити может быть такая бородища. «Ну, светопреставление, – улыбнулась Марья Трофимовна. – Каждый раз какие-нибудь новости…»
Утром, когда Марья Трофимовна уходила на работу, Глеб тащил всех – Витю, Маринку и Сережу – на пруд, и начиналась такая карусель, что к концу дня Витя проваливался в сон, как в бездну. Они приходили на пруд, и Глеба встречали здесь, как встречают короля в законном его царстве. Он был первый в городе яхтсмен, он бывал первым даже в области, – в сумасшествии гонок, в бесшабашности, смелости и азарте не было ему равных. «В сегодняшних гонках вновь блеснул мастерством наш великолепный Глеб Парамонов. Скорость и еще раз скорость – таков девиз нашего героя. От всего сердца поздравляем Глеба с заслуженной победой. Желаем ему новых блистательных побед. На снимке слева – Глеб после победного заезда. На снимке справа – «Летучий Голландец» Глеба Парамонова». Или: «Вчера в фантастически сложной напряженной борьбе вновь одержал победу на яхте класса «Летучий Голландец» неудержимый Глеб Парамонов. На великолепно трудном развороте парус его яхты положило на воду, но что такое трудности для нашего Глеба? Преодолевать и еще раз преодолевать их – таков девиз нашего героя. Через три секунды «Голландец» Глеба уже мчался к заветной цели и, под аплодисменты зрителей, догнав, а затем и перегнав соперников, Глеб первым вырвался на финишный отрезок. Поздравляем победителя! На снимке слева – верный друг Глеба Парамонова «Летучий Голландец» СТА-6Б, на снимке справа – Глеб вытирает пот с лица после убедительной победы».
Но и газеты, и сами соревнования, по существу, мало интересовали Глеба. Его любовь к скорости была искренней, а страсть – подлинной. Витя с Маринкой садились где-нибудь посредине, Сережа был за матроса, Глеб брался за руль, и яхта с ярким алым парусом, разметая на своем пути свинцово-тяжелую на вид воду, оставляла позади себя тучи брызг. У Вити было такое ощущение, что из-за ветра, скорости, брызг и невольно глубокого восторга ничего нельзя было разобрать вокруг, и часто казалось, часто мерещилось, что все это должно чем-нибудь закончиться, весь этот восторг, красота, трепет сердца, – катастрофой, гибелью… Он понимал, не сама возможность гибели, – это был бы редко несчастливый случай, – а ощущение возможности гибели, острота этого чувства, вероятно, была необходима Глебу, отвечала тайне его души – жить сверхполной – по ощущениям – жизнью, жить даже на грани катастрофы, а иначе жизнь уже не жизнь, а болото, преснота, муть, пресмыкание. А тут – свобода, а если и гибель – ощущение такое, что гибель возможна, что она рядом, – если и гибель, то в свободе, на свободе, независимо от чего бы то ни было… Так ли это на самом деле? Бог знает, но так Витя думал, думая о Глебе. Сам же Глеб просто упивался стихией скорости, глаза его горели, губы невольно расплывались в несколько даже глуповатой улыбке, а главное, что успел заметить Витя, – лицо Глеба добрело и становилось человечней; в обычной жизни лицо его часто казалось злым, а когда он бывал пьян, это впечатление еще более усиливалось при виде его тонко сжимающихся губ и раздувающихся ноздрей.
Вообще в его облике было что-то ястребиное, хищное, но вот в эти минуты – минуты страсти, скорости, упоения – все отлетало от него как шелуха.
А когда все это кончалось и страсть, удовлетворенная, слегка остывала в Глебе, а у всех остальных появлялась усталость, яхта прибивалась к противоположному берегу… Здесь были лужайки, а чуть дальше – кустарник, а еще дальше – лес, и хорошо было после скорости и безумия полежать на траве, погрызть соломинку, посмотреть на небо, подумать… Или хорошо было побаловаться с Маринкой, защекотать ее, затормошить, пока она не взмолится: «Папа! Папа! Ну папка! Ну папка же!..» За это «же», которое звучало как «жи», он часто называл ее: «Жи-жи» и еще все припоминал ей, как она говорила раньше «Мази». Когда она была совсем маленькая, ее просили: скажи: «Ма-рин-ка», а она говорила: «Ма-зи, Ма-зи…» И вот теперь Витя слегка дразнил ее: «Жи-жи», «Ма-зи…», и ей это казалось почему-то очень смешным, и она заливалась как колокольчик.
– Мар, ну ты перестанешь? – говорил Сережа.
– А тебя не спрашивают, вот ты и не спля-сывай! – отвечала припевом Маринка.
– Научилась бы говорить сначала, – усмехнулся Сережа.
– А вот и умею!
– А вот и не умеешь!
– А вот и неправда!
– А вот и правда!
– А вот и бе-бе-бе! – показывала Маринка язык, и это был ее самый сильный довод, и все смеялись.
Глеб готовил стол, потом все садились вокруг газеты и кто что хотел, тот то и ел, демократия распространялась даже на Маринку: она ела, например, помидоры, огурцы, колбасу, а вот яйца и плавленый сыр ни за какие деньги не уговоришь ее есть. Сережка пил пиво, а Глеб с Витей – пиво и вино. Иногда Глеб брал с собой «девок», как он их называл.
– Перспектива нужна, – говорил он, усмехаясь. – Антураж…
А однажды спросил:
– Хочешь, невесту покажу? Жениться решил…
– Влюбился, что ли?
– Спрашиваешь!
Звали ее Варя, Варюхой называл ее Глеб. Она была совсем девочка, смотрела на Глеба: «Хоть в огонь, хоть в воду – приказывай!» – такое было выражение в ее глазах. Он говорил ей: принеси туфли, – она приносила. Сними с меня пиджак, – снимала. Подай стакан, – подавала.
А если ему ничего не нужно было, он делал жест – и она полностью переключалась на Маринку, которую любила искренне. Она была беззащитна и наивна, и это, видимо, обезоруживало Глеба – он не грубил ей, не оскорблял ее, как делал это с другими, но и не особенно, в общем, церемонился с ней. А Витя смотрел на Варюху и думал – безотчетно – о Люде, о том, что хорошо было бы, если бы сейчас вот здесь, вместе с ними, вместе с Маринкой, сидела Людмила, что-нибудь сказала, улыбнулась, засмеялась, как умеет смеяться только она одна…
Так складывалась жизнь, что опять, в который уже раз, они были не вместе, она осталась в Москве – работать и поступать в институт, а он сразу после сессии – два месяца назад – уехал со студенческим отрядом в Тюменскую область на лесосплав. Теперь, возвращаясь в Москву, на неделю, что осталась до начала учебы, заехал домой.
И в эти дни, в один какой-то момент, ему вдруг странно почудилось, что как бы ни шла здесь жизнь – трудно ли, плохо ли, счастливо или горестно, – она идет и будет идти, независимо от его личного существования, и он почувствовал теперь с особенной остротой горечь тех упреков, которые делала Людмила. Да, это была правда, он не жил той жизнью, которую выбрал себе сам; он сам, а не кто-то иной, женился именно в то время, в какое женился, и это его дочь родилась в то время, в какое должна была родиться, и, значит, – как мужчина и как отец – он должен был иметь все то, что должен был иметь: квартиру, работу, самостоятельность, независимость, – а между тем ничего этого у него не было, а раз не было – то вывод был один: нельзя было и начинать то, что не под силу и не по плечу. Ибо, начав так, ты уже заведомо переложил часть своей личной, собственной жизни на плечи других, а таких, как ты, если оглянуться, не один, не два, не три, а десятки и сотни. Да, это была правда, он знал ее, но ни изменить, ни начать что-либо по-иному уже нельзя было: жизнь дважды не проживается и не текут реки вспять. Что подкупало в Марье Трофимовне, так это ее удивительное человеколюбие, бескорыстная щедрость души, вот именно – бескорыстие и щедрость души. Русская черта русской женщины. Витя понимал, что сам он – никакой, конечно, не подарок для Марьи Трофимовны, но он глубоко чувствовал ее душу, по-сыновьи любил и жалел ее, и она это понимала, между ними, несмотря ни на что, всегда была какая-то молчаливая договоренность, симпатия и взаимное уважение.
Именно поэтому Витю не то что злило, а часто просто мучило и терзало, когда он видел, как грубо и жестоко обходились с матерью ее собственные сыновья. С Глебом они схватывались из-за этого не на шутку, но Глеб в таких случаях никогда не защищался, а нападал.
– Муха тоже думает, – усмехался Глеб, – что тебе приятно, когда на шею садится.
– В мой огород камешек?
– Ну, зачем так глубоко. Я говорю, одна муха…
– И совсем ты не про муху говоришь, – сказала Маринка. – Дядька Глебка какой-то…
– А сопливых не спрашивают. А то они могут по шее заработать.
– Тебе папа задаст тогда!
– А я вам вместе с папой! – усмехнулся Глеб. – Чтоб не обидно было.
– А мы бабушке скажем. Вот так.
– Бабушка у вас тоже… с приветом. Нет, ты думаешь, ты у нас один такой ха-ар-роший-прехороший, мамку ж-жалеешь, понимаешь, слова там ей разные говоришь… а ты бы ей лучше глаза открыл, раз у вас такая любовь. Ты спроси у нее, для кого она старается? Сколько раз я ей вбивал в голову: пускай слон работает, слон большой! А ей что за охота? В пять-шесть встает – несется на работу. Скажут, оставайся во вторую, – пожалуйста! Скажут, работай без отпуска, – работает. Как осел навьюченный – куда б ни погоняли, лишь бы на месте не топтаться. Домой принесется… а здесь кто ее ждет? Предок? Так этот фрайер кадрится на стороне вовсю… Может, вот этот охламон с пятерками в портфеле? – Глеб дал Сережке подзатыльник. – Как бы не так. Рад бы с пятерками, да в голове – одна, две, три извилины, на них и троек с двойками лишку. Может, я для нее радость агромадная? Светлое пятно, так сказать, в личной биографии? Тоже: где сядешь на меня, там и слезешь. Соплюха вот эта? – он кивнул на Маринку. – Это надо посмотреть, как мамка в постель плюхается, – тогда скажешь, какая это радость…
– А вот и радость! Вот так! – сказала Маринка.
– …если радость, что ж тогда распрекрасный зятек сам ею не займется? Людку в охапку, драпанули в Москву, мы тебя жалеем, мы тебя понимаем, ты у нас хорошая – на тебе Маринку, воспитывай… Тяжело? Трудно? А нам какое дело… у нас московская жизнь, столичные проблемы, педагогическое образование, ум за разум уже заходит, не до того. Ну, а мамка животное бессловесное… тянет лямку. А я этих, которые лямку тянут, не зная для чего, я бы их! – Глеб сжал кулак. – Кто ей спасибо скажет? Может, мы вот с этим охламоном? От нас дождешься! Предок, фрайер, уже отблагодарил – путается направо и налево… Какая от вас будет благодарность, тоже еще надо посмотреть. Да и на работе плевать на нее хотели… лезет везде, на собраниях выступает – а у слона тоже поговорка есть: тихо, муха, не шуми…
– Ну так если ты все это понимаешь, можешь ты к ней хотя бы по-человечески относиться? Ну не хочешь помогать – твое дело, но можно не грубить, не ругаться, не оскорблять. Ведь и Сережка смотрит на тебя, вы ее вдвоем в конце концов так заездите, что…
– Спрашиваешь! Такова жизнь, как говорили древние римляне древним грекам, помочившись на их могилы. А если по-другому, то у французов тоже поговорка есть: если ты слон, то ты не муха. Или, как мне говорил дед: горбатого могила исправит. Сечешь?
– Насчет меня ты, конечно, здорово проехался, тут я тебя поздравляю. Но, с другой стороны, это тоже удар исподтишка. А если я бью в одну цель, то как быть? Куда от себя денешься?
– Смотри не промахнись… стрелок! Стреляешь, так хоть меня не учи. А то, кому не лень, все учат… пересчитать по пальцам? Затянул бы я на них на всех петлю покрепче, да слабоват в коленках. К директору прихожу: не поедешь на регату, говорит, пьешь, хулиганишь, прогуливаешь – не поедешь. Говорю: у льва – когти, у птицы – крылья… Не понял, постучал по столу пальчиком. Я яхту чуть не на горбу в Ленинград пер. Первое место. Руку пожал, правда, а потом… уволил. А куда от меня денешься? Закон на страже моих драгоценных прав. Ладно, другой случай. Подваливает мастер: почему прохлаждаешься в рабочее время? А я руку только что обжег. Я ему говорю вежливо так: пошел вон, сука! Не понял. Взял я его, поднял и хотел в ковш с чугуном кипящим бросить, да тут – Васька-решето подвернулся, ломом по рукам мне долбанул… Ладно, отсидел пятнадцать суток. И вот ты спроси меня: может, я сумасшедший? Может, я не знаю, что засадят меня в конце концов? Ну, вот таких, как я, вроде не должно у нас быть, а я есть… Я тебе скажу – скучно мне, серость одна кругом, не продохнуть от скукоты. Один – жены боится, другой – за жену, третий – начальства, четвертый – собственных мыслей, пятый за копейку дрожит, шестой еще от чего-нибудь и за что-нибудь трясется в своем уголке, – и это люди? Друг на друга похожи, как муравьи. Когда ничего не боишься, зорко начинаешь людей видеть – насквозь. Дела мне не хватает – чтобы в полную правду, в полную силу! А может, что скорей всего, просто подонок я и загнать меня нужно за Можай, да побыстрей. Случай вроде того: спрашивает муха у слона, а слон в ответ – жужжишь, не слышу…