Читать книгу Хвала любви (сборник) - Георгий Баженов - Страница 5
Музы сокровенного художника
Роман-портрет
Глава V
ОглавлениеВ Москве Гурий первым делом приехал к Ульяне.
– О, какие гости! – воскликнула та: то ли насмешливо воскликнула, то ли растерянно – Гурий не понял. В махровом застиранном халате, с неприбранными волосами, с желто-припухшими подглазьями и приметными морщинами по уголкам губ, Ульяна выглядела уставшей и постаревшей. Обкатали Сивку крутые горки.
– Ну, что смотришь? Не нравлюсь? – усмехнулась Ульяна. – Проходи, гостем будешь. Давненько муженька не видала…
Гурий не торопясь разделся, прошел на кухню.
– Чай будешь? – спросила Ульяна и, потуже запахнув халат, уселась напротив Гурия, по вечной женской привычке подперев лицо ладонями.
Гурий промолчал.
– А может, водочки? – усмехнулась Ульяна. Вот теперь усмехнулась откровенно, можно было не сомневаться.
– Не для этого пришел, – обронил Гурий. Хотя, положа руку на сердце, выпить он был не прочь.
– Неужто пить бросил, муженек? Надо же, обрадовал наконец женушку.
– Хватит паясничать! – оборвал Гурий. – Лучше бы спросила: как там дети твои, в Северном?
– А что дети? – Ульяна поднялась с табуретки, поставила на плиту чайник. – Знаю, что все с ними нормально. По-другому и быть не может.
– Откуда ты это знаешь? Ни одного письма сыновьям не написала.
– А оттуда и знаю, муженек, что вы с Веркой в лепешку разбиваетесь, чтоб угодить им. Чует кошка, чье мясо съела.
– Ловко устроилась. Значит, мы еще и виноваты перед тобой? Вера виновата?
– А кто же еще? Отбила мужика у бабы, теперь в святые записалась? Ах-ах-ах!
– Да никого она у тебя не отбивала. Сама мужика выгнала.
– Выгнала. Правильно. Не нужен мне алкоголик и бездельник. Но я выгнала, чтоб муженек исправился. О детях подумал. А не для того, чтобы некоторые расторопные умыкнули отца от сыновей.
– Да если б ты знала, сколько раз Вера заставляла меня вернуться к тебе!
– Неужто? Что-то я не замечала такого…
– Потому что я сам, сам не хотел возвращаться!
– Еще бы. Легко ли от молодой аппетитной бабенки оторваться?
– Да не было у нас тогда ничего, не было!
– Ну да, пацан у Верки от беспорочного зачатия родился, – усмехнулась Вера; в это время закипела на плите вода, Ульяна быстро ошпарила фарфоровый чайник, сыпанула побольше индийского чая, добавила в него багульника и залила кипятком: по кухне поплыл душистый аромат…
Ульяна поставила на стол чашки, блюдца, конфеты в изящной хрустальной вазочке; нарезала белый хлеб тонкими ломтиками, достала из холодильника сливочное масло и пошехонский сыр:
– Угощайся, муженек!
– Спасибо, не откажусь. – Гурий, честно сказать, проголодался и был не против съесть пару-другую бутербродов и попить домашнего чайку с вкусной шоколадной конфетой.
Какое-то время сидели молча, пили чай; в кухонное окно, как прежде, как много лет назад, заглядывала густо-зеленая ветка акации с желтыми цветочками; иногда от ветра она тихонько стучалась в стекло, будто просила пустить ее в гости. Странно: в природе словно ничего не изменилось, а как много случилось перемен в человеческой жизни, в их жизни… И в то же время вот сидишь так, пьешь чай, в окно ветка акации заглядывает, напротив Ульяна устроилась, и вдруг покажется, померещится, будто и не было никакого недавнего прошлого, ничего не было, это только приснилось или привиделось; странно, очень странно…
– Знаешь, Ульяна, – сказал он неожиданно проникновенно, с чувством, – давай сделаем все по-хорошему, а?
– Что именно-то? – Ульяна, надо сказать, ни в какое размягченное состояние не впала и говорила по-прежнему то ли с насмешкой, то ли с недоверием, не разберешь.
– Давай разойдемся по-мирному – и все!
– Я с тобой и так всегда по-мирному.
– Почему тогда не даешь развода?
– А почему я должна давать его?
– Но ведь я все равно не живу с тобой. Сколько уже лет…
– Ничего, вернешься, как миленький. Никуда не денешься.
– Да зачем я тебе? У меня давно другая семья…
– Мне-то ты не нужен. Правильно. Плевать я на тебя хотела. А вот детям ты нужен. Сыновьям.
– Я и так у них есть. Куда я от них денусь?!
– Э, нет, дорогой. Им отец настоящий нужен. Не приходящий, не на стороне. А рядом. Всегда рядом. Ты что, не понимаешь: это не девчонки, это пацаны, за ними мужской присмотр нужен, глаз да глаз, понятно? Если, конечно, не хочешь, чтоб из них хулиганы или бездельники выросли.
– Не вырастут, не беспокойся.
– Может, и не вырастут, если будешь рядом с ними. Ты оглянись вокруг-то? Что делается кругом? Видишь?
– А что? – не понял Гурий.
– Э-э…эх! – сокрушенно покачала головой Ульяна. – Совсем ничего не видишь, художник?
– Да ты конкретно говори, без этих своих! – повысил голос Гурий.
– Куда уж конкретней. Жизнь разваливается повсюду, а он, как глухарь, все токует: что да что? где да где? как да как?
– Сто лет уже твердят: жизнь разваливается. А она ничего, держится пока…
– То-то такие, как ты, сыновей бросают, в пьянство ударяются, шашни на стороне заводят, детей незаконнорожденных плодят. И все ничего не происходит?!
– Ты Бажена не трогай. Куда там – незаконнорожденный… Да он был бы сто раз по закону рожден, если б ты мне развод дала.
– Не дам, не надейся!
– Ну, и чего ты этим добиваешься?
– А ничего. Сказала тебе: у моих сыновей должен быть отец. И он будет у них.
– Раньше надо было думать об этом.
– Раньше?! – неожиданно взвилась Ульяна. – Да когда раньше? Когда ты пил, бездельничал, нюни распускал?! Ты зачем меня в Москву привез? Зачем женился? Зачем детей заводил? Чтобы гроша ломаного за душой не иметь и мазюкать свои гнусные картины? Кому они нужны? Да и вообще, кого ты строишь из себя? Скажите на милость: не понимают его! А что ты умеешь делать, кроме как корчить из себя художника? Ты мужиком, мужиком должен быть прежде всего, хозяином, отцом, а ты превратился в дешевого забулдыгу и слюнтяя! И мне нужно было терпеть это?! За что, за какие грехи? Да мне плевать на тебя на такого! Не то что спать, стоять с тобой рядом противно было. Вот и вылетел из моего дома, как пробка…
– «Из моего…» – усмехнулся Гурий. – Дом-то общий, на всех получали…
– Может, ты еще и жилплощадь у сыновей отобрать хочешь?
– Да не нужна мне ваша жилплощадь. Ничего не нужно. Мне развод нужен, больше ничего.
– Развод не получишь. Накось выкуси! – И Ульяна показала мужу грубый кукиш. – Я тебя выгнала, чтоб человеком сделался. Чтоб одумался. Осознал. Сыновей вспомнил. И теперь, когда ты стал нормальный мужик, деньги стал хорошие зарабатывать – я по алиментам вижу! – теперь, значит, отказаться от тебя? Ну нет, шалишь!
– Да не ты ведь меня таким сделала. А Вера…
– Верка?! – нервно рассмеялась Ульяна. – Нет, хрена! Верка только подобрала тебя, а человеком сделала тебя я! Если б я тебя не выгнала, не встряхнула мозги хорошенько, не сделала бы тебя бездомным, никакая Верка тебя не изменила бы. Она только подобрала, где плохо лежало, а человеком ты стал благодаря мне. Мне!
– Надо же, как я стал котироваться в женском стане, – произнес насмешливо Гурий. – И чего вы за меня ухватились, не пойму?
– Не знаю, чего Верка ухватилась, хотя нет, знаю: чужое-то, оно всегда слаще, к тому же на готовеньком всякий норовит проехаться, задарма-то, а про себя повторю: сыновьям отец нужен, и я не позволю, чтобы они были сиротами при живом папаше!
– Да как я к тебе вернусь-то, дура?! – закричал Гурий. – Ты подумай-ка! Как буду жить с тобой после всего случившегося?
– А со мной не надо жить. Не заставляю. Я и без тебя перебьюсь. Мужицкого вашего поганого добра повсюду навалом, не беспокойся. Не со мной – с детьми будешь жить, понял?
– Что я тебе, бестелесный, без сердца, без души, без желаний, робот, что ли? Да я видеть тебя не могу.
– Чего тогда пришел?! – в бешенстве закричала она.
Долго он не отвечал, пристально смотрел на Ульяну: надо же, думал он, когда-то я обнимал эту женщину, любил, целовал, детей от нее завел, а теперь даже пред ставить себе не могу, как это все было… Как будто в другой жизни, на другой планете, в другом времени и пространстве… Как же так?!
– За разводом пришел, – наконец повторил Гурий в который уже раз.
– Развода не получишь!
– Не получу?
– Не получишь!
– Ну и ладно.
На этом их чаепитие закончилось, и Гурий, не солоно хлебавши, направился к выходу.
– Когда ждать-то? – вслед ему насмешливо бросила Ульяна.
Он обернулся к ней, покачал укоризненно головой, но, так ничего и не ответив, молча вышел из квартиры.
С того дня, как Гурий впервые переночевал в общежитии, с ним стало происходить что-то странное. Не то что бы повлияли на него разговоры с молодыми ребятами и девчонками или, скажем, имел значение сам пьяный загул, нет, не в этом дело; просто в душе Гурия как будто что-то стронулось, сдвинулось с места. То он жил в своем мире, собственными заботами и проблемами, только и думал, как сделать, чтобы ничто внешнее – семья, школа, просто окружающая жизнь – не отвлекало его от творчества, жить и писать – и больше ничего, – вот что главное. И вдруг среди этих ребят в общежитии, а еще верней – утром, после пьянки, Гурий и почувствовал, что никому не интересно и не нужно то, чем он живет. То есть не в том дело, что они, ребята, тупы или бездарны и не могут понять его творческих исканий, его души, а в том, что они не испытывали потребности в понимании или познании того, чем он, Гурий, занимался всю свою жизнь.
А ведь Гурий, как тысячи художников, всегда тешил себя мыслью: он нужен народу, рано или поздно, но будет нужен, люди нуждаются в творцах, в выразителях народной идеи, народной стихии, иначе как тогда и зачем жить на свете? И вот почудилось ему здесь, в общежитии, что люди как раз очень просто могут обходиться без всего этого, потому что само искусство потеряло то значение, которое должно иметь в жизни. Искусство живет как бы по своим законам, очень внутренним, очень эгоистичным (вот хоть работы Гурия взять, как представителя такого искусства), а люди живут совсем по другим законам. Ибо современное искусство никак не выражает и не отражает нынешней жизни, а нынешняя жизнь никак не питает и не вдохновляет современное искусство. Так или не так?!
Нет, не получалось все-таки у Гурия выразить в словах свое ощущение. Как-то примитивно, топорно выходило.
А истина-то проще: не нужен Гурий никому – ни со своим художеством, ни со своей душой. Не интересен. Безразличен. Как будто тень среди людей. Среди людей, у которых реальные заботы. Реальная жизнь.
Или вот еще как почувствовал Гурий: они, те простые парни и девчонки, чем-то неизмеримо выше его. Естественней. Проще. Жизненней. Правдивей. А он, Гурий, как ни странно и ни стыдно это понимать, значительно ниже их. В его усложненности нет истины. А есть одна только видимость. Обман. Фикция. Иллюзия.
Они – правда.
А он – ложь.
Вот что он почувствовал тогда, если говорить совсем прямо.
Они – правда. Хотя они и проще, и примитивней его.
А он – ложь. Хотя он и сложней, и образованней их.
Разве не измучает такое открытие? Разве останешься спокойным, когда поймешь подобное о себе?
Вот и стронулось что-то в душе Гурия, сорвалось, сдвинулось с места. Вдруг ни с того ни с сего, с точки зрения Ульяны, забросил он всякое рисование, стал пропускать занятия в школе, начались стычки с начальством, все чаще исчезал он из дома, бывало, и ночевать не приходил, а когда Ульяна устраивала скандал, он, ничего не говоря и ни в чем не оправдываясь, пропадал уже на несколько дней. Возвращался неизвестно откуда, грязный, опухший, небритый, с бездумными глазами.
Ульяна ничего не понимала.
Пробовала переменить тактику – разговаривала с Гурием по-хорошему, по-доброму.
Результат тот же.
Пробовала по-другому – разговаривала жестко, требовательно, скандально.
Получалось еще хуже. А когда голову потеряешь, мало что хорошего бывает в семейных отношениях. Да тут еще сыновья без конца болеют… Да у самой нелады на работе (в детском саду недостача по кухне)… Вот и срывалась иной раз Ульяна так, что от бедного Гурия только тень с глазами оставалась. То есть стоял перед ней, хмельной, грязный, поникший, только что руки по швам не тянул, и хлопал глазами, ничего не говоря в оправдание, ни слова.
– Да ты что, – кричала Ульяна, – совсем с ума сошел, что ли?! Если спятил, так я могу в сумасшедший дом устроить, вон он, рядом! – и кивала за окно.
Гурий молчал.
Как он мог объяснить ей свою душу?
Да если б и мог, где взять такие слова, которые для Ульяны показались бы убедительными, а не вздорными, болтовней или сумасшествием?
И он молчал.
– Нет, ты мне скажешь, ты мне ответишь, – бесновалась Ульяна, – ты мне расскажешь, где шляешься! с кем пьешь! по каким притонам ночуешь! В дом – ни копейки, а на пьянку находится? Ах ты ублюдок, ах ты художник чертов, говори, говори!
Он продолжал молчать, виновато свесив голову.
И однажды она не выдержала – ударила его кулаком по лицу. И так это у нее ловко получилось – ударила его кулаком снизу, прямо в подбородок, что Гурий свалился с ног как подкошенный.
– Господи! – всплеснула руками Ульяна, и тут вдруг на мать из детской комнаты бросился Ванюшка, стал в истерике бить ее по животу вострыми кулачками:
– Вот тебе, вот тебе! Ты за что папку, за что, за что?!
Ульяна и сама испугалась: не прибила ли мужика? – потому что он лежал на полу как мумия, пожелтевший, неподвижный. Она слепо, как кутенка, отшвырнула Ванюшку в сторону и бросилась на кухню; схватила чайник, подбежала к Гурию и давай поливать на него.
Удивительней всего: Гурий не только очнулся, но стал ловить струю воды пересохшими губами (с похмелья был), и Ульяна, осознав это, сразу забыла про свой испуг и еще больше взбеленилась:
– А, опохмелиться охота? Головушка забубенная болит? Ножки не держат? Ну, я опохмелю тебя! – и, сняв крышку с чайника, окатила Гурия с ног до головы холодной водой.
Вот уж когда он очнулся враз и полностью! Вскочил на ноги как ошпаренный.
– Ты чего? Что? Чего? – вытаращив глаза, бормотал Гурий.
Ульяна стояла чуть в стороне, смотрела на него насмешливо-холодными глазами и качала в презрении головой:
– Ты посмотри, на кого ты похож! Черт в окаянную ночь – и то краше! Посмотри, посмотри, полюбуйся на себя! – и, схватив за руку, потащила к зеркалу в прихожую.
Да, вид у Гурия был неважнецкий: растрепанные волосы, желтушное лицо, черные круги под глазами, сине-запекшиеся губы, затравленный взгляд… И как смотрит-то на себя? Исподлобья, недоверчиво, будто сам не может понять: он ли это, его ли это рожа в зеркале?
– Хорош, хорош, нечего сказать, – прокомментировала картину Ульяна.
А Гурий ведь опять ничего не говорил, молчал.
– Ну так вот тебе мой сказ, – жестко, решительно произнесла Ульяна, – еще раз повторится – выгоню! Напьешься или из дома пропадешь, мне все равно, – выгоню, и точка!
Гурий продолжал исподлобья смотреть на себя в зеркало. Так же исподлобья взглянул и на жену.
– Чего смотришь? Не понял меня? – в упор спросила Ульяна.
Гурий кивнул: понял. Хоть кивнул – и то ладно. Ульяна удовлетворенно хмыкнула:
– То-то! – и тут же подтолкнула в спину младшего сынишку, который продолжал вертеться около них: – А ты иди, ступай к себе в комнату, играй. Нечего под ногами у взрослых путаться.
– А ты папку не обижай! – вступился было за отца Ванюшка.
– Я вот тебе сейчас покажу: не обижай! Я тебе сейчас… – Ульяна стала оглядываться по сторонам, как бы ища ремень или плетку, чтоб хорошенько проучить маленького защитника: не лезь, мол, не в свое дело…
– Думаешь, я ремня испугался? – отважно спросил Ванюшка.
– Ладно, иди, иди, – погладил его по голове Гурий. – Поиграй пока… Чего ты…
– Папа, ты сколько раз обещал в шахматы научить… Научи, а?
– Сейчас, что ли? – поморщился Гурий: голова трещала ой как…
– И то верно: научил бы пацанов играть, – заметно смягчила гневный тон Ульяна. – Парнишки тянутся к тебе, а ты…
– Ладно, пойдем, – согласился Гурий и шаркающей походкой, как старик, поплелся с Ванюшкой в детскую комнату.
Между прочим, в тот день Ульяна сжалилась над Гурием – за обедом сама налила ему стопку:
– На, опохмелись, христовый.
Гурий недоверчиво скривил губы в улыбке: то ли радостная получилась улыбка, то ли заискивающе – подобострастная.
Выпил, посветлел лицом, помягчел душой.
Да, хороший в тот день обед получился: вся семья за столом сидит, все едят весело, с аппетитом. Раньше так часто бывало, а теперь все реже и реже. И сыновья смотрели на отца с матерью с любовью, с гордостью: как им хотелось, чтобы между родителями всегда были мир и согласие!
А через неделю Гурий опять сорвался.
Он, правда, не давал никаких обещаний Ульяне, и особо сознательной мысли у него не было, чтобы идти наперекор Ульяне. Просто все получилось, как получилось, – ни больше и ни меньше. Да и что могло измениться во внутреннем состоянии Гурия, даже и после угроз Ульяны, если все мысли и чувства, которые мучили Гурия, остались прежними: мысли о ненужности самого себя, как художника, как личности. Тут никакие угрозы никаких жен помочь не могут.
А пил он, как ни странно, чаще всего в общежитии: отчего-то как магнитом тянуло его туда. Поначалу и ребята, и девчонки относились к нему с любопытством, он был для них человеком из другого мира, из другого теста, но постепенно они привыкли к Гурию и практически не обращали на него внимания. Тем более что обычно он всегда молчал, а вот послушать чужие разговоры – любил, будто надеялся, что в этих разговорах откроется ему особая правда, особая истина. Иногда, действительно, его словно током пронзало, особенно если он выпивал побольше: вот она – истина! Ну, например, когда ни с того ни с сего Оля, скажем, Левинцова, говорила: «Ах, жизнь держится только на женщинах!» – или Валя Ровная небрежно бросала: «А, никто не знает, зачем на свете живем!» – или Оля Корягина говорила: «Главное для человека – здоровье!» – или Таня Лёвина заявляла: «Свадьба – это насмешка над любовью!». Казалось бы, все это были банальные слова, каких каждый из нас слышит тысячи на дню, но почему-то Гурию они представлялись иной раз откровением, отгадкой сложнейших загадок. А дело, конечно, заключалось в том, что Гурий был просто пьян, и чем пьяней он был, тем значительней и интересней казалось каждое слово, услышанное здесь, в общежитии. Все эти девчонки и парни представлялись Гурию необыкновенно умными и проницательными, и он часто хлопал в ладоши (иногда и невпопад), когда слушал их разговоры.
Сначала это всем нравилось. Это забавляло.
Потом стало надоедать. И утомлять. Потому что каждый раз заканчивалось одним и тем же: Гурий непременно устраивался на коврике рядом с чьей-нибудь кроватью и, свернувшись калачиком, подложив ладони под щеку, засыпал. И засыпал крепко – разбудить его пьяного было трудным делом, почти невозможным.
Иногда он просыпался сам, чаще всего по странной причине: если неподалеку от него находилась Татьяна Лёвина, девушка с большой красивой и нежной грудью. Гурий инстинктивно открывал глаза и, обнимая икры Татьяны, осыпал их поцелуями: «Мадонна, мадонна!» Жалкая была картина, и Татьяна, как ужаленная, выдирала ноги из противных объятий и вне себя кричала Вере:
– Слушай, убери своего поганого земляка, или я прибью когда-нибудь его каблуком!
Но как только Татьяна отсаживалась от Гурия подальше, он тут же вновь проваливался в сон; и главное – позже, когда просыпался окончательно, никогда не помнил, что обнимал ноги Татьяны. Очень переживал из-за этого, смущался, бормотал какие-то невнятные извинительные слова.
Но вообще он все чаше и чаще надоедал девчонкам, и уже не раз и не два то Леша Герасев (жених Ольги Корягиной), то Володя Залипаев (жених Ольги Левинцовой) буквально брали Гурия за шкирку и выбрасывали вон из комнаты; особенно если не было рядом Веры Салтыковой, которая все-таки жалела незадачливого земляка и иногда вступалась за него.
Так и продолжалось порой: из дома Гурия выгоняла жена, а отсюда, из общежития, – то ребята, то девчонки.
Правда, нередко на Гурия находили минуты просветления: он хоть и пил, но как бы совсем не пьянел, сидел где-нибудь в уголочке, слушал разговоры, загадочно улыбался и был похож на блаженного чудака, и как-то не было ни у кого сил сказать ему грубое или резкое слово, тем более прогнать.
И еще была одна особенность у Гурия: после того как все уходили на работу, он принимался за уборку; дома, в собственной квартире, Ульяна ни за что не могла заставить его что-то сделать, пол вымыть или пропылесосить ковер, а здесь, в чужом общежитии, в чужой комнате, он занимался этим с удовольствием. Особенно любил после уборки протирать обувь: каждый женский сапожок, каждую туфельку начисто протрет влажной тряпицей, потом – сухой, потом крем нанесет какой нужно, нужной расцветки, а потом еще и до блеска доведет бархоткой. Хоть и вызывало это у девчонок некоторую неприязнь, но все же они не могли запретить Гурию чистить обувь: ладно, пусть старается, раз ему так хочется.
Одна только Татьяна Лёвина не позволяла Гурию прикасаться к ее туфлям и сапогам: всегда запирала обувь в шкаф, а ключ уносила с собой на работу.
Еще одну слабость имел Гурий: любил сдавать бутылки, которых накапливалось в комнате видимо-невидимо; впрочем, накапливалось не только в их комнате, но и по всей квартире. И, разумеется, мало кто противился, чтобы Гурий расчищал углы от бутылочных завалов. А Гурий, сдав бутылки, теперь уже как бы на законных основаниях устраивал пиршество в комнате. Конечно, деньги были не такие большие, и Гурий на них покупал обычно пиво, уж пива-то можно было набрать много. Любил с Гурием попить пивко Володя Залипаев, который, кстати, сразу прощал Гурию все его недостатки. Во-первых, Залипаев обожал пиво, во-вторых, Гурий был лучшим его слушателем. Главная тема разговоров за пивом: Красноярск – лучший город в России или не лучший? Гурий говорил: лучший. И Володя Залипаев подтверждал: лучший. В доказательство Володя показывал фотографии, рассказывал об Енисее, о знаменитых Столбах, о том, как однажды на этих Столбах разбился известный альпинист, прямо на глазах у Залипаева. «Веришь?» – спрашивал он у Гурия, и Гурий честно отвечал: «Верю!» Штука-то вся была в том, что если Гурий сходил с ума от творческого бессилия, то Володя Залипаев – от тоски по родине, по Сибири: никак не мог смириться со своей внезапной жизнью в Москве. А кто его гнал сюда? Да никто! А вот как-то так выходило: вся страна куда-то стронулась, и он тоже стронулся с родного места… Да, брат, тоска! И, конечно, в такие дни, когда они пили вместе пиво, Володя никогда не позволял себе брать Гурия за шкирку и выбрасывать вон из комнаты. Наоборот, он даже охранял сон Гурия, если тот неожиданно сползал со стула на пол, устраивался на коврике у чьей-нибудь кровати – чаще всего рядом с кроватью Татьяны Лёвиной – и, свернувшись калачиком, моментально засыпал. Порой Володя садился рядом с Гурием, прикрывал его какой-нибудь курткой или половичком, а сам продолжал рассматривать незабвенные виды Красноярского края в фотоальбоме.
Но уж если в такой момент возвращалась с работы Ольга Левинцова или Татьяна Лёвина – ну, тут начинался сыр-бор! Ольга терпеть не могла, когда жених, как бочка, заряжался пивом, а Татьяна – когда на ее коврике спал Гурий; ладно бы спал, а то как она сядет на кровать – сразу просыпается и за ноги хватает: «Мадонна! Мадонна!» Черт знает что… Тут уж девчонки объединялись и обычно взашей выталкивали обоих «ухажеров» из комнаты – и Гурия, и Володю Залипаева. Да, брат, вздыхали они оба, такие дела… И шли куда-нибудь пьянствовать вдвоем: деньги у Володи водились, и он нередко угощал Гурия…
После аборта и исчезновения из ее жизни Сережи Покрышкина Вера Салтыкова совершенно изменилась: из веселой, улыбчивой, жизнерадостной девчонки превратилась в странно-тихую, задумчивую и болезненную на вид женщину. Особенно вот этот переход был заметен: из девчонки – в женщину. Ничто, казалось, теперь не радовало ее, не задевало, не вызывало особых эмоций. Даже то, что ей, единственной из всех девчонок, выделили отдельную комнату в коммунальной квартире, даже это прошло как бы мимо ее сознания. (А выделили именно ей по единственной причине – она была признана лучшей молодой рабочей во всем ремонтно-строительном управлении.) Правда, комнату она все-таки посмотрела. Вместе с Ольгой Левинцовой съездили на квартиру, познакомились с соседями. Люди как будто были неплохие: в одной комнате – муж, жена, двое ребятишек, в другой – тоже муж с женой, но пожилые, без детей, третья комната – ее, Верина; комната чистая, теплая, уютная. Вообще квартира была прибранная и ухоженная; широкий коридор; большая светлая кухня. Живи да радуйся. Но Вера сказала Ольге:
– Нет, не могу я здесь…
– Ну почему, что ты? Переберешься, обживешься…
– Да я с ума сойду здесь от одиночества! – чуть ли не всхлипнула Вера. – Ну, приеду, ну, закроюсь здесь, как дура, а дальше что? Реветь целыми вечерами?
– Но не отказываться же от такого рая? – Ольга обвела рукой комнату.
– Для меня тут не рай будет. Ад, – сказала Вера.
– Ну, не век же будешь терзаться по Сереже…
– Оля! – с болью в голосе воскликнула Вера.
– Ладно, ладно, не буду… – Ольга тут же повернула разговор в другую плоскость: – Ну, хорошо, бери ордер, а жить будешь пока с нами.
– Может, вообще от комнаты отказаться?
– Ты что, совсем дура, что ли?
– И уехать домой, на Урал…
– Ага, там ждут тебя не дождутся. Папочка с мачехой. Соглашайся на комнату, пока не поздно!
Ордер получишь, пропишешься, а жить можно где угодно… Мы ведь тебя не прогоняем!
– Ну, зачем, зачем мне жить здесь?!
– А затем, что надо жизнь свою устраивать. Всем надо жизнь устраивать, а не нюни распускать…
На том и порешили пока: ордер Вера получила, в комнате прописалась, а жить продолжала в общежитии, с девчонками, – до лучших времен.
И вот как однажды получилось – возвращается Вера с работы, а около общежития, в скверике, в буквальном смысле валяется Гурий Божидаров. Рядом с ним стоит милиционер, трясет Гурия за плечо.
Первое движение Веры было – проскочить мимо: знать ничего не знаю, видеть ничего не вижу, но тут же глубокая волна стыда окатила ее с ног до головы, даже щеки у Веры, – почувствовала она, – горячо запылали, и она на деревянных ногах развернулась и направилась в сквер, к беседке.
– Что, знаете его? – кивнул милиционер, как бы совсем не удивившись, когда Вера подошла к ним.
– Да, – продолжая пылать щеками, кивнула Вера.
– Откуда он, из общежития?
– Нет, это земляк мой, с Урала. В гости к нам приходит.
– Хорош земляк, – усмехнулся милиционер, оценивающе окидывая взглядом стройную фигуру девушки.
– Он вообще-то неплохой человек. Талантливый. Только у него семейные неурядицы.
– И ты, значит, решила приголубить семейного неудачника? – грубо пошутил младший сержант, переходя на «ты».
– У вас жена есть? – неожиданно поинтересовалась Вера.
– А что? – усмехнулся милиционер.
– А то, что я бы и вас приголубила. Корягой по загривку. Если и вы неудачник, конечно.
– Ну ты, соплячка! – взвился младший сержант. – Смотри у меня! Счас вот акт составлю на твоего земляка…
В это время Гурий Божидаров, кажется, начал приходить в себя; во всяком случае, расслышав разговор и узнав голос Веруньки Салтыковой, с трудом разлепил веки и обрадованно пробормотал:
– А, ребята… А я тут к вам шел… да вот, устал немного.
– Ну, забираешь его? Или мне им заняться? – напустил на себя побольше строгости милиционер.
– Ладно, идите, идите… Мы тут сами разберемся, – отмахнулась от него Вера.
Секунду-вторую младший сержант еще колебался, а потом плюнул («Возись тут с этой пьянью!») и отправился своей дорогой.
Мимо как раз проходили ребята из соседней квартиры, помогли Вере подхватить Гурия под руки и доставить его в целости-сохранности на третий этаж. Гурий не сопротивлялся, только бормотал умиленно-восторженно: «Хорошие мои… золотые… настоящие… Да, вы настоящие, а мы все подлецы… да, подлецы… мы народ обманываем, эх, обманываем…»
В комнате Гурий почти сразу уснул, причем на полу; как ни упрашивала Вераего раздеться и лечь по-человечески, ну хоть вот на ее кровать. Гурий ни за что не соглашался. Мычал и бормотал что-то свое, а лег все равно на полу, на коврик рядом с кроватью Татьяны Лёвиной.
Именно у Татьяны и лопнуло в тот вечер терпение, когда она вернулась с работы и в который раз увидела пьяного художника, спящего на ее коврике в обнимку с ее сапогами (да и как он обнимал ее сапоги? – с умильной блаженной улыбкой, даже во сне, вот что противно…). Татьяна завелась прямо с порога:
– Слушай, Вер, или разбирайся со своим земляком, или я сама сдам его в милицию!
По тому, как девчонки в комнате начали отводить взгляд от Веры, она поняла: они тоже согласны с Татьяной.
– Девочки, куда же я его? – растерянно проговорила Вера.
– Куда хочешь. Он нам вот так надоел! – полоснула Татьяна Лёвина по горлу.
Видимо, это было всеобщее ощущение, потому что никто в комнате не встал на сторону Веры, а уж тем более на защиту Гурия Божидарова.
– В конце концов, у него жена есть, – жестко проговорила Татьяна. – Семья. Дети. И нечего здесь притон устраивать.
– Жена выгнала его из дома, вы же знаете!
– А нам какое дело?
– Ну что теперь, на улицу его выставлять?
– Зачем на улицу? Сходи к жене – пусть забирает его. Или я, честное слово, вызову милицию и сдам его в вытрезвитель. Ну, раз, ну, два, три приветили его, но надо же и честь знать! Устроил среди баб лежбище. И вообще, девчонки, я вам давно хотела сказать: хватит в комнате притон для мужиков устраивать. Да, да, Олечка, это и тебя касается, и тебя, Ниночка, и тебя, Корягина, хоть Леша твой и милиционер. Продыху нет от мужичья, от козлиного их духа. Замуж – так выходите замуж, а то потешатся вами, а потом и бросят, вон как Покрышкин Веру бросил…
– Ну зачем ты так! – заступилась за подругу Ольга Левинцова.
– Ох, Танька, – покачала головой и Валя Ровная, – останешься ты со своими закидонами старой девой!
– Ты о себе печалься, обо мне не беспокойся – сама побеспокоюсь! – отрезала Татьяна. И, подойдя к лежащему на коврике Гурию, закатила его, как бревно, руками под кровать. При этом брезгливо поморщилась и отряхнула ладошки.
Вера Салтыкова сидела на своей кровати, как в воду опущенная, а когда ее пожалела Оля Левинцова («Девушка с улыбкой Джоконды»»), приобняв ее за плечи, Верунька вырвалась из объятий и с громкими рыданиями бросилась вон из комнаты.
Долго она бродила по улицам Москвы, успокаиваясь; один раз какой-то молодой человек (явно кавказского типа) пытался даже познакомиться с ней: «Слушай, дэвушка, зачэм плакать, зачэм нэрвничать? Давай вэсэлитъся, пока молодая!» – но Вера так зло и раздраженно стрельнула в него глазищами, что тот сразу отвязался.
В этот момент, кажется, Вера и успокоилась. Да, именно в этот. И твердо решила про себя: надо идти к Ульяне, действительно поговорить с ней. Во всяком случае, хоть предупредить, что Гурий часто ночует в общежитии, а это надоело девчонкам. И однажды они в самом деле могут сдать Гурия в милицию.
Что хорошего будет для семьи?
В ближайшей булочной-кондитерской Вера купила гостинцев для Валентина с Ванюшкой (конфет и печенья) и вскоре стояла у двери знакомой квартиры, нажимала на кнопку звонка.
Удивительно, но, кажется, Ульяна впервые не обрадовалась, завидев Веру: смотрела на нее холодно и отчужденно.
– Можно? – робко спросила Вера.
– Входи, чего там, – буркнула Ульяна, кутаясь в шаль (ее знобило – простыла недавно).
Ребят дома не оказалось – бегали на улице, и гостинцы приняла сама Ульяна, но приняла со странной усмешкой, как бы с недоверием. Провела гостью на кухню, но ни чая, ни кофе не предложила, просто усадила за стол. Сама устроилась напротив и смотрела на Веру строго и одновременно – надменно.
– Ты знаешь, Ульяна… – начала Вера.
– Знаю! – оборвала ее Ульяна. – Пришла муженька моего защищать? Его не защищать – его выметать нужно железной метлой отовсюду! Какого черта пригреваете его в общежитии?!
– Вот я и пришла, чтобы сказать… Он пьяный у нас часто бывает, девчонки устали… Говорят, в милицию могут сдать.
– И правильно сделают. А то я, видите ли, плохая жена, из дома пьяницу гоню, а они там хорошие, жалеют и привечают его. А о том не думают, что ему давно пора с пьянством кончать и делом заниматься?!
– Да мы как раз думаем… Но что мы можем сделать?
– Думают они… Если б думали, давно бы вытолкали в шею и всех делов.
– А куда он денется?
– Это не ваша забота. Когда спать негде будет, быстро вспомнит о семье.
– Гурий говорит: ты не пускаешь его.
– Правильно говорит. Бросит пить – милости просим. А нет – пускай пропадает, как собака.
– Зря ты так, Ульяна. Можно ведь по-хорошему…
– Во, нашлась соплячка, учить меня будет! Замуж выйдешь, детей нарожаешь – тогда и слово тебе дадут. А пока разбирайся со своими сантехниками да поменьше к мужикам в постель лезь.
– Да ты что, Ульяна?! – вспыхнула Вера. – Что говоришь-то?
– А то и говорю. Совет даю, чтоб в будущем не накладно было. Поняла?
– Тебе плохо – так всех жалить надо. Так, что ли?
– Ладно, землячка, поговорили – хватит. Спасибо, конечно, о семье моей заботишься. А теперь – до свиданья. Не до гостей мне, тошнит от всех вас! – И Ульяна первая встала из-за стола, вновь кутаясь в шаль от непроходящего озноба.
Вылетела Верунька Салтыкова из квартиры Божидаровых, как ошпаренная, и опять долго бродила по улицам Москвы, не в силах успокоиться. Слезы и какая-то будто совсем беспричинная обида душили ее, и Верунька еле сдерживалась, чтобы не остановиться где-нибудь посреди улицы и не разрыдаться во весь голос.
На следующий день Гурий вновь валялся в скверике, рядом с общежитием, и Вера, с отчаяния не зная, что делать, от всей души отхлестала его по щекам, так что некоторые прохожие даже останавливались и укоризненно качали головой. Мол, разве можно так обходиться с человеком? Но поскольку все думали, что это жена расправляется с мужем, в размолвку все-таки не встревали, покачают головой и проходят дальше своей дорогой. А Гурию от пощечин полегчало, он враз протрезвел и спросил укоризненно:
– Ты чего дерешься?
– А ты чего тут валяешься?! – закричала Вера. – Что тебе здесь, лужайка для отдыха? Пляж? Сад домашний?
– Да, сейчас бы домой, в саду поваляться, – мечтательно потянулся Гурий. – А, Верка? Да пивка бы побольше, пенистого такого, янтарно-ядреного…
– Янтарно-ядреного ему! – кричала Вера. – Ты сколько еще будешь позорить меня? Ну, сколько?!
– Ты чего, Верунька, белены объелась? Когда я тебя позорил? – совсем, кажется, пришел в чувствто Гурий и одним рывком усадил себя на скамейку. Твердо усадил, прочно.
– Когда… Всегда позоришь, когда приходишь в общежитие. Ты кто мне – сват, брат? У тебя семья есть, дети… Вот и иди туда, нечего тут пить да валяться!
– Значит, и с тобой дружба врозь? – усмехнулся Гурий.
– Какая у нас с тобой дружба?! Мне даже девчонок стыдно, что мы с тобой из одного поселка. Художник называешься! Пропойца, а не художник!
– А вот этого ты не трожь, – грустно произнес Гурий и опустил голову.
– Как же, не трожь! Я теперь хорошо, ох как хорошо понимаю Ульяну, почему она тебя из дому выгнала и обратно не пускает: совесть потому что потерял, вот почему. Если художник – работай, рисуй, а не пей и не валяйся под забором.
– Значит, так ты понимаешь мою жизнь? – по-прежнему не поднимая головы, задумчиво проговорил Гурий.
– Я ее и понимать не хочу. Хватит всех нас мучить. Иди домой, проспись и берись за дело, вот что я тебе скажу.
– Да, не понимаешь ты… – Гурий поднял голову, улыбнулся печально и долго, пристально смотрел в глаза Вере Салтыковой, будто силился увидеть там отгадку своих мытарств и мучений. – Мне, может, жить не хочется, Верунька, а ты: иди проспись и берись за дело.
– Кому жить не хочется, тот не живет! – жестоко выпалила Вера. – А ты вон сыт, пьян и нос в табаке.
– Это ты точно говоришь… точно… нос в табаке… эх, – опять невесело усмехнулся Гурий.
– Да и что ты болтаешь: жить не хочется! У тебя сыновья, таких хороших два парня, а ты: жить не хочется…
– А может, стыдно мне перед ними?
– Стыдно? Конечно, стыдно! Брось пить, берись за работу, и стыдиться будет нечего.
– Да не потому стыдно… Нет, не потому, что пью я. Что из дома ушел. Или что из дома выгнали, – это одно и то же. А потому, что пустой я, пустой, как вакуум. Нечем создавать мне, душа опустела, иссякла. Мне бы одному остаться, подумать, осознать жизнь свою, а меня, как пса, гонят отовсюду: иди туда, иди сюда, делай то, делай это, душу-то человека вы знаете?! Понимаете ее?! Чтобы иметь право помыкать ею?!
Вера смотрела на Гурия во все глаза и думала: Господи, как они слова-то умеют говорить, эти художники! Посмотреть на него – так обычный забулдыга, опухший, заросший, почерневший от пьянки, а послушать – ну прямо принц, принц из сказки! И так это ее вдруг разозлило, что она в открытой ярости и гневе закричала на него:
– Ты вот что, художник, давай проваливай отсюда! И больше чтоб тебя не было в нашем общежитии! Понял?! А не то я сама сдам тебя в милицию!
– И ты, Брут? – горько улыбнулся-усмехнулся Гурий.
– Чего, чего? – не поняла Вера.
– Ладно, Верунька, иди. Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда исчезну. Не беспокойся.
– А, да иди ты! – махнула рукой Вера и, резко развернувшись, быстро пошла в свой подъезд. Шла решительно, твердо, не оглядываясь. Душа кипела от ярости и одновременно – от бессилия.
Через час, случайно выглянув в окно, Вера изумилась.
В беседке, как ни в чем не бывало, продолжал сидеть Гурий. Причем сидел, кажется, в той самой позе, в какой Вера оставила его: свесив голову, бросив руки на колени. Что-то закаменевшее было в его фигуре, безжизненное, потустороннее. И Веру окатила волна страха. Весь этот час она провела как в лихорадке: вспоминала разговор с Гурием и то холодела от ужаса, то нервно металась по комнате. (Оля Левинцова с удивлением смотрела на Веру, но та ничего не объясняла.) Не в том дело, что Вера прочувствовала жестокость собственных слов, что была груба и беспощадна в разговоре с Гурием, а в том, что она осознала вдруг вот эти его слова: «Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда исчезну. Не беспокойся…» И теперь до нее начал доходить тайный смысл этих слов, тот подтекст, который, вероятно, скрывался, как двойное дно в чемодане, под поверхностью простых, на первый взгляд, слов и обещаний. «Неужто он мог задумать такое?!» – ужасалась Вера, вполне понимая, что, может, она и подтолкнула его к такому решению, криком своим подтолкнула, безжалостным приговором. Может быть, она, Вера, и была последней каплей, которая заставила Гурия сказать страшные слова: «Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда (навсегда) исчезну…» Ведь может такое быть? Может, может быть… И вот она металась по комнате, не зная, что предпринять, как исправить то, что исправить вряд ли было возможно. Где теперь Гурий? Наверняка давно исчез в неизвестном направлении. И вдруг – случайный взгляд в окно, и шоковое изумление Веры: Гурий как ни в чем не бывало продолжал сидеть на скамейке. Со всех ног бросилась Вера из комнаты и побежала вниз, пугая своим видом – растерзанная, растрепанная, с безумными глазами – встречающихся на лестнице ребят и девчонок. Выскочив из подъезда, она с облегчением вздохнула: Гурий сидел в беседке. С трудом, на подкашивающихся ногах, Вера медленно подошла к нему:
– Гурий, – тихо произнесла она.
Он поднял голову: в глазах его была тоска и безмерное отрешение. И вообще казалось, он не вполне узнал Веру.
– Гурий, ты сказал: тебе одному хочется остаться. Подумать. Осознать свою жизнь. Помнишь?
– Что? – не понял он. – Что говорил? Ты о чем?
– Ну, ты еще сказал: мне надо одному побыть. Подумать. Душа опустела. А тебя, как пса, гонят отовсюду… неужто забыл?
– А, это ты, Верунька… Ты чего вернулась-то, зачем? Я уйду, уйду, не бойся, вот посижу немного – и исчезну.
– Я что сказать-то хочу, Гурий… Ведь я, если по-человечески, могу помочь тебе. Правда.
– Ты? Помочь? Ладно, Верунька, не переживай, иди… Я скоро уже, скоро уйду… правда. Клянусь!
– Ты знаешь, Гурий, я ведь комнату получила. В коммунальной квартире. Только не живу в ней. Не могу без девчонок. Если хочешь, можешь пожить там. Можешь побыть один, подумать, прийти в себя… Только детей не бросай. Семью. Поживи один, успокойся, подумай обо всем…Может, не так все плохо, как тебе кажется?
– Плохого-то ничего вокруг нет, Верунька. Это я плохой, я. Пустой и никчемный, пропащий я человек.
– Ну зачем, зачем ты так? Я же видела твои картины. Пусть я мало понимаю в них, но я чувствую – ты талантливый. Ты добрый. Ты жалеешь всех. И сыновья у тебя хорошие. Вот и поживи один, подумай, взвесь все… Зачем отчаиваться?
– Да как я буду жить там? Что соседи-то скажут? – усмехнулся Гурий (и то, что усмехнулся, было уже хорошо: пустота в глазах исчезла, появилась ирония, насмешка над самим собой). – Кто я тебе – сват, брат? Помнишь, сама говорила…
– Соседей это не касается. Мало ли… Да хоть земляк ты мне, разве не правда? Живи себе сколько хочешь… отдыхай, набирайся сил, наслаждайся одиночеством. Ты не думай, я понимаю, иногда одиночество непереносимо, как для меня сейчас, а иногда оно – спасение, как для тебя сейчас…
Гурий с удивлением взглянул на Веру:
– Слушай, а ты не глупая девчонка. Верно говорят: кто страдания хлебнет, тот быстро прозревает.
– Ты о чем, Гурий? Ты не веришь мне?
– Почему? Верю. Но ты сама подумай: как я буду жить у тебя?
– Так и будешь: живи себе и живи. Кому какое дело?
– Хм, а что, заманчивая идея, – улыбнулся вдруг Гурий, и у Веры сразу отлегло на сердце: она почувствовала, теперь-то ничего плохого не случится, а ведь могло, могло случиться. Господи…
– Ну вот и хорошо, вот и отлично, – в открытую вздохнула Вера.
– Ах, Верунька, веришь: вот что-то здесь, – он ткнул в грудь пальцем, – будто стронулось с места. Жить размечтался, работать, веришь? Странная штука: только что жить не хотелось, и вдруг – словно полный оборот солнца: осветилось все вокруг…
– Ты вот что, ты подожди меня здесь… Я сейчас быстро, туда и обратно…
– Куда ты? – не понял Гурий.
– За ключами. Чего тянуть-то? Сейчас прямо и поедем на Автозаводскую. Только, – она чуть помедлила, – ты не против, если с нами Оля Левинцова поедет?
– Девушка с улыбкой Джоконды? – глаза у Гурия по-доброму заискрились.
– Да, она, – улыбнулась и Вера.
– А она не отговорит тебя?
– Нет, Оля меня поймет. Она хорошая. Она все, все понимает…
– Разве я могу быть против? Конечно, нет, не против.
…Через пятнадцать минут они ехали втроем в нужную сторону. Правда, Оля посчитала идею Веры бредовой, но отговаривать подругу не стала: во-первых, почувствовала, что это бесполезно, а во-вторых, и в самом деле кое-что поняла.
Ехали молча, не разговаривая: каждый переживал, каждый думал свое…
В дальнейшем так и повелось у них: если Вера ехала на Автозаводскую, она всегда брала с собой Ольгу. Ездили не часто, конечно, но все-таки иногда ездили. Так, из любопытства, ну – и в воспитательных целях, разумеется. (Ох, позже, через много-много дней, как они искренне веселились, когда кто-нибудь из них во время самого обычного разговора бросал фразу-смешинку: «Нет, а воспитательные-то цели, а?!»)
Впрочем, долгое время, конечно, было не до смеха, тем более общего. Гурий встречал их хмуро, молчаливо, и не потому, что был недоволен их приездом, просто-напросто приходилось отвлекаться оттого, чем он был занят день и ночь – работой, и это не могло не вызывать его невольного раздражения. Он словно обезумел в последнее время; или, наоборот (что одно и то же) – словно прозрел. Ни минуты, кажется, не сидел без работы, без конца делал наброски и эскизы. Комната его (Верина комната) представляла из себя странное зрелище: раскладушка в углу, стол, стул – больше ничего. Вес остальное, то есть свободное, пространство было завалено рисунками и набросками гуашью, углем или карандашом (за масляную краску Гурий пока не брался). Он словно торопился выплеснуть из себя все, что накопилось в душе за те бесплодные дни, которые были залиты вином или заполнены внутренним мучением, раздвоенностью души. Теперь он не останавливал себя ни в чем, набрасывал и рисовал все, что ни взбредет в голову, все, на что откликалась рука, послушная душевному велению. Казалось, горы бумаги завалили все мыслимые и немыслимые уголки комнаты, и в ней почти не оставалось места не то что гостям – Вере или Ольге, например, – но даже и самому «хозяину» – художнику Гурию Божидарову.
Может быть, он действительно возвращался к самому себе? К смыслу своей жизни? К собственному предназначению на земле?
Кто знает…