Читать книгу Театр нашей жизни. Для тех, кто любит думать - Герман Арутюнов - Страница 4
III. Несбывшееся
ОглавлениеМы, если о чем-то говорим, то больше о реализованном, о том, что произошло или происходит. Или о том, что планируем, на что надеемся… А вот о том, что не получилось, не сбылось, не осуществилось, говорим реже, интуитивно стараемся забыть. Может быть, потому что это такая глубина, такой колодец судьбы, в который просто страшно заглядывать. Веет оттуда, из этой роковой безысходности, холодом космоса, тем, что неподвластно нам ни предотвратить ни изменить, ни отодвинуть….
Как у Василия Жуковского в балладе «Кубок» о юноше, который, добиваясь руки невесты, бросился в море за упавшим в пучину кубком и утонул:
«Приходит, уходит волна быстротечно,
А юноши нет и не будет уж вечно…»
Некоторые психологи считают, что говорить о прошлом и сетовать над утраченным вредно для здоровья и для нервов – все равно, мол, не вернешь, чего убиваться, только душу надрывать. А мне кажется, что для сердца, для того, чтобы оно не зачерствело, можно и надорвать, даже нужно. Еще и потому, что жизнь состоит не только из сделанного, но и из несбывшегося. И зачастую энергия несбывшегося может и созидать, а может и разрушать.
У моего отца Рафаэля Арутюнова (1923–1994), жизнь сложилась внешне вполне благополучно, даже сверх. Но это внешняя, на взгляд со стороны. А внутренняя духовная жизнь оказалась трагичной.
В 1938 году, окончив в 15 лет восемь классов в Тбилиси, он переехал к отцу (моему деду) в Москву и вскоре увлекся театром. Ходил в разные московские театры, а сам стал заниматься в театральной народной студии, которой руководил в конце тридцатых годов ученик Всеволода Мейерхольда Борис Равенских (1914–1980), будущий главный режиссер Малого театра и театра имени А. С. Пушкина.
Причем, отца больше привлекала не актерская игра, а работа режиссера. И это не случайно – уже мальчишкой в Тбилиси в дворовых играх по футболу ему хорошо удавалось подсказывать товарищам по команде, как играть, так что его стихийно всегда выбирали капитаном. Он режиссировал игру. А как читал стихи, особенно «Мцыри» М. Ю. Лермонтова, любимого своего поэта. Разыгрывал стихотворение как театральный спектакль. В нем клокотали ярость и отчаяние. Первобытная сила и готовность биться до конца.
Родственники и друзья не раз слышали, как он читал, и это настолько завораживало, что не раз при встречах просили его почитать именно «Мцыри». Обычно не всю поэму (хотя отец знал наизусть «Мцыри» целиком и еще много стихов М. Ю. Лермонтова), а тот отрывок, где описывалась битва с барсом…
«Ты помнишь детские года:
Слезы не знал я никогда;
Но тут я плакал без стыда.
Кто видеть мог? Лишь темный лес
Да месяц, плывший средь небес!
Озарена его лучом,
Покрыта мохом и песком,
Непроницаемой стеной
Окружена, передо мной
Была поляна. Вдруг по ней
Мелькнула тень, и двух огней
Промчались искры… и потом
Какой-то зверь одним прыжком
Из чащи выскочил и лег,
Играя, навзничь на песок.
То был пустыни вечный гость —
Могучий барс. Сырую кость
Он грыз и весело визжал;
То взор кровавый устремлял,
Мотая ласково хвостом,
На полный месяц, – и на нем
Шерсть отливалась серебром.
Я ждал, схватив рогатый сук,
Минуту битвы; сердце вдруг
Зажглося жаждою борьбы
И крови… да, рука судьбы
Меня вела иным путем…
Но нынче я уверен в том,
Что быть бы мог в краю отцов
Не из последних удальцов…
Я ждал. И вот в тени ночной
Врага почуял он, и вой
Протяжный, жалобный как стон
Раздался вдруг… и начал он
Сердито лапой рыть песок,
Встал на дыбы, потом прилег,
И первый бешеный скачок
Мне страшной смертию грозил…
Но я его предупредил.
Удар мой верен был и скор.
Надежный сук мой, как топор,
Широкий лоб его рассек…
Он застонал, как человек,
И опрокинулся. Но вновь,
Хотя лила из раны кровь
Густой, широкою волной,
Бой закипел, смертельный бой!
Ко мне он кинулся на грудь;
Но в горло я успел воткнуть
И там два раза повернуть
Мое оружье… Он завыл,
Рванулся из последних сил,
И мы, сплетясь, как пара змей,
Обнявшись крепче двух друзей,
Упали разом, и во мгле
Бой продолжался на земле.
И я был страшен в этот миг;
Как барс пустынный, зол и дик,
Я пламенел, визжал, как он;
Как будто сам я был рожден
В семействе барсов и волков
Под свежим пологом лесов.
Казалось, что слова людей
Забыл я – и в груди моей
Родился тот ужасный крик,
Как будто с детства мой язык
К иному звуку не привык…
Но враг мой стал изнемогать,
Метаться, медленней дышать,
Сдавил меня в последний раз…
Зрачки его недвижных глаз
Блеснули грозно – и потом
Закрылись тихо вечным сном;
Но с торжествующим врагом
Он встретил смерть лицом к лицу,
Как в битве следует бойцу!..»
То есть билась в нем и актерская и режиссерская жилка и настолько зримо, что убедил учителя и наставника позволить ему, семнадцатилетнему школьнику, не имевшему никакого театрального образования, поставить самостоятельно моноспектакль по «Мцыри».
В том же 1940-м году Б. Равенских предложил отцу проводить репетиции спектакля «Маскарад» по драме М. Ю. Лермонтова. Сам приходил, старался до поры не вмешиваться, только подшлифовывал отдельные детали, поправлял, как это выразить и передать, с каким чувством, с каким темпераментом, где нужны паузы, а где наоборот, быстродействие… Штрихи мастера… Также как когда-то Рубенс наносил на картины учеников последние мазки, и после этих мазков полотна становились шедеврами.
Студийцы вокруг Б. Равенских. 1940 г.
С наставником. Репетиция моноспектакля «Мцыри». 1940 г.
В итоге спектакль прошел три прогона и стал потом частью репертуара московского драматического театра имени К. С. Станиславского. А отец гордился, что масса находок в спектакле – его. К тому же они с наставником обсуждали, как сделать уже готовый моноспектакль по поэме «Мцыри» М. Ю. Лермонтова, положить на музыку, с которой Б. Равенских начал экспериментировать еще в тридцатые годы, учась у В. Мейерхольда.
А было-то ему, Рафику Арутюнову, в 1940 году всего 17 лет. И хотя большинство артистов и артисток в этой народной студии были школьники (отец, занимаясь в студии, увлек театром несколько одноклассников) и студенты, спектакль показывали на сценах разных домов культуры, все было по-настоящему.
Водевиль «Любовь довоенного уровня». 18.6.1941 г.
До войны успели подготовить еще два спектакля: «В тиши лесов» П. Нилина и «С любовью не шутят» Кальдерона. Они тоже потом вошли в репертуар московского драматического театра имени К. С. Станиславского… Репетировали водевиль «Любовь довоенного уровня», сцены из других спектаклей…
Планы были самые радужные – после школы поступить в театральное училище и параллельно продолжать заниматься в народной студии у Б. Равенских. Он уже тогда, открыв в отце талант и предполагая, что сам будет потом работать в каком-то театре, видел в нем своего помощника, а, может быть, и второго режиссера. Все-таки не часто в 17 лет школьнику удается почти самостоятельно поставить три полноценных спектакля. Но отец не думал, что ему не удастся не только стать театральным режиссером, но и режиссером собственной жизни.
Баку. Артиллерийское училище. 23.06.1942 г.
Летом 1941 года началась война. И отец, как и многие его сверстники пошел добровольцем на фронт. А как же театр, карьера режиссера? Ведь мог вместе с Б. Равенских уехать в эвакуацию в Ташкент. Но нет, даже тени мысли такой не было у мальчишек 1941 года, все они рвались на фронт, а кому не было 18, даже приписывали себе лишний годик-другой. А, поскольку в 189 московской школе, которую в 1940 году Рафик Арутюнов закончил, проводились дополнительные занятия по подготовке артиллеристов, военком на призывном пункте Свердловского района это учел и направил его в артиллерийское училище в Баку. Там он проучился почти год, а оттуда в звании младшего лейтенанта его летом 1942 года направили на Южный фронт, командиром минометного взвода.
Как и многие, наивно думал, что война быстро закончится, и он сможет вернуться в театр, будет работать у Б. Равенских и учиться на режиссера. Но жизнь распорядилась по-своему. Так случилось, что его взвод, ведя оборонительные бои, окопался в болоте, на местности, которая хорошо простреливалась. А рядом воевал батальон штрафников. В результате немецких обстрелов число наших бойцов и там и там сокращалось прямо на глазах. Три дня и немцы и наши убийственно перестреливались, уничтожая друг друга. Ближе к ночи, когда перестрелка затихла, к отцу приполз тяжело раненый майор, военный комиссар воевавшего рядом штрафного батальона.
– У нас от батальона, – сказал он, – осталось 20 человек. Возьми их, лейтенант, под свое крыло. Ни в твоем минометном дивизионе ни в моем штрафбате офицеров больше не осталось, а я уже не жилец.
– Какой я командир батальона, – сказал отец, – я же даже не член партии, да и по званию, сам видишь, младший лейтенант.
– Ничего, – прошептал комиссар, – больше ведь некому. А в партию я тебе рекомендацию накарябал. – и он протянул отцу огрызок полевой карты, на обороте которого было что-то написано…
У отца от всего дивизиона осталось тоже человек 15 на тридцать разнокалиберных (50 мм, 82 мм и 107 мм) минометов, к каждому миномету свой подход, своя квалификация, но что ему оставалось делать… А комиссар, поняв, что лейтенант почти соглашается, прислонился к брустверу окопа и затих с улыбкой на устах, как будто уснул.
Но повоевать командиром еще и батальона штрафников, пусть и поредевшим, отцу почти и не пришлось. Немцы продолжали обстрел болота, и через два часа от разорвавшейся мины нового командира выбросило из окопа и он потерял сознание.
Потом уже в дивизионном госпитале, узнав, как все было, хирург в ранге тоже майора, достав очередной, уже тринадцатый осколок из ноги, которая уже никогда не будет сгибаться, и, повертев в руках кусочек карты с рекомендацией от комиссара батальона штрафников, сказал отцу:
– Ничего, лейтенант, мы тебя подлатаем и в партию примем, вторую рекомендацию я тебе дам.
И, пока две недели подлатывали, достав еще 20 минных осколков из ноги, приняли в партию, и домой в Тбилиси долечиваться под материнский кров младший лейтенант Рафаэль Арутюнов отправился коммунистом. За боевые действия в том «сидении» на болоте получил медаль «За отвагу».
Подлечившись, потом еще воевал, на крымской земле под г. Керчь. Уже не младшим лейтенантом, а лейтенантом, командуя минометным дивизионом в составе Таманской дивизии, получил орден «Красной звезды» и снова был тяжело ранен, перенес шесть операций.
Но разочарование наступило, когда в 1944-м его комиссовали, и он вернулся в Москву, в свою комнату на Кузнецком мосту, где они жили с отцом, где много лет собирали большую библиотеку. Увы, там жили уже другие люди, да и от библиотеки остались только какие-то учебники. А в свердловском военкомате, куда он пришел встать на учет, чтобы определиться с жильем и сказать, что собирается поступать в театральное училище, военком сурово огорошил:
«Ты фронтовик, да еще коммунист, должен понимать, стране сейчас нужны не артисты, а юристы. Так что направим тебя в суд заседателем, а параллельно будешь учиться в юридическом…»
Парню было 21 год. Сейчас его сверстник заспорил бы с военкомом, отстаивая свое право на призвание, на будущую любимую профессию. Но время тогда было другое, чувство долга во всех воспитывалось с детства, на всех этапах взросления (октябрята, пионеры, комсомольцы, коммунисты), и не принято было коммунистам отказываться от партийных поручений. Да что там не принято – нельзя было отказываться. Да и не воспринималось это как принудиловка – надо, значит надо. Не случайно в 1941-м на фронт прямо со школьной скамьи убегали 16-17-летние ребята. Другое и в голову не приходило.
И он год работал в суде и поступил в Юридический, в душе все еще надеясь, что это временно, и рано или поздно он снова окажется в театре.
Но через год его вызвали уже не в военкомат, а в райком партии и сказали:
– Ты фронтовик, да еще коммунист, должен понимать, стране сейчас нужны не юристы, а журналисты-международники для работы в арабских странах. Так что направим тебя в Институт востоковедения…
Это уже был как удар судьбы. Он потом всю жизнь не мог ходить в театр.
«Не могу, – говорил, – как режиссер, смотреть спокойно, как все не так выстроено, Вижу, что здесь бы сделал иначе, а здесь совсем по-другому бы повернул… Руки чешутся…». А на глазах – слезы.
Сколько раз мы с ним в разговорах так или иначе выходили на эту тему. И каждый раз он заново переживал это, как трагедию всей жизни, это была как незаживающая душевная рана.
«Так и пошел бы, – говорил я ему, – в театральную студию при каком-нибудь театре или в какой-то народный театр, что мешало?»
Москва. Студент Института востоковедения – 12.05.1948 г.
А он только отмахивался:
«Каждый раз что-то мешало, да и куда, мол, сейчас-то? Мой поезд ушел…»
Между тем как в 1946 году, когда начал учиться в Институте востоковедения, еще была какая-то слабая надежда, что там, как и в других Вузах, есть свой любительский студенческий театр, в который он начнет ходить, а потом, кто знает…
К тому же успокаивала и утешала мысль, что он поступает как коммунист, то есть делает то, что нужно партии. Для молодежи, не заставшей Советский Союз, это, может быть, звучит даже забавно. А тогда все было серьезно. Немало было среди членов партии настоящих коммунистов, как мои дед и отец, которые готовы были пожертвовать своей мечтой ради общего блага.
Но теперь было уже не до театра. Интересная интенсивная учеба, языковая практика (надо было осваивать и английский и арабский), вынужденные (денег бедным студентам вечно не хватало) подработки с переводами… все это не оставляло на мечту ни сил ни времени.
А после Института сразу пошли загранкомандировки: в Египет, в Сирию, в Иорданию, в Ливан, в Саудовскую Аравию, в Арабские эмираты, в Алжир, в Тунис, в Марокко, в Ливию, в Судан. Встречался и общался не с кем-нибудь, с лидерами всех этих стран: с президентом Египта Насером, с королем Иордании Хусейном, с королем Саудовской Аравии Фейсалом, с президентом Туниса Бургибой, с президентом Ливии Каддафи и другими… В Отделе вещания на арабские страны в Радиокомитете работал вместе с Евгением Примаковым. Они дружили еще со студенческой скамьи, в 1956 году написали вместе книгу «Поучительный урок» (об агрессии Израиля против Египта).
В глазах родственников и знакомых отец был суперуспешным. Ну как же – журналист-международник, интересная работа, знание языков, приличная зарплата, путешествия по всему Ближнему Востоку.
Ему и самому постепенно стало так казаться, и только иногда, когда слышал что-то о театре – о спектаклях своего учителя Б. Равенских в Москве, о театре Товстоногова в Ленинграде, о других интересных режиссерских работах, слегка щемило сердце…
Работать корреспондентом и редактором отдела вещания на арабские страны Государственного Комитета по радиовещанию и телевидению было и престижно и интересно.
Книга «Поучительный урок». 1956 г.
На открытии выставки Алексея Леонова в Египте в 1971 г.
С А. И. Микояном. Открытие выставки в Багдаде. 1960 г.
Хотя были моменты, когда многое из того, о чем хотелось написать, не разрешали, а навязывали писать то, что не хотелось. Но какой журналист, тем более международник, не сталкивался с этим постоянно?
Однако, когда в 1979 году наши ввели войска в Афганистан, работа для отца стала пыткой. Он все время мне жаловался, что пишет неправду, постоянно обходит острые углы, и его мучает совесть. Свои эмоции он стал заглушать водкой. И это продолжалось восемь лет, до 1987 года, когда ему стали намекать, что пора на заслуженный отдых.
Какой там отдых в 64 года? Да, часто побаливает раненая несгибающаяся нога, в которой еще сидит несколько десятков осколков и на которую элементарно трудно каждый раз надевать носок. Нервы уже ни к черту – чуть что, взрывался и в сердцах проклинал все на свете. Но только сейчас, именно сейчас, когда работа перестала приносить творческую радость, открылась незаживающая душевная рана – он осознал, что сам отказался от своего таланта, предал сам себя, и с тех пор теперь каждый раз обвинял себя в этом. Поэтому заявление об уходе написал уже легко, с надеждой на избавление от душевных мук.
А еще где-то в глубине теплилась другая надежда – написать, наконец, будучи на пенсии, свои воспоминания о войне, о тех днях на болоте, где они три дня чудом выжили, перестреливались с немцами, по пояс в ледяной грязи и при этом никто не заболел…, о том недолгом командовании им штрафным батальоном, о чем он никому не рассказывал все эти долгие годы… И совсем слабая, как огонечек лампадки, сердце нет-нет да согревала надежда, что он еще вернется в театр. Вначале, конечно, не в профессиональный, а в любительский, но хоть бы в какой, в какой угодно, где можно начать все сначала…
И вроде были шансы все это осуществить. Началась перестройка, стало можно говорить многое из того, что было под запретом. Он теперь мог рассказать и о штрафном батальоне, и о тех ужасах и чудесах войны, о которых до сих пор никто не писал…
В мае 1988 года в Центральном Доме журналиста, куда его, как ветерана войны, позвали на вечер, посвященный 43-летию победы над фашизмом, он случайно встретился со старым знакомым, одним из редакторов журнала «Знамя», с которым в войну они лежали в одном госпитале… Разговорились за бутылкой коньяка, и тот предложил отцу подготовить свои заметки о войне для журнала.
Это был редкий шанс, потому что напечататься в популярном толстом журнале в те годы было очень непросто, тем более малоизвестным авторам. Это был шанс заново родиться, потому что тот же редактор, зная о театральном прошлом отца, подал мысль и о том, чтобы потом из этих заметок сделать пьесу и поставить ее в театре имени А. С. Пушкина, где у него знакомый режиссер как раз ищет такую пьесу к 45-летию победы над Германией. Отец даже подумал в то мгновение: а что, если именно он и поставит спектакль по своей написанной им пьесе? И ему вдруг показалось, что удача была к нему спиной, а теперь поворачивается к нему лицом. Как будто жизнь, кажется, затормозила свой неправильный бег и теперь двинется по правильной дороге, прямо к его мечте. И это будет вознаграждением за все, что не сложилось и не сбылось…
Я впервые за долгие годы увидел его помолодевшим, полным оптимизма, настроенным на творчество. Тем более, что на пенсии ты принадлежишь самому себе круглые сутки, пиши хоть утром, хоть днем, хоть ночи напролет… И я верил, что он напишет что-то значительное, потому что ведь был когда-то талант, а потом накопился опыт журналиста, литератора, и все эти годы он все время читал, и нашу литературу и зарубежную, выписывал все толстые журналы…
Два месяца мы с отцом почти не встречались. Он мне почти не звонил, а я, зная, что он пишет о войне, думал, что это своего рода по-хорошему творческий запой, и почти не звонил. Столько лет человек писал не то, что хотел, но то, что было нужно, а теперь, когда есть возможность выплеснуть на бумагу все наболевшее, уже каждая минута дорога. Когда выходишь на что-то свое, перед тобой открываются новые миры, целая Вселенная. Беспокоил меня только его голос. Вначале энергичный, бодрый, а потом напряженный, теряющий звонкость и прежний блеск.
Последнюю неделю он вообще не звонил и на мои звонки не отвечал. Я приехал, чтобы узнать, что случилось. На столе стояла бутылка водки, отец мрачнее тучи сидел среди всяких старых газет, журналов и листов бумаги.
Я попытался пошутить. Вспомнил Шекспира:
«Твое лицо, как лист заглавный книги,
Трагическую повесть предвещает.
Так берег выглядит, когда оставил
На нем следы набег мятежных волн…»
«Какой там к черту берег! – взорвался отец, – какие следы волн…. Все коту под хвост, у меня ничего не выходит, ничего, ничего, серятина какая-то… Все эти годы думал: стоит мне освободиться от текучки, только сесть за бумагу, и все пойдет само собой… Ни черта ничего не идет!»
«Но ты же все видел своими глазами, ничего не надо выдумывать, ты же все помнишь. Или ты все забыл?» — пытался я понять.
«Помнить помню, – отец выглядел потухшим и беспомощным, – Да написать ничего не могу. Все не то, все не так, все фальшиво. Эта треклятая работа из меня все высосала, превратила в автомат, отучила писать по-человечески…»
Это была трагедия. Человек всю жизнь откладывал на потом свою мечту, надеясь, что талант никуда не денется. И, как только представится возможность, все вернется на круги своя, он снова начнет писать инсценировки, ставить по ним спектакли, ничуть не хуже, а, может, и лучше, чем Равенских в Малом театре, Ефремов во МХАТе или даже Товстоногов в ленинградском БДТ. А теперь, оказывается, все это была иллюзия, самообман, призрачная надежда на талант, которого уже нет…
Два часа еще мы с отцом обсуждали то, что произошло. А произошло то, что два месяца пытаясь что-то написать, он понял, что ничего уже не может и ему остается только как Лаврецкому, герою романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо» сказать себе:
«Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!»
И действительно, он прожил еще несколько лет, но жизнь его уже не радовала, наоборот, вызывала скуку, раздражение, даже озлобление. Тем более, что вскоре исчезла страна и были поруганы идеи, ради которых он отказался от своего таланта…
Да, несбывшееся, будучи мечтой, может в юности ярко освещать жизнь. А потом подогревать ее воспоминаниями о собственном таланте, тешить душу мыслью, что все может сбыться. Но осознание, что талант растрачен и ничего уже не вернуть… право, лучше бы оно никогда никому не приходило…