Читать книгу Из деревенского дневника - Глеб Успенский - Страница 16
II
3
ОглавлениеСущественнейший признак осени – такой же грустный и унылый, как желтые листья леса, как грозные тоны, начинающие слышаться в порывах ветра, – есть, несомненно, появление в волостном правлении предписания уездного исправника о скорейшем взимании податей. – Странное дело! Несмотря на то, что все волостные правления только и живут изо дня в день, из года в год такими предписаниями уездного исправника, весть о том, что «пришла бумага насчет податей», производит на обитателей нашей деревеньки впечатление почти неожиданности и по тягости, по унылости едва ли не превосходит впечатления и осеннего воя ветра, и голых деревьев, и мокрых желтых листьев.
Дело в том, что в течение всей рабочей поры, начиная с апреля, мая и вплоть до уборки полей, то есть до первых дней осени, предусмотрительные руководители наши ни единым словом не тревожат крестьянина. – Ни становой, ни исправник, ни старшина, ни староста – никто решительно из имеющих власть не пикнет, не заикнется ни о каких деньгах, – вдруг, точно по мановению волшебного жезла, замирают грозные крики: «давай», «давай!» Всякое начальство притаивается, словно исчезает с лица земли, и обыкновенный (не «порядочный») мужик, для которого понуканье, дерганье и всякое тормошенье составляют, вследствие долгой привычки, главнейшее и существеннейшее содержание жизни человеческой вообше, не видя этого дерганья и понуканья, начинает понемногу забывать о нем и незаметно отдается земледельческому труду. Надо удивляться, с какой детской наивностью предается он забвению ожидающей его катастрофы. – Точно забитый и замученный педагогами школьник, он, оставшись один, без наказаний и понуканий, во мгновение ока забывает все, что выдолбил, и все, что перенес от педагогов, забывает все это под впечатлением нескольких мгновений покоя. Нельзя не сознаться, что мера эта благодетельна; она поощряет рвение крестьянина к труду, который не мог бы быть столь успешным, если бы происходил под беспрерывным давлением одного и того же «давай!» Работа его идет втрое, вдесятеро лучше. Его поддерживают всевозможные планы, всевозможные фантазии, которые лезут в это время в его забычивую голову: вот он продаст хлеб, купит лошадь, телушка за лето отходится как нельзя лучше – тоже деньги; вот уж он покрыл и поправил сарай, сшил себе и мальчишке новые сапоги – и так до бесконечности. Под влиянием этих планов и фантазий он бьется пять месяцев как рыба об лед, вытягиваясь вместе с своей лошаденкой из последних сил; и к концу лета, когда поля покрыты волнующимися пышными хлебами, он до того уже осваивается с своими несбыточными планами, что начинает думать о праздниках, предстоящих в августе и в сентябре, и совершенно не подозревает, что он уже в блокаде…
Едва он свез с поля и смолол первый сноп нового хлеба, как бомбардирование открывается внезапно со всех пунктов и с непомерной настойчивостью. И в самом деле: необходимо сразу выбить всевозможные фантазии, необходимо с корнем вон, как гнилой зуб, вырвать эти грезы о телушке, чтобы облегчить нелегкий переход от розовых планов к горькой и пасмурной действительности. И, надо отдать справедливость осаждающим, энергия их выше всякой похвалы. Положительно можно сказать, что не успел слепинский мужик довезти первого мешка нового хлеба с мельницы домой, как в ту же самую минуту разнеслась по деревне весть о «бумаге насчет податей». Оказалось, что еще вчера, в одиннадцать часов вечера, старшина посылал за старостой и объявил ему о строжайшем предписании. И мгновенно по всей округе, точно холодный и упорный осенний ветер, поднимающий холодную пыль и уныло завывающий в печных трубах, загудела по деревням унылая весть о податях – о страховых, о земских, о поземельных… Летние фантазии разрушались в самое надлежащее время, именно когда еще почти весь хлеб, хоть и сжатый, стоял в поле, а яровое наполовину и не было даже убрано. Предписания одно за другим, точно шрапнели, не давая опомниться, громили округу без умолку, настигали слепинского мужика на всех путях. Пошел он в кабак – хвать, у самого носа разрывается граната, являясь в виде сельского старосты:
– Будет деньги-то в кабак таскать! Подати несите… бумага вон!
– И всего-то гривенник несу… два стаканчика…
– Всё давайте, что есть!
– Мы с нашим полным удовольствием, да какие это деньги – гривенник!..
– Все меньше будет! Знаю я ваше прекрасное удовольствие… зачну вот продавать…
– Храни бог!.. авось…
Мужик идет в кабак, и колом влезают ему в горло оба стаканчика.
– Эй-эй! – кричит, между прочим, староста, настигая другого случайно встретившегося слепинца: – подати несите! Скажи своим, чтобы беспременно… бумага – боже мой!
– Ладно!
– Чего ладно! Сейчас давай, сколько есть!
– Да нетути сейчас-то.
– Когда ж будут? – все нетути да нетути. Когда ж будут-то?
– Авось…
– Авось! А мне за вас в темной сидеть?.. Чтоб беспременно несли – вот что!
– Принесем….
– Да, беспременно несите! Много вам прощали – ноне «поступать» станут.
Слово «поступать», очевидно, очень значительно и для старосты и для мужика.
– Что ты! – говорит он испуганно: – господь с тобой, авось поплатимся…
– Ну то-то! Помнить это надо!
Говоря такие страшные слова и суля такие угрозы, сельский староста, как мужик доподлинно знающий невозможность в данную минуту напирать на крестьян «всурьез», потому что из этого ничего не выйдет, кипятится и свирепствует без всякого серьезу, просто исполняя предписание. Ввиду такой внутренней непрочности идеи о необходимости взносов, непрочности, живущей даже в самом сельском начальстве, главнейшем добывателе наших сотен миллионов, необходимо вести осаду с непоколебимою настойчивостью; необходимо день и ночь долбить циркулярами и телеграммами исправников; необходимо тормошить становых, необходимо не давать опомниться ни старшинам, ни старостам, чтобы все это полчище финансистов постоянно стояло на ногах и чтобы оно, внутренно сознающее непреоборимую трудность предстоящей финансовой операции, выкинуло бы, под влиянием бомбардировки, всякие мысли об этой трудности и сосредоточилось бы только на требовании. И вот почему, едва смолот первый сноп, – крик «подати! подати!» начинает гудеть над деревней неумолкаемо.
– Подати несите! Несите подати! – как-то угрожающе (хотя и кротко) советует старшина, появляясь на деревенской улице, появляясь как бы случайно, по пути в лавку, но в сущности именно только за тем, чтобы укрепить в населении главную идею времени. Все мимоедущие и мимоидущие власти, которые в течение лета куда-то запропастились, а если и показывались на деревенских аванпостах, то с совершенно мирными намерениями, как, например, с вопросами о том, что «много ли, мол, нынче ягод? много ли будет осенью свадеб?» и «не скучно ли, мол, тебе, Авдотья, одной, без мужа-то?» – все это кроткое, любезное и милое сословие явилось теперь в совершенно ином виде. Никто из них не пройдет, не проедет, чтобы не остановиться или не остановить своих лошадей перед первым встречным мужиком и не сказать ему торопливо и решительно:
– Скажи старосте, чтобы непременно подати… Слышишь?
– Слушаю-с!
– Непременно! Слышишь ли? Неп-ре-мен-но!..
– Слушаю-с!
– То-то слушаю-с! Непре-ммменно!
Или:
– Ты староста?
– Я-с!
– Как подати?
– Помаленечку идут…
– Как помаленечку?.. Что такое «помаленечку»?
– Мы с нашим с полным… кабы ежели бы…
– Что такое – «кабы ежели»? Какие такие «ежели»? Никаких «ежели» тут нет и быть не может. Слышишь?
– Слушаю-с!
Благодаря такой тактике недели через две-три непрерывной осады слепинские мужики окончательно забывают всевозможные летние фантазии и перестают понимать в себе и вне себя что-либо другое, кроме необходимости платить подати.
Вот «Общее обозрение» существеннейших признаков первых осенних дней в деревне.