Читать книгу Европейские мины и контрмины - Грегор Самаров - Страница 10
Часть первая
Глава восьмая
ОглавлениеВ красивом и обширном доме на Фридрихсвилль, той широкой аллее, которая идет от старого замка в Ганновере к красивому парку, так называемому Лугу Петель, жил оберамтманн фон Венденштейн, который, оставив с честью государственную службу, выехал из Блехова в Вендланде и поселился в Ганновере. Госпожа фон Венденштейн была еще молчаливее и печальнее прежнего, но грустное воспоминание о старом доме в Блехове не препятствовало ей приводить в порядок и украшать новое жилище в Ганновере.
Все дорогие ее сердцу особы находились при ней, ее сын был спасен и совершенно оправился от раны, около него должно было вскоре расцвести новое семейство. И пусть события мира развиваются как угодно, ее жизнь заключалась в доме, и с тихими надеждами и радостью готовила она все, чтобы свить любимому сыну теплое гнездышко.
Оберамтманн ходил молча и печально. Он принадлежал старому времени, которое уже давно распадалось и наконец рухнуло в громадной, потрясшей мир катастрофе. Старик любил своеобразную самостоятельность своей ганноверской страны, ему было прискорбно видеть новое владычество в области государей, которым служили его предки, но ясный, практический ум удерживал его от тех демонстративных проявлений неудовольствия, от того пассивно агитаторского сопротивления, которое оказывали прусскому управлению часть народа и большинство сословия, к коему принадлежал оберамтманн. Он видел и понимал новое время, но не мог полюбить его и потому жил уединенно в тесном кружке своего семейства; сердце и гордость отдаляли его от нового общества, собравшегося вокруг прусского элемента, а ясный и спокойный рассудок не допускал сближаться с так называемыми гвельфскими патриотами.
Лейтенант совершенно выздоровел. Его щеки опять зацвели здоровым румянцем, но продолжительная болезнь придала его взгляду выражение глубокой, задумчивой печали. Для него было тяжелее, чем для его отца, приспособиться к новым условиям; среди ежедневных сношений со своими товарищами и друзьями, офицерами бывшей ганноверской армии, он жил в сфере жгучей, со всем пылом юности усвоенной и идеализированной, скорби о минувшем, с которым всецело было связано его сердце всеми своими фибрами.
Король Георг объявил всем офицерам, что они могут, если желают того, получить немедленно отставку; люди зажиточные подали в отставку или по крайней мере не вступили в прусскую службу; большинство молодых людей, не имевших ни средств к независимой жизни, ни образования для каких-либо других занятий, приняли новые условия и покорились необходимости.
Среди борьбы, обусловленной неизбежностью принять это решение, борьбы, которая сильно волновала не только кружок молодых офицеров, но и их семейства, – капитан фон Адельэбзен созвал всех молодых офицеров, еще не поступивших в прусскую службу. На этом собрании капитан прочитал письмо короля из Гитцинга, выражавшее надежду, что все офицеры останутся преданы делу короля и в то же время обещавшее пятьсот талеров в год каждому из них. Офицеры должны были спокойно жить в стране и ожидать королевских приказаний, которые будут им сообщены через доверенных лиц.
Это послание короля заронило искру нового смятения и мучительного сомнения в душу бедных молодых людей, которым пришлось так жестоко пострадать под влиянием могучих событий. Многие вняли призыву короля и великодушно решились вести грустную, полную опасностей жизнь, на которую их обрекала присяга, данная королю Георгу; они решились вести жизнь заговорщиков, находясь под страхом наказания за государственную измену, подвергаясь всем опасностям, без чести и славы, приносимой солдату настоящей войной.
В глубоком смятении и в сильной внутренней борьбе возвратился лейтенант фон Венденштейн с собрания своих товарищей. Сердце влекло его на сторону тех, кто решился нести опасную службу заговорщиков и агитаторов в пользу своего прежнего короля и вождя – он не боялся личной опасности, но содрогался при мысли о будущем, о родине. Мог ли он подвергать случайностям и опасностям такой жизни свою возлюбленную, которая соединяла свою судьбу с его участью, ожидала от него защиты и поддержки?
Долго бродил молодой человек, обуреваемый противоположными мыслями и чувствами, потом отправился с сыновней доверчивостью, со всем почтением юноши, к престарелому отцу и сообщил ему о послании короля, о своей душевной борьбе и спросил его совета.
Безмолвно и грустно расхаживал старый оберамтманн, потупив мудрый взор.
Потом остановился пред сыном, взглянул ему в лицо и сказал кротким, спокойным голосом:
– Благодарю тебя за доверие, с которым ты обратился ко мне. Тебе нужен совет, но я не могу его дать. Я учил своих сыновей быть мужами, и в столкновениях настоящего времени муж должен твердо и непоколебимо следовать собственному своему голосу. Но, – продолжал он, кротко опустив руку на плечо сына, – я обязан дать совет и высказать свое мнение сыну, юноше. Я выскажу тебе свои мысли, не принимая в расчет личных отношений, но повинуясь единственно голосу чести и совести, не думая о том, как близко касается меня твое решение. Оставаясь верен своему прежнему знамени, – продолжал старик медленно и спокойно, – ты должен помнить, что это знамя стало теперь не знаменем чести, а восстания против власти, признанной всей Европой; что предстоящая тебе опасность есть не смерть на поле битвы, а тюрьма, смирительный дом, быть может, даже эшафот. Сон отлетит от тебя, твоими спутниками будут тревога и забота. Но я не стану говорить об этом, я знаю, что мой сын не страшится опасностей какого бы то ни было рода, встреченных им на пути, по которому предписывает ему идти его честь и данная клятва. Но есть еще другая, большая, опасность. Отдав себя в безусловное распоряжение короля, ты должен помнить, что несчастный государь не занимает теперь основанного на законах и государственном праве престола, с которого он может давать приказания, согласуясь с законами и правами страны. Обязывая себя самыми священными и высокими на земле узами, присягой офицера, ты признаешь его своим государем, но знаешь ли ты окружающих его лиц, знаешь ли тех, которые, не подлежа законной ответственности и не подвергаясь личной опасности, служат ему советниками? Знаешь ли ты, какие приказания можешь получать, можешь ли видеть конец пути, на котором делаешь первый шаг? Можешь ли знать, что не наступит мгновения, в которое твоя клятва, с одной стороны, а честь, совесть, германская кровь – с другой, не поставят тебя в жестокий разлад с самим собой? И притом, – подытожил оберамтманн, – разве ты один? Я знаю, Елена ни одним словом, ни одним взглядом не станет удерживать тебя от решения, которое ты сочтешь истинным, но ее сердце иссохнет от тоски и печали.
Лейтенант грустно смотрел вниз.
– Елена, бедная Елена! – промолвил он. – Но товарищи… король! – прибавил он шепотом.
Оберамтманн долго смотрел на него.
– Король, – сказал он потом, – мечтает о борьбе за свое право; мечтает о восстановлении своего трона, и твои товарищи, пожелавшие остаться в его распоряжении, разделяют эти мечты. Я не разделяю их! – прибавил он после краткого молчания. – Потому что ни в характере короля, ни в его образе действий я не вижу никакого ручательства за успех в такой громадной борьбе. Это будет нравственное повторение последнего похода: невероятное блуждание, жертвы геройской преданности, не принятые вовремя меры и шаги, и наконец, печальное окончание в приготовленной собственными руками ловушке. И только печальная слава в конце. Видишь ли, мой сын, – продолжал старый фон Венденштейн, – предприятие государя, который с немногими преданными ему людьми вступает за свое право в борьбу с державой, перед которой дрожат большие европейские государства, имеет в себе много героического, поражающего, так что я, старик, привыкший руководствоваться в своих чувствах осторожностью и опытом, мог бы поддаться увлечению. Но для этого я должен бы предвидеть возможность победы, честного мира или славной смерти. Такой возможности я не предвижу. Чтобы победить, или вполне или отчасти, восстановить честным миром потерянное право, король должен сделаться могучим и страшным, должен стать во главе всех идей, противодействующих прусскому господству в Германии, чтобы впоследствии, когда начнется движение, волны последнего вознесли его на вершину. Он должен создать условия, при которых мог бы образоваться зародыш армии, проникнутой единой великой идеей, чтобы потом, воспользовавшись каким-либо потрясением Европы, заявить свое право и утвердить его войной или договором. Но всего этого, как вижу, нет! Всюду та же слабая двусмысленная игра – протестуют против присоединения и желают сохранить домены под прусским владычеством. Хотят сражаться и смотрят спокойно, как погашаются отправленные в Лондон бумаги, для продажи которых имелось достаточно времени. Всюду слова вместо действия. Король хочет повелевать, но не владычествовать! Здесь я видел многое и многому научился, – продолжал старик, сделав несколько шагов, – чего не знал в тихой и замкнутой деятельности в Блехове; и вправду сказать, слухи о происходящем в Гитцинге внушают мне мало доверия. Генерал фон Кнезебек рассказал мне много грустного. Король поступил с ним невероятным образом. Точно так же был отослан и старый генерал фон Брандис, а лица, которые здесь являлись представителями гвельфского патриотизма, выказывая его дешевенькими демонстрациями в виде желто-белых галстуков и таких же флагов: неужели их можно счесть такими людьми, которые достигают успеха в великой умственной и политической борьбе? Одним словом, я ничего не предвижу в будущем, кроме бесславных опасностей, неудавшихся стремлений и жалкого конца. Таково мое мнение. Однако ты сам должен решиться, и, – прибавил Венденштейн, тепло посмотрев на сына, – какой бы путь ни был избран тобой, ты с честью пойдешь по нему, и мое благословение почиет над тобой.
Долго стоял молодой человек в глубоком размышлении.
– Я останусь здесь! – сказал он потом, протягивая руку отцу, который искренно пожал ее. – Я сообщу товарищам о своем решении, не желая устраняться тайно. Когда же настанет минута, в которую король задумает восстановить свое право с большей надеждой на успех, то я буду готов явиться на призыв. Теперь же возьму отставку.
И, с облегченным сердцем, он вздохнул; лицо его осветилось веселой улыбкой.
– Хорошо ли ты осмотрел Бергенхоф? – осведомился отец после паузы. – Мне понравились дом и надворные строения.
– Я все осмотрел в подробности, почва и ее обработка хороши, и цена, кажется, нечрезмерная, – отвечал молодой человек.
– Мы еще раз съездим туда на днях, – сказал оберамтманн, – и порешим дело. Мне хочется снова иметь настоящее, свое собственное гнездо. И потом, ты можешь привести свою молодую жену, – прибавил он с улыбкой и оперся на руку сына.
Оба отправились из комнаты оберамтманна в салон к дамам.
Комнаты госпожи фон Венденштейн в съемном доме в Ганновере были почти такие же, как в старом блеховском имении. Мебель была отчасти прежняя, везде царила та самая простая, милая уютность, которую создавала вокруг себя старая дама.
Елена приехала закупать себе приданое, и в мирном семейном кружке цвело, среди великой катастрофы, расшатавшей свет, тихое, довольное самим собой счастье, на которое только изредка набегали облачка грусти о современном положении дел.
Госпожа фон Венденштейн сидела в своем кресле и с ласковой улыбкой посматривала на молодых девушек, которые сличали с образчиками лежавшие пред ними ткани.
С сердечной теплотой смотрела госпожа Венденштейн на свою будущую невестку, задумчивые взоры которой, казалось, больше следили за внутренними картинами, чем рассматривали образчики. Молодая девушка стала прекраснее прежнего, ее нежные черты озарялись тихим светом чистого счастья, но это было не улыбающееся счастье веселой минуты, а мечтательное выражение сознательной душевной жизни, которое с чудным блеском сияло из глубины ее очей.
Вошли оберамтманн с сыном.
Щеки Елены вспыхнули румянцем. Лейтенант подвел отца к креслу близ своей матери и потом нежно поцеловал руку невесты, которая смотрела на него сияющим взором.
– Ну, – сказал оберамтманн с веселым смехом, – надеюсь, мы скоро окончим наши приготовления, поспешите же вы со своими – я покупаю имение Бергенхоф, недалеко от нашего прежнего жилища в Блехове, у нашего друга Бергера. Как только покончу дело, то совьем там гнездышко детям.
Елена, покраснев, опустила голову.
– Мы будем готовы, – сказала госпожа фон Венденштейн с некоторой гордостью. – Ты ведь знаешь, что я не привыкла заставлять своего пунктуального супруга ждать.
– Иногда она превосходит его и подтрунивает над ним, если он не готов вовремя, – заметил оберамтманн со смехом.
Старый слуга отворил дверь и доложил:
– Господин кандидат Берман.
Оберамтманн встал и протянул руку вошедшему кандидату, который с глубоким поклоном взял ее почтительно и потом поклонился дамам и лейтенанту.
Внешность молодого кандидата нисколько не изменилась. Его простой черный наряд был по-прежнему так же чист и гладок, как черты спокойного лица; опущенные взоры и почтенная скромность осанки сливались в одно выраженье духовного спокойствия и сдержанности.
– Я затем приехал в Ганновер, – произнес он тихим, медоточивым голосом, – чтобы получить место адъютанта при дяде, чего нельзя было сделать в минувшем, полном тревог, году. Мне грустно, – продолжал он, – иметь дело с властями нового правительства, но мой дядя желает покончить с этим делом.
– А как поживает наш дорогой друг? – прервал его оберамтманн.
– Здоровье его превосходно, – отвечал кандидат, – но сердце тяжко скорбит; он, как повелевает христианский долг, повинуется начальству, имеющему власть над нами, но его сердце и любовь принадлежат изгнанному королю, и печальны его мысли о будущности страны.
Оберамтманн молча и угрюмо потупился.
– Дядя поручил мне передать его сердечный привет господину оберамтманну и его семейству, – сказал кандидат, – и передать это письмо Елене.
Он вынул из кармана письмо и подал своей кузине.
С самого прихода кузена молодая девушка не поднимала глаз, лицо ее слегка побледнело. Она быстро взяла поданное ей письмо, испуганно взглянула на кузена и опять потупилась под его острым взором.
Потом встала и углубилась в оконную нишу, чтобы прочитать письмо отца.
– Как живут остальные в Блехове? – спросил оберамтманн. – Что поделывают старый добряк Дейк и Фриц?
– Фриц Дейк с молодой женой из Лангензальца ведут хозяйство в доме, который предоставил им старый Дейк, удержавший за собою только почетную должность бургомистра, – отвечал кандидат. – В спокойном прежде и тихом дворе царствует теперь новая, кипучая жизнь. Молодая женщина благочестива, – продолжал он медоточивым голосом, – помогает всем бедным в деревне, и мой дядя радуется на нее; старый Дейк иногда отзывается резко о новых властителях, но один взгляд невестки заставляет его смолкнуть. Если бы везде так же мирно соединилось прежнее и новое время, как в доме старого Дейка, то спокойствие было бы вскоре восстановлено!
– Господь все устроит по своему произволению! – сказал оберамтманн, набожно складывая руки. – В подобное нынешнему время отдельный человек должен молча ждать, куда Провидение направит судьбы народов.
– Аминь! – произнес кандидат, склоняя голову.
– Господа фон Чиршниц и фон Гартвиг! – доложил старый слуга, и в салон вошли двое молодых людей, бывших прежде ганноверскими офицерами.
Фон Чиршниц, сын бывшего генерал-адъютанта короля Георга, был высокий красивый мужчина; черты его лица, обрамленного темной бородой, выражали ум и энергию; фон Гартвиг, старше товарища, имел черты мягкие и болезненные, голова его была совершенно лысая, а ясные, добрые глаза смотрели теперь грустно и тоскливо.
Молодые люди присели к столу, поклонившись оберамтманну и дамам и пожав искренно руку своему товарищу, молодому фон Венденштейну.
– Кандидат Берман из Блехова, – сказал оберамтманн, представляя гостя молодым людям.
Последние поклонились.
– Хороший ганноверец, – сказал фон Гартвиг откровенно, – как само собой разумеется? – прибавил он, обращаясь к оберамтманну.
Кандидат молча наклонил голову.
Фон Чиршниц пытливо осматривал кандидата.
– Я с глубоким участием услышала о тяжком ударе, – поразившем вас, – сказала госпожа фон Венденштейн, обращаясь к Гартвигу. – Как могло это несчастие наступить так скоро?
– Моя бедная жена, – отвечал фон Гартвиг со слезами на глазах, – была сильно потрясена событиями. Меня привезли к ней смертельно раненого; неутомимое попечение, забота и печаль расстроили ее уже ослабевшее здоровье: хроническая грудная болезнь приняла острый характер. И я встал со смертного одра для того только, – тут голос его задрожал, – чтобы проводить жену в могилу.
– Но придет день мщения, – сказал фон Чиршниц. – И, быть может, он близок!
– Мщения? – повторил оберамтманн печально и задумчиво. – Мщение принадлежит Господу, который один ведает, где истина и где неправда, человеческое же мщенье только прибавляет новые звенья в страшной цепи страданий. Однако что нового? – продолжил он, переменяя тему. – Довольны ли господа, поступившие в прусскую службу?
– С ними обращаются крайне предупредительно, – отвечал фон Чиршниц. – Но они глубоко чувствуют всю тяжесть положения, в которое поставила их необходимость, тем более что, быть может, вскоре они отправятся в поход в новых мундирах!
Лейтенант внимательно прислушивался.
Кандидат бросил быстрый взгляд на офицеров.
– Отправятся в поход? – вскричал оберамтманн. – В какой?
– Со вчерашнего дня, – сказал фон Чиршниц, – все толкуют о дипломатическом кризисе. Франция присоединяет к себе Люксембург, газеты сообщают известия о громадном французском вооружении. Здесь также делаются тайные приготовления, по которым можно заключить о близости важных событий.
– Война с Францией? – сказал оберамтманн. – Быть может, она теснее сплотит новых братьев по оружию.
Офицеры промолчали. Лейтенант фон Венденштейн встал и начал расхаживать по комнате.
– Позвольте мне отправиться к своим делам, – сказал кандидат, – время мое крайне ограничено, а работы предстоит много.
Он поднялся.
Офицеры также встали.
– Нам нужно поговорить с вами наедине, – шепнул фон Чиршниц лейтенанту фон Венденштейну.
– Сейчас… Пойдемте в мою комнату, – отвечал последний и подошел к Елене, уже прочитавшей письмо отца.
– Надеюсь, – сказал оберамтманн кандидату, – что на обратном пути вы повидаетесь с нами?
– Я не премину засвидетельствовать свое почтение, – прибавил он, искоса взглянув на кузину, которая обвила руку своего жениха и опустила голову к нему на плечо, – и получить ответ Елены отцу.
Елена кивнула головой. Кандидат вышел из комнаты с почтительным поклоном и с кроткой улыбкой на сжатых губах.
Когда он вышел на улицу, эта улыбка исчезла, глаза загорелись злобой, жесткое неприязненное выражение исказило черты. Но вскоре лицо его приняло свое обычное равнодушное спокойствие, и быстрыми шагами направился он к Георгсваллю, где вошел в большой дом, в котором помещалось управление прусского гражданского комиссара барона фон Гарденберга.
Дежурный ввел его в приемную. Через полчаса кандидат стоял пред начальником прусского гражданского управления в бывшем Ганноверском королевстве.
Фон Гарденберг, человек лет сорока трех, с важным лицом, в котором замечалось некоторое нервное раздражение, сидел за своим письменным столом и жестом пригласил кандидата занять место напротив.
Тот, потупив глаза, смиренно начал:
– Я пришел просить ваше сиятельство…
– У меня нет этого титула, – отрезал фон Гарденберг.
Кандидат низко поклонился.
– Прежнее правительство, – сказал он, – обещало назначить меня в адъюнкты к моему дяде, пастору Бергеру в Блехове. Обещание забыто, и я покорнейше прошу…
– Отчего вам не обратиться в департамент духовных дел? – спросил фон Гарденберг.
– Я тщетно обращался туда несколько раз, но не дождался ответа, – отвечал кандидат. – Не знаю, по множеству ли занятий или по личной неприязни. – Он возвел глаза к небу. – Я не могу выказывать упрямой привязанности к прежним порядкам, и, быть может, по этой причине высшие власти…
– Стало быть, вы смотрите на новые условия так, как мы того желаем для блага страны, которой посвящаем все заботы и к которой питаем искреннюю любовь? – спросил комиссар, пытливо смотря на кандидата.
– Так угодно Господу! – отвечал молодой человек, складывая руки. – И служителю алтаря не подобает идти против Божией воли: его долг – смягчать христианским увещанием, покорностью и любовью жестокость судьбы.
– Очень рад, господин кандидат, – сказал фон Гарденберг ласковее, – встретить такой образ мыслей. Насколько легче было б нам, повинуясь воле короля, поставить страну, тихо и миролюбиво, в новые условия! К сожалению, – продолжал он, – не все ваше сословие разделает эти воззрения, и именно в кружках лютеранских пасторов мы встречаем противодействие, которое тем опаснее, что скрывается за неприкосновенностью духовного звания. – Кандидат помолчал с минуту. – Я еще молод летами и недавно занял должность, и суждение мое может быть неосновательно, но я не думаю, чтобы была возможность легко устранить недоброжелательное настроение… – Он замолчал.
– Из чего, по вашему мнению, происходит это настроение? – спросил фон Гарденберг. – Конечно, не от простой привязанности к королю Георгу: он многим был лично неизвестен.
– Если я осмелюсь, – сказал Берман нерешительно, – выразить свое мнение по этому вопросу, а также о состоянии всей страны…
– Прошу вас высказать свое мнение! – заметил фон Гарденберг. – Всякое замечание человека, близко знакомого со страной, будет черезвычайно полезно нам и будет иметь право на нашу благодарность.
– Я полагаю, – отвечал кандидат, устремляя взгляд на Гарденберга, – что неприязненность духовенства к новому положению имеет не политическую, но, так сказать, чисто теологическую основу. – Прусско-евангелическая государственная церковь основана на унии – воссоединении того, что было разделено спорами реформаторов; ганноверская же церковь стоит на почве строгого и исключительного лютеранства, которое скорее перейдет в католичество, чем сделает шаг к сближению с реформатами. Ганноверское духовенство, – продолжал молодой человек, – видит в Пруссии и во всем прусском воплощение унии, то есть переход к реформатскому исповеданию или религиозному индифферентизму; оно считает древнелютеранскую церковь в опасности и, – с губ его сорвался вздох, – чтобы постичь степень фанатического раздражения, от которого зависят указанные воззрения, нужно вращаться, подобно мне, в кругу духовенства. В этом вопросе я беспристрастный наблюдатель, – сказал он после небольшой паузы. – Уже давно церковные отношения в Пруссии стали предметом моих исследований, и уже давно я удивляюсь тому мудрому строю евангелической государственной церкви, которая, на почве соединения обоих исповеданий, исключает всякую ненависть, неприязненность и еретичество, незбежных спутников исключительного лютеранства – того лютеранства, которое ныне так сильно уклонилось от чистого духа евангелической свободы и любви, наполнявшего первых реформаторов.
Фон Гарденберг слушал внимательно.
– В самом деле, – сказал он, – вы, может быть, правы. Но чем противодействовать?
– Пока существует старая ганноверская церковь, – отвечал кандидат, медленно выговаривая слова, – до тех пор ее влияние будет враждебно новым условиям; она покорится необходимости, но будет ждать восстановления прежнего порядка. Введение унии, введение в Ганновер прусской государственной церкви представляет возможность приобрести влияние духовенства для слияния населений.
– Введение унии? – вскричал фон комиссар. – Если вы проследили прусское церковное развитие, то знаете, какое сильное потрясение вызвало в самой Пруссии введение унии, и притом в самое тихое время, при абсолютном правительстве. Можем ли мы давать народу, взволнованному агитацией, еще новый повод к смятению, вводя насильственно унию?
– Насильственно? – спросил кандидат. – Я не думал о насильственном введении. Осмелюсь сказать, что и в Пруссии это была ошибка, и здесь надобно действовать медленно и незаметно.
– Как применить к практике этот медленный и незаметный процесс? – спросил фон Гарденберг, интерес которого постепенно возрастал.
– Значительное большинство молодого духовенства, – отвечал кандидат, – склонно к тем убеждениям, которые я вынес из беспристрастного изучения церковных отношений. Молодое духовенство видит в унии великую и истинно реформатскую и протестантскую мысль с благодатным, могучим влиянием как на политическое положение, так и на внутреннее свободное развитие церкви; оно с радостью будет приветствовать церковное объединение всего севера, всей протестантской Германии, объединение, которому доселе мешала политическая разрозненность. – Следовательно, – продолжал кандидат после небольшой паузы, – надо ставить везде, где можно, молодых, преданных идее церковного единения и, следовательно, политическому единству пасторов на место старых представителей оцепенелого лютеранства. Таким путем, без всякого видимого намерения и без резкого перехода, возможно приобрести и поставить влияние духовенства на пользу нового порядка вещей. Успех, – прибавил он, – не будет поразителен, но верен – в этом я могу поручиться.
– Вы ясно и беспристрастно видите обстоятельства, – сказал фон Гарденберг. – Очень рад, что имел случай беседовать с вами. Вы сами, – продолжал он, пристально смотря на кандидата, – без сомнения, готовы действовать в указанном вами направлении?
– Я адъюнкт моего дяди и приехал сюда испросить у вас утверждения.
– Я немедленно распоряжусь, – сказал фон комиссар. – Ваш дядя…
– Пастор Бергер в Блехове, – сказал кандидат и фон Гарденберг записал имя. – Мой дядя, – продолжал Берман, – принадлежит самому строгому и исключительному лютеранскому направлению; конечно, он не содействует агитации, но никогда не станет дружелюбно смотреть на новый порядок.
– Но он стар? – спросил фон Гарденберг. – И, быть может, заслужил пенсию?
– Господин барон, – сказал кандидат тихим голосом, – он дядя мне, и я люблю его, как второго отца; средства, правда, позволяют ему жить без нужды, но он любит свою должность и общину.
Фон Гарденберг помолчал с минуту.
– Будьте уверены господин кандидат, – сказал он наконец, – что я позабочусь исполнить ваше желание. Надеюсь, вы, по мере сил, станете содействовать умиротворению страны, и мне всегда будет приятно видеть вас.
– Считаю за особое счастье, – отвечал кандидат, – что мои замечания заслужили ваше одобрение, и буду очень рад, если они помогут вести мое отечество к радостной будущности согласно непреложным судьбам Господа, тем более что предстоят опасности с другой стороны, и, быть может, падет еще много жертв гибельной агитации, – прибавил он со вздохом.
Фон Гарденберг насторожил уши.
– Так как вы отлично наблюдали и проследили условия в церковной области, – сказал он, – то не заметили ли и в других областях того, что может быть полезным – или вредным?
– Я слышал здесь, – сказал кандидат с некоторым колебанием, – что вследствие люксембургского вопроса предстоят неудовольствия с Францией. Я почти опасаюсь, что агитация, возбуждаемая королем Георгом или окружающими его лицами, идет полным ходом и что для опасных целей могут быть употреблены заблудшие молодые люди, офицеры… От чего многие семейства будут ввергнуты в печаль.
Фон Гарденберг с глубоким вниманием смотрел на спокойное лицо кандидата.
– Известны вам какие-нибудь подробности этого? – спросил комиссар с живостью. – Можете вы дать мне зацепку? Указать лиц?
Кандидат отрицательно помахал рукой.
– Господин барон, – сказал он, – я могу предостерегать, но не доносить.
– Дело серьезное! – возразил гражданский комиссар с нажимом. – По вашему указанию я имел право предлагать вам прямые вопросы, однако же обращаю ваше внимание только на то, что сообщение, какое вы сделаете мне, не будет иметь характера доноса. Я также имею основание думать, что в гвельфских кружках происходит что-то; в интересах самих молодых людей, которых могут совратить с истинного пути, я желал бы иметь возможность употребить предупредительные меры, пока еще не случилось ничего важного, потому что всякое враждебное против нас действие в настоящую минуту будет и должно быть наказано со всей строгостью закона.
– Это будет ужасно! – вскричал кандидат с выражением сильного ужаса, – если эти столь достойные семейства… Господин барон, – сказал он, будто невольно кладя руку на плечо гражданского комиссара, – если дело касается только предупредительных мер, то обратите вниманье на лейтенанта фон Венденштейна!
– Фон Венденштейна? – переспросил фон Гарденберг. – Сына оберамтманна, который живет здесь с прошедшего года?
– Он самый, – отвечал кандидат. – Я боюсь за него, потому что он имеет частые сношения с враждебными Пруссии офицерами фон Чиршницем и фон Гартвигом.
– Фон Гартвигом? – вскричал гражданский комиссар. – Да это… – Он осекся. – И фон Гартвиг был здесь у фон Венденштейна… Это может навести на след, – шептал он. – Если бы удалось открыть нити…
– Но, ради бога, прошу вас, барон, – воззвал Берман, – действовать осторожно и не скомпрометировать меня… Не забудьте, что я говорил с лучшим намерением!
– Не беспокойтесь, – отвечал фон Гарденберг, – и рассчитывайте на мою благодарность за ваше стремление быть нам полезным!
Он встал.
Кандидат также встал и, глубоко поклонившись и потупив глаза, вышел из кабинета.
– Если удастся, – говорил себе он, – отдалить эту близкую свадьбу, то передо мной откроется обширное поле и станет возможно приобрести утраченное. Все устраивается хорошо, с какой стати должен я лишиться имущества дяди потому только, что какому-то офицерику вздумалось разыгрывать роман с моей кузиной? Посмотрим!
И с торжествующей улыбкой на тонких губах он оставил дом.
Между тем фон Гарденберг написал несколько строк, сложил лист бумаги и запечатал.
– Отнести тотчас к начальнику полиции Штейнманну! – приказал он дежурному, прибежавшему на громкий звон колокольчика.