Читать книгу Европейские мины и контрмины - Грегор Самаров - Страница 4

Часть первая
Глава вторая

Оглавление

Одним солнечным мартовским днем, около двенадцати, к большому отелю на Итальянском бульваре, где размещались «Гранд Кафе» и знаменитый Жокей-клуб, подкатило синее купе, отличавшееся тем простым изяществом, которое можно встретить только в Париже и единственно у членов названного выше клуба, поставившего спорт на недостижимую высоту совершенства. На дверцах экипажа стоял вензель под красной короной; повинуясь кучеру, одетому в безупречную темно-синюю ливрею, красивая лошадь остановилась перед большой парадной дверью, слегка покачивая головой и испуская из ноздрей горячий пар, облачками разлетавшийся в прозрачном мартовском воздухе.

Из экипажа вышел высокий, стройный мужчина в изящном черном костюме; большие темные глаза имели выражение спокойное, но печальное, благородное, с тонкими линиями, лицо отличала матовая бледность, с которой контрастировали черные усики. Голову брюнета покрывала надвинутая на лоб грациозная шляпа «Пино и Амур» с низкой тульей; затянутой в темно-серую перчатку рукой он прижимал к губам батистовый платок, предохраняя себя от весенней сырости.

Бросив испытующий взгляд на лошадь, он приказал кучеру ехать домой. Потом взял из поднесенной корзины букетик фиалок, бросил в корзину франк и легкими шагами поднялся по широкой лестнице, устланной толстым мягким ковром. Взойдя наверх, он вошел в переднюю, украшенную громадным резным буфетом со множеством серебряных приборов; сидевшие в коридоре клубные лакеи в светлых ливреях отворили ему дверь. Молодой человек лет двадцати с небольшим, белокурый, с открытым свежим лицом северогерманского типа, сидевший один в комнате за маленьким, красиво сервированным столом, приветливо посмотрел на вошедшего большими светло-голубыми глазами.

– Добрый день, граф Риверо, – сказал он. – Слава богу, вы пришли оживить скучное уединение, в каком я здесь томлюсь, точно отшельник. Не знаю, куда все девались сегодня? Я рано проехался верхом, нагулял громадный аппетит и заказал себе хороший завтрак: хотите положиться на мой вкус и позавтракать со мной?

– С удовольствием, фон Грабенов, – отвечал граф, отдавая шляпу лакею.

Находившийся поблизости дворецкий клуба, услышав ответ графа, мигнул прислуживавшему лакею, который быстро и неслышно, как подобает прислуге в хорошем доме, напротив фон Грабенова поставил прибор.

– Выпейте пока стакан хереса, – сказал немец, наливая золотистое вино из хрустального граненого графина и подавая стакан сидевшему напротив графу Риверо. – Вино не дурное и, полагаю, единственное такое в Париже.

Граф взял стакан с легким поклоном, сделал несколько глотков и потом произнес своим тихим, но звучным и мелодичным голосом:

– Вас давно не было видно, дорогой Грабенов. Впрочем, – прибавил он с полушутливой-полупечальной улыбкой, – в ваши лета напрасно спрашивать, какими делами вы заняты.

Щеки молодого человека вспыхнули румянцем.

– Я не совсем был здоров, – отвечал он, помедлив. – Немного простудился, и доктор приказал мне беречься.

Граф взял поданную золотисто-бурую камбалу и, выжимая сок из лимона, сказал шутливо:

– То-то я и встретил вас недавно в Булонском лесу возле каскадов, в закрытом купе… Вероятно, с пожилою дамой, которая ухаживает за вами во время болезни. К сожалению, – прибавил он с улыбкой, – лицо вашей дуэньи было закрыто такой густой вуалью, что я не мог его рассмотреть.

Большие, по-детски простодушные голубые глаза фон Грабенова со страхом и ужасом воззрились на графа.

– Вы меня видели? – спросил он с живостью.

– Я проехал у самой кареты, – отвечал граф. – Но вы так углубились в разговор со своей… сиделкой, что я не мог поклониться вам.

И он налил себе из большого хрустального графина стакан легкого ароматического семильона, этой столь редко встречающейся в чистом виде жемчужины всех благородных виноградников Бордо.

– Граф, – произнес молодой человек после минутного размышления, бросив на собеседника доверительный взгляд, – ради бога, не говорите никому о том, что видели – я не хотел бы сделаться предметом общего внимания и допросов. Вам известны общепринятые воззрения и правила… Но в этом случае они не годятся.

Граф взглянул на молодого человека с выражением участия и на минуту остановил свой взор на его чистых голубых глазах.

– В моей скромности можете быть уверены, – сказал он, слегка наклонив голову. – Но я посоветовал бы вам, – продолжал он с дружеской, ласковой улыбкой, – опускать впредь занавески в своем купе, потому что не все ваши знакомые так молчаливы, как я.

Фон Грабенов взглянул на него с выражением благодарности.

– И еще, – продолжал граф Риверо после некоторого замешательства, – простите старику замечание, основанное единственно на моем глубоком участии к вам: в Париже много искусных силков, и самые опасные из них те, которые прикрываются скромными цветами невинного чувства.

Молодой человек посмотрел на него с удивлением.

– Усвойте мое замечание, – сказал граф, разворачивая поданную котлету en papillote6, – и припомните его в надлежащем случае.

Фон Грабенов дружески взглянул на графа, но ответить ему помешало появление старика лет семидесяти в наряде для верховой езды, который вошел твердыми, смелыми шагами.

Фон Грабенов и граф Риверо приподнялись с той вежливостью, которую надлежит выказывать старости благовоспитанной молодости.

– Просто завидуешь вам, – сказал вновь прибывший, отдав шляпу и хлыст прислуге и махнув приятелям. – Так завтракаешь только в счастливое время, когда желудок и сердце молоды; впоследствии испортившаяся машина требует другой диеты.

С поданной ему дворецким серебряной тарелки старик взял рюмку мадеры и кусок нежного, мягкого печенья, которое, под маркой «Madeleine de Commercy», занимает не последнее место в числе превосходных вещей, доставляемых провинциями столице Франции.

– Конечно, барон Ватри шутит, говоря о болезнях своего возраста, – сказал граф Риверо. – Я вчера видел вас на рыжей лошади, с которой едва ли справился бы сам и которой вы, однако, управляли удивительно легко и твердо. Вы смеетесь над влиянием всесокрушающего времени!

Явно польщенный, старик улыбнулся и сказал:

– К сожалению, это влияние непреодолимо и наконец берет верх над нами, как бы мы ни боролись с ним.

Пока он обмакивал печенье в мадеру, отворилась дверь, и в комнату влетел одетый по последней моде молодой человек, бледное, несколько утомленное и помятое лицо которого выдавало принадлежность к английской знати.

– Откуда примчались, герцог Гамильтон, в такой ранний для вас час? – спросил Ватри.

– Вчера я долго пробыл в «Кафе Англе», – отвечал молодой герцог, кланяясь Ватри, и взмахом руки поприветствовал остальных господ. – У нас был отличный ужин, черезвычайно забавный…

A minuit sonnant commence la fète,

Maint coupé s’arrête,

On en voit sortir

Des jolis messieurs, des dames charmantes,

Qui viennnent pimpantes

Pour se divertir, —


напевал он, отчаянно фальшивя, арию Метеллы из оперетты Оффенбаха «Парижская жизнь».– Восхитительно!

– Потому-то и cette mine blafarde, – сказал Грабенов, улыбаясь, – это последствия… как поет дальше Метелла…

– А теперь, – сказал герцог, – я буду стрелять из пистолета с Поэзом и некоторыми другими – Мы бились об заклад, кто пять раз кряду попадет в червонного туза – поэтому я хочу подкрепить себя разумным завтраком. Коньяку и воды! – крикнул он метрдотелю, – и велите приготовить мне несколько рубленых котлет – я недавно дал повару рецепт. Но побольше перцу, перцу; французские повара не понимают английских глоток.

Лакей подал бутылку коньяку и графин воды; герцог налил в стаканчик обе жидкости в равной пропорции и одним глотком выпил его.

– А! – вскричал он. – Это оживляет тело!

– А propos7, граф Риверо, – сказал герцог, – что это за вновь появившаяся звезда из вашего отечества, которая несколько времени является по вечерам около озер и ослепляет всех своей красотой и изысканностью экипажей? – Мне говорили, что это маркиза Палланцони… Знаете вы что-нибудь об этой лучезарной королеве красоты?

– Я немного знаком с нею, – отвечал граф спокойным, равнодушным тоном, – потому что имел сношения с ее семейством, которое принадлежит к числу самых древних итальянских фамилий. Мужа ее я не встречал; он, кажется, стар и хвор, и молодая красавица хочет развлечься в Париже от своих забот о больном супруге. Я несколько раз был в ее салоне и обнаружил в хозяйке ум и грацию.

– Отлично! – вскричал герцог. – Следовательно, вы можете представить меня этому удивительному феномену, который очаровывает все сердца?

– С большим удовольствием, – отвечал граф. – Маркиза принимает каждый вечер, если бывает дома.

Между тем фон Грабенову и графу Риверо подали в маленьких севрских чашках ароматный кофе.

– Я раб дурной немецкой привычки курить, – сказал фон Грабенов, вставая. – И потому удалюсь на время в курительную.

– Поедемте, господа, со мною стрелять! – сказал герцог Гамильтон. – Вас нигде не видно, Грабенову. – Это немецкое имя он выговорил по-английски. – Вы заделались отшельником.

– Позвольте посоветоваться с сигарой, – отвечал молодой человек. – Могу ли я соперничать с таким отличным стрелком, как вы? – И, вежливо поклонившись барону Ватри, немец пошел к двери.

– Вы также курите, граф? – спросил он графа Риверо, который встал и пошел за ним.

– Хочу просмотреть в библиотеке кое-какие журналы, – отвечал граф.

Оба вышли из столовой.

– Признаться откровенно, – сказал фон Грабенов, когда затворилась дверь, – я использовал свою страсть к курению как предлог уйти – у меня нет желания быть в обществе, от которого не так-то легко отделаться.

Лакей подал графу письмо на серебряном подносе.

– Камердинер графа сейчас только принес его.

Граф бросил быстрый взгляд на конверт: на нем синими чернилами было начертано: Maison de S. M. I'Impératrice, Service du premier Chambellan8.

– Есть у вас, Грабенов, несколько свободных минут? – спросил он.

– О да, есть! – отвечал тот.

– Я отослал свой экипаж: не довезете ли вы меня до моего жилища на Шоссе д'Антен? Это в нескольких шагах отсюда.

– Я в вашем полном распоряжении, граф.

Они сошли с лестницы, по знаку швейцара подъехало красивое купе Грабенова; оба сели в экипаж.

Через несколько минут граф Риверо простился с молодым человеком у своего дома на Шоссе д'Антен.

Грабенов сказал кучеру номер дома на улице Нотр-Дам-де-Лоретт, и легкий экипаж, промчавшись рысью по бульварам, остановился перед большим домом на упомянутой выше улице. Молодой человек вышел из купе, приказал кучеру ждать и стал подниматься по довольно узкой, но чистой лестнице.

Передняя первого этажа оканчивалась большой стеной с матовыми непрозрачными стеклами; тут имелись две двери, и у каждой из них по стеклянной ручке к звонку.

Под одной из этих ручек находилась фарфоровая дощечка с простой черной надписью: «Mr. Romano». У другого звонка не было никакой дощечки.

Молодой человек позвонил у второй двери.

Старая служанка, горничная и экономка в одном лице, отворила дверь. Фон Грабенов вошел в маленькую переднюю.

– Мадемуазель Джулия дома? – спросил он и, не дожидаясь ответа дружески кланявшейся старухи, быстро подошел к двери, располагавшейся слева от входа, отворил ее и вступил в светлый, небольшой салон, убранный со всем восхитительным комфортом, какой умеют придать французы интерьеру своего жилища.

В глубоком кресле, обитом светло-голубой шелковой материей и окруженном, почти скрытом, группой большелистных растений, роз и гелиотропов, сидела молодая девушка в простом домашнем наряде серого цвета.

Ее классически прекрасные черты, дышавшие первою молодостью, отличались обольстительной смуглостью итальянки; блестящая, черная как смоль коса была уложена вокруг головы, без всякого следа тех чудовищных причесок, которые стали распространяться в то время. Большие миндалевидные глаза задумчиво смотрели вверх; красивые руки покоились на книге, лежавшей на коленях, – погрузившись в собственные мысли, девушка забыла о чтении.

Грустны и печальны, вероятно, были эти мысли, потому что свежие розовые губы передергивались, на длинных ресницах застыла слеза.

При входе молодого человека в ее взгляде блеснул луч; она повернулась к двери, и радостная улыбка мелькнула на устах, но не сумела, однако, разгладить скорбную морщинку, залегшую вокруг рта.

Фон Грабенов подбежал к молодой девушке.

– Я не могу долго пробыть без моей Джулии! – воскликнул он, с восхищением глядя на девушку, которую поцеловал в лоб. – Я бросил приятелей, чтобы поспешить сюда.

Он придвинул стул, сел и с любовью стал смотреть ей в глаза, прижимая ее руку к своему сердцу.

Задумчивым взглядом следила она за всеми его движениями и тихо проговорила:

– Как хорошо мне, когда ты здесь… Когда я вижу твои чистые, ясные глаза, мне кажется, что передо мной дивное голубое небо моего отечества, улыбавшееся мне только в детстве и которое, однако, я люблю и к которому стремлюсь всем сердцем.

– Ты грустна? – спросил он, целуя ее руку. – Посмотри, как идет к твоим черным волосам эта нависшая роза – она так и просится украсить тебя.

Он протянул руку к бутону, касавшемуся темной косы девушки.

– Не тронь цветка, – сказала она печально, – зачем отнимать у него и без того непродолжительную жизнь? Для меня цветы не могут больше служить украшением, – прибавила Джулия тихо, поднимая руку.

Но молодой человек уже встал и готовился сорвать полураспустившуюся розу. Вдруг он отдернул руку с тихим невольным криком боли; роза упала на колени молодой девушки.

– Non son rose senza spine! 9 – промолвила она с улыбкой, но грустным голосом, подняв цветок и задумчиво рассматривая его.

– Но ты, моя милая, роза без шипов! – сказал молодой человек. Он приколол бутон к блестящей черной косе и радостно посмотрел на свою милую.

Та глубоко вздохнула.

– О! – сказала она грустно. – Как остры и колючи шипы в моем сердце, которое цветет для тебя; но шипы эти не выходят наружу, как у цветущей розы, а с болью вонзаются глубоко в мою грудь!

– И как зовется злой шип, мучающий тебя даже в моем присутствии? – спросил Грабенов с оттенком упрека.

Молодая девушка встала, заглянула своими глубокими черными глазами в его открытые, чистые очи и медленно, серьезно сказала:

– Настоящее – цветок моей жизни; мысли о прошедшем и помыслы о будущем, то, что счастливые люди называют памятью и надеждой, – вот мои острые, колючие шипы! Быстро увянет цветок, и в моем сердце останутся одни шипы! У тебя есть прошлое, – продолжала она, глядя с любовью на молодого человека, – у тебя есть воспоминанье о счастливом детстве… есть надежда… будущее… А у меня что есть?

Тон ее был скорбным, а слеза отуманила взгляд синевато-черных глаз.

Пораженный, молодой человек молчал; он, казалось, не мог найти ответа на вопрос, вырвавшийся из взволнованного сердца молодой девушки.

Нежно прижал он ее голову к своей груди и поцеловал слезу, блиставшую на ее ресницах.

– Ты мне никогда не рассказывала о своем прошлом, о своем детстве! – сказал он тихо молодой девушке.

– О, если б я могла забыть его! – вскричала последняя. – И жить только настоящим! Быть может, я и забыла б его, – продолжала она грустно и мрачно, – если бы настоящее имело продолжение в будущем… Но теперь! Что сказать тебе о своем прошлом? – продолжила молодая девушка после минутной паузы, печально опустив глаза вниз. – Мое прошлое просто: серая картина на сером фоне! Я знаю, Италия мое отечество. Знаю это не по одним рассказам, не потому что мой первый детский лепет был на нежном, звучном языке Данте и Петрарки, нет! – вскричала Джулия, и глаза ее блеснули. – Я знаю это потому, что в моем сердце отражается ясное голубое небо, сверкающее море с его ропщущими волнами, с его грозными, величественными бурями; потому что перед моим внутренним оком восстают темные тенистые рощи, мраморные палаццо, блестящие статуи; потому что изнываю от желания поцеловать священную почву родины, умереть, чтобы покоиться в той стране.

Она умолкла и снова задумчиво посмотрела вдаль. Молодой человек безмолвно поцеловал ее руку.

– И с этим желаньем в сердце, – продолжала Джулия, – с душою, полной этих картин, которые возникают во мне тем явственнее и могучее, чем старше и развитее становлюсь, – я должна жить одна, с печалью моего сердца, в этом шумном, пыльном, волнующемся Париже.

– Но твои родители, твоя мать? – спросил молодой человек.

Она устремила на него глубокий взгляд и потом грустно опустила глаза.

– Это-то и есть самое прискорбное! – воскликнула девушка. – Мое сердце страстно желало полюбить мать, всякое биение его неслось к матери, но не встретило ни любви, ни разуменья; среди беспокойной бродячей жизни, какую мы вели, то в роскоши и безумном мотовстве, то в крайней нужде, моя мать не находила времени для своего ребенка…

Она покраснела и опустила голову.

– Мой отец, – продолжала она потом, – заботился обо мне с редким участием, он приглашал учителей и, сколько было в его силах, давал мне образование; даже в самой крайней нужде папа всегда находил средства для моего воспитании, и это был единственный пункт, в котором он, столь уступчивый, кроткий, решительно восставал против моей матери. Я любила его за это; мое сердце стремилось привязаться к нему, но, насколько верно и неустанно заботился он обо мне, настолько был недоступен нежности моего сердца. Какая-то тоскливая боязнь светилась в его глазах, когда папа смотрел на меня, и нередко с трепетом и со слезами отворачивался, когда я подходила и целовала ему руку, со словами любви и благодарности. – Таким образом, я была одинока, – подытожила Джулия печально, – и вела замкнутую, уединенную жизнь, главным смыслом которой было вечное непреодолимое и не исполнившееся стремленье к далекой родине, желание разгадать загадку, которая окружала мою уединенную и однообразную жизнь!

– Бедная Джулия! – сказал молодой человек с участием.

– Когда я выросла, – продолжала она с опущенными глазами, – отношение матери ко мне изменилось. Она присматривала за мною, заботилась о моем туалете… заставила петь и хвалила мой голос… убрала мне голову и говорила о цветах, которые особенно идут мне… Но все это делалось безучастно, холодно и без любви; мать пугала и наводила тоску. Потом она стала брать меня с собой, возила в Булонский лес, когда там собирался весь Париж; в театр, если позволяли средства; призывала к себе в комнату, когда у нее были гости – в прочее время меня туда не пускали. Мать заставляла меня петь – говорили, что я обладаю талантом и хорошим голосом, что я красива… Но все это произносилось тоном, который мучил меня, оскорблял… ужасал! Так, – продолжала она тише, бросив на молодого человека взгляд, в котором выражались и стыд и любовь, – ты встретил меня раз вечером в авансцене театра-варьете… Ты знаешь, как помогли тебе сблизиться со мною…

– И ты раскаиваешься в этом? – спросил он с любовью, тихо опуская руку на ее плечо.

Она нагнулась к нему, опустила голову на его грудь и тихо заплакала.

– Я любила тебя, – прошептала она, – но разве ты думаешь, что мать не стала бы так же благосклонно смотреть на нашу любовь, не помогала бы тебе, не толкнула бы меня в твои объятия даже в том случае, если ты не любил бы меня, а мое одинокое сердце не отвечало твоему? О! – вскричала она с рыданьем. – Для нее довольно и того, что ты богат!

Молодой человек молчал, его кроткие глаза с грустью смотрели на приникшую к нему стройную фигуру.

– Когда я покоюсь у твоего сердца, – сказала Джулия потом, – я забываю все, и душа становится так полна счастья, как бывают счастливы выросшие в тени и потом пересаженные в свежую землю цветы, открывая на солнце свои чашечки… Но когда потом вспомню обо всем действительном, когда подумаю, что все окружающее меня – эта роскошь, этот блеск – не подарки любви… О, тогда мне хочется бежать, бежать в пустыню, в тишину монастыря, в вечное спокойствие могилы. Да и что иное ожидает меня в будущем? – сказала девушка громче, выпрямившись и грустно смотря на молодого человека. – Какую другую будущность имеет минутное сновидение, как не пробуждение во тьме, тем более страшное, что в моем сердце горел луч света! Ты возвратишься на родину, к своим, ты позабудешь в роскошной жизни краткую грезу нашей любви, а я… пойду ли по торной, общей столь для многих дороге, ведущей к безысходной бездне? И что спасет меня от этой стези презренного разврата? Не рука матери, которая скорее толкнет меня на нее, а единственно монашеское покрывало или могила!

Чем безысходнее становилось горе молодой девушки, тем печальнее делались его взоры.

– Бедная Джулия, – повторил он тихо и нежно, – какие грустные воспоминанья детства! Моя юность, – продолжал молодой человек, – была так же одинока и однообразна, но богаче и счастливей! – И его ясные, чистые глаза как будто обратились к чему-то далекому. – Там, близ берегов Балтийского моря, – продолжал он, – лежит мое родовое именье: старый замок, из которого видны белые дюны и волнующееся море. Он окружен величавыми, благоухающими, вечнозелеными сосновыми лесами. Там протекла моя юность тихо и уединенно, под надзором строгого, серьезного отца и любящей, кроткой матери, у которых я был единственным сыном; меня обучал домашний учитель, и в свободные часы высоким моим наслажденьем было бродить по темному, шумливому бору или лежать на дюнах, смотреть на беспредельное море и внимать вечной мелодии, которую напевали морские волны, то подернутые легкою рябью и залитые солнечным светом, то бурные, грозные, в борьбе с черными тучами и могучими ветрами.

Молодая девушка опустилась пред ним на колени, сложила руки и смотрела на него своими большими черными глазами, на которых еще не просохли слезы.

– И моя молодость была полна мечтаний, – продолжал Грабенов, – но последние не стремились вдаль, подобно твоим, не летели к светлому югу, к миртовым и померанцевым рощам. Нет, мои грезы населяли печальные леса и безмолвные дюны могучими образами древних северных богов, героями тех саг, которые не звучат сладко, как мечты твоего отечества, но наполняют душу звоном оружия! И потом я мысленно шел по следам, которые всюду оставлены в стране тем величественно-могучим, важным орденом, который пришел из Палестины через Венецию к Янтарным берегам, где создал цветущее удивительное государство. И во мне, еще мальчике, рождалось страстное желание носить железную броню и белую мантию, которая когда-то равнялась по своей важности княжеской багрянице!

Он помолчал немного, затем продолжил:

– Вот такие грезы наполняли мою юность, и когда я потом вступил в свет, где, вправду сказать, ничего не видел, кроме университета и прошлогоднего похода, когда был легко ранен, я нашел много прекрасного, да только не встретил идеалов своих грез, величественных образов северных саг, духа священного рыцарства. Только здесь, – сказал юноша, нежно проводя рукою по блестящим волосам девушки, – здесь, у тебя, воскресают грезы моей юности, у тебя, моя Фрейя, богиня моей любви!

Она молча слушала его, жадно впиваясь глазами в его лицо, светившееся внутренним волнением, в его глаза, горевшие ярким пламенем.

– Знаешь ли, – сказал он задумчиво, – когда я сижу около тебя и смотрю на нежный, глубокий пламень твоих глаз, а потом вспомню о своей родине, тогда мне приходят на память стихи поэта, моего соотечественника. И как бы невольно подчиняясь течению своих мыслей, он задушевным голосом прочитал будто про себя:

На севере диком стоит одиноко

На голой вершине сосна,

И дремлет качаясь, и снегом сыпучим

Одета, как ризой, она.


И снится ей все, что в пустыне далекой,

В том крае, где солнца восход,

Одна и грустна на утесе горючем

Прекрасная пальма растет.


– Твой язык звучен, – сказала она, – объясни мне, что значат эти стихи?

Он перевел стихотворение на французский язык, Джулия с глубоким вниманием слушала его.

– Но я нашел свою пальму, – сказал он и, быстро встав и подняв девушку, продолжал громко: – И никогда больше не оставлю ее… Я увезу ее с собою на мою прекрасную, тихую родину на севере, и огонь моего сердца заменит ей лучи южного солнца.

Сильное воодушевление оживляло его черты, глубокое чувство светилось в его очах.

Почти в испуге отскочила от него молодая девушка.

– Ради бога, – сказала она дрожа. – Не говори таких слов… не вызывай в моей душе картин, которые никогда, никогда, никогда не осуществятся!

– Почему же нет? – спросил Грабенов. – Разве ты не поедешь со мной?

– Поехать с тобой? – переспросила Джулия, и в ее взгляде блеснула радость. – О боже мой! Но… – продолжала она, потупив глаза, – подумай о своих родителях, о своей матери. – Как примет она девушку без имени, которая, – голос ее упал, руки сцепились, – не может тебе дать и того, что приносит своему супругу самая беднейшая и самая жалкая? Никогда, никогда, – повторила она печально и мрачно, – никогда не перенести мне этого! Иди своим путем, и пусть я буду для тебя приятным воспоминанием… У меня также останется свое воспоминание, радостный луч в предстоящем одиночестве!

Молодой человек задумался.

– Я не страшусь борьбы со светскими предрассудками за тебя и за мою любовь! Но, – продолжал он весело, – у нас еще хватит времени подумать об этом – я пробуду здесь все лето, ты не всегда будешь так печальна, позволишь мне начать борьбу за тебя и за мое счастье. И обещаю тебе, – сказал он громко, торжественно, – я не покину тебя и не успокоюсь до тех пор, пока не исцелю всех ран, нанесенных тебе судьбой!

Джулия покачала головой.

– Мне хотелось бы услышать твой чудесный голос, – попросил он. – Оставим до поры будущее и насладимся настоящим. Дай помечтать при звуках твоей песни, которые вызывают в моей душе картины детства.

И, нежно взяв девушку за руку, он подвел ее к пианино, стоявшему у окна. На маленьком столике лежали ноты.

Она стала перебирать их.

– Я спою тебе песенку, – сказала Джулия, – которая удивительно идет к моему положению. Песню, которую немецкий композитор влагает в уста певцу моего отечества; я выбрала ее из партитуры и аранжировала для своего голоса; она составляет, так сказать, связь между твоим и моим отечеством, потому что ее написал немец во славу Италии.

Она положила рукописные ноты на пюпитр и, пока молодой человек садился в кресло, с любовью следя за ее движениями, запела нежным, звонким и удивительно сильным голосом арию Страделлы из оперы Флотова10:

Italia, Du mein Vaterland,

Wie schön bist Du zu schauen!11


6

Котлета, подающаяся завернутой в бумагу.

7

Кстати (лат.).

8

Резиденция ее величества императрицы. Служба главного камергера (фр.).

9

Не бывает розы без шипов (ит.).

10

Фридрих фон Флотов (1812—1883) – немецкий композитор. Здесь речь идет о его опере «Алессандро Страделла» (1844).

11

Италия, страна моя, как славно воссияешь ты! (нем.).

Европейские мины и контрмины

Подняться наверх