Читать книгу На троне Великого деда. Жизнь и смерть Петра III - Грегор Самаров - Страница 2
II
ОглавлениеВ половине декабря 1761 года Петербург представлял такую же оживленную, богатую красками картину, как и ежегодно в эти дни пред Рождеством. Зимняя ярмарка, на которую привозили продукты труда из всех местностей России, была расположена на льду Невы, а возле лавок и столов продавцов возвышались искусственно сооруженные ледяные горы и катки – эти особенно любимые удовольствия русского человека.
Петербуржцы шумно и радостно двигались взад и вперед по широкой ледяной улице, то спускаясь с горы на маленьких саночках, то собираясь для веселой беседы вокруг кипящего самовара в чайных лавках, то ища тепла и подкрепления в наскоро построенных домиках для продажи водки.
Среди оживленно двигавшейся пестрой толпы попадались быстро мчавшиеся экипажи знатных особ; здесь можно было встретить красивые санки для одного или двух седоков, запряженные тройкой, великолепные кареты с большими зеркальными окнами и богатой позолотой, поставленные на полозья и запряженные четверкой, а иногда шестеркой лошадей при пикерах[3] и шталмейстерах[4]; но седоки и этих блестящих экипажей не стыдились выходить в том или другом месте и в толпе крестьян и мещан принимать участие в общем народном веселье. Невозможно было представить себе нечто более радостное и оживленное, чем это гулянье на льду реки, на котором одинаково веселилось все население, и можно было думать, что вся Россия, и в особенности Петербург, переживает самые счастливые и беспечальные времена. Тем не менее высшее общество, принимавшее такое живое участие в народных увеселениях, было в крайней тревоге; существовала тайна, которую все заботливо скрывали и которую все-таки каждый знал, а именно, что здоровье императрицы Елизаветы Петровны ежедневно ухудшалось и что почти каждый час можно было ожидать наступления рокового кризиса для повелительницы обширного государства.
Однако при дворе уже давно не было такого блеска и такого оживления, как именно теперь. Каждый день приносил новые празднества, каждый вечер окна Зимнего дворца сияли огнями, придворное общество собиралось в залах на любимые императрицею маскарады или на театральные представления, в которых директор труппы Волков[5] со своими актерами разыгрывал пьесы бригадира-поэта Сумарокова[6], или переводы мольеровских комедий, или пантомимы-балеты в самой блестящей постановке. На каждом празднестве императрица появлялась пред собравшимся двором роскошно одетая, вся блистая бриллиантами, но в то же время было ясно видно, какие губительные успехи делала болезнь в своем разрушительном ходе: все глубже вваливались щеки государыни, все лихорадочнее горели ее впавшие глаза, все острее и строже становились черты ее лица под влиянием скрываемого страдания. На каждом празднестве придворные радостно сообщали друг другу о том, что императрица все здоровеет и молодеет, но вместе с тем в душе все отлично понимали, что дни ее жизни и правления сочтены. Вследствие этого взоры всех были обращены на будущее, которое по существующему праву должно было принадлежать великому князю и наследнику престола Петру Федоровичу. Но императрица еще держала скипетр в своих руках, она еще имела власть. Вследствие этого каждый боязливо сохранял величайшую осторожность, чтобы не возбудить подозрения в том, что его взоры помимо царского трона направлены на того, кто вскоре должен на него вступить.
К тому же и последнее также не было бесспорным. Закон Петра Великого, который со смерти этого могущественного основателя новой русской монархии оставался неприкосновенным, давал каждому государю право, невзирая на династическое родство, свободно назначать себе наследника. Так, Екатерина I, в жилах которой не текла ни русская, ни княжеская кровь, на основании этого закона и завещания своего супруга, вступила на всероссийский престол.
Хотя великий князь Петр Федорович и был законным образом признан наследником престола, все же императрица в последние часы своей жизни могла распорядиться иначе, и было вовсе не так невероятно, чтобы она не имела подобных мыслей, тем более что ей не пришлось бы искать своего преемника вне пределов династии Петра Великого. Ведь еще был жив несчастный Иоанн Антонович[7], который год императорствовал в колыбели. Но еще более возможным казалось назначение наследником молодого великого князя Павла, которого Елизавета Петровна всегда держала при себе и к которому питала необыкновенную нежность; к тому же при этом не пришлось бы делать никаких изменений в прямом престолонаследии, а надо было только потребовать от Петра Федоровича его личного отречения от престола. При таком решении императрица могла рассчитывать не только на поддержку влиятельных вельмож, но и на армию, и на духовенство – эти два оплота русского народа, так как великий князь из-за своего преклонения пред прусским военным искусством не был любим солдатами, а духовенство подозревало его в склонности к лютеранской вере и обвиняло его в том, что он только внешним образом исполняет обряды православной Церкви.
Мысль о подобном разрешении вопроса казалась пугливо настроенному обществу еще более правдоподобной потому, что государыня отдала строгий приказ докладывать ей о всех лицах, желавших представиться великому князю, после чего она сама решала, могут ли те быть допущены или нет. Сам великий князь и его супруга должны были испрашивать разрешения у государыни, если хотели, даже для простой прогулки, выехать из Зимнего дворца. Пред помещением великокняжеской четы стоял усиленный почетный караул, и командующий им офицер со всей почтительностью, но весьма решительно потребовал однажды от великого князя указания на разрешение императрицы, когда он хотел покинуть свои комнаты.
Наследник престола и его супруга, собственно, жили в Зимнем дворце как пленники, хотя аккуратно появлялись со своей маленькой свитой на всех придворных празднествах; на торжественных обедах они также занимали свои почетные места около императрицы, но последняя, казалось, едва замечала их и каждый раз приветствовала холодным, официальным поклоном, в котором выражалось столько же высокомерного презрения, сколько антипатии и отвращения, так что никто из придворных в присутствии императрицы не решался иначе выразить свое отношение к великокняжеской чете, как только немым, официальным поклоном в их сторону.
Весьма естественно, что все придворное общество находилось в постоянно возрастающей тревоге, которая передавалась и другим классам столичного населения, так как от вопроса о будущем наследнике, при неограниченном правлении русских монархов, всецело зависело и благосостояние каждого отдельного лица. Но и в народе никто не осмеливался говорить об отношениях при дворе, о предположениях в будущем и даже о состоянии здоровья императрицы, так как еще ужаснее, чем когда-либо, над всей столицей, над всей страной, вплоть до провинциальных городов, местечек и сел, тяготел страшный гнет всюду проникавшей, все слышавшей, все опутывавшей Тайной канцелярии[8], во главе который был граф Александр Иванович Шувалов[9]. Казалось, что правительство стремилось вырвать с корнем всякое сомнение в своей прочности и долговечности усиленной деятельностью и беспощадной жестокостью. Часто совершенно невинные лица из-за выраженного любопытства или интереса к болезни императрицы были схватываемы и после тайного суда отправляемы ночью в Сибирь.
В это время всеобщей неуверенности и тревожного беспокойства в столицу, по внешности кипевшую полным радостным оживлением, прибыл молодой барон фон Бломштедт. Молодой человек, обладавший большими средствами, приехал в сопровождении камердинера и трех лакеев в удобной дорожной карете и остановился, после просмотра его документов, в элегантной, снабженной всеми европейскими удобствами гостинице на Невском проспекте.
После того как он занял помещение, соответствующее его положению и богатству, он освежил свой туалет, подкрепил себя после дороги прекрасным обедом, приготовленным по всем правилам французской кухни, а затем велел служившему ему лакею попросить хозяина.
С того дня, как он покинул отцовский дом и своих друзей в Нейкирхене, Фриц сильно изменился. На родине он был еще почти ребенком и жил в зависимости от воли не терпевшего возражений отца. Во время пути, в который гордый барон отправился с подобающим его имени блеском, он стал чувствовать свою самостоятельность. Он поехал через Берлин, где, благодаря своим родственным связям, был принят с распростертыми объятиями при дворе и в высших слоях общества. Побуждаемый к продолжению пути священной обязанностью, взятой им на себя, и страстным желанием возможно скорее вернуться к любимой Доре с известием о спасенной чести ее несчастного отца, Бломштедт покинул Берлин, где он в первый раз увидел большой свет, в первый раз независимо и самостоятельно вступил в общество, ощущая в себе перемену чувств и воззрений. В его душе поселилось гордое сознание своего достоинства, а вместе с тем столь присущая юности сильная жажда одурманивающих жизненных наслаждений. Затем он прожил некоторое время, по приказанию своего отца, в курляндской столице Митаве, и хотя там, вследствие отсутствия герцога, и не было придворной жизни, он все же был прекрасно принят богатым, гордым, любившим пышную жизнь курляндским дворянством. В честь него давали блестящие празднества; члены различных политических партий, ввиду его поездки к великому князю, который, быть может, в скором времени, вступив на престол, мог иметь решающее влияние на судьбу их герцогства, придавали Бломштедту даже такое большое значение, что проснувшееся в нем самосознание пробудило в нем первые проблески честолюбия. Неопределенные мечты наполняли его душу. У его герцога, к которому он ехал теперь, быть может, в скором времени будут сосредоточены в руках все нити судьбы европейских народов; невольно его сердце трепетало от гордой жажды сыграть в этом великом деле и свою маленькую роль.
Все эти еще полуясные, но уже сильные ощущения изобразились на лице молодого барона, когда он, гордо поднявшись, принял смиренно вошедшего в комнату хозяина гостиницы.
Последний был человеком лет за шестьдесят, с белоснежными волосами и бородой, но еще ясными, живыми глазами; на нем был костюм состоятельного мещанина: кафтан с меховой опушкой, шаровары и высокие сапоги, хотя его манера держать себя свидетельствовала о знакомстве с европейскими обычаями.
Барон фон Бломштедт учтиво-снисходительно поклонился этому человеку, окинувшему его внимательным взглядом, и сказал:
– Я желаю сделать визит господину Стамбке, голштинскому министру его императорского высочества; не можете ли вы достать мне для этой цели карету или – еще лучше – сани, – добавил он, – так как, мне кажется, только на них можно ездить по улицам Петербурга.
Внимательный взгляд хозяина сменился почти сострадательным выражением на его лице.
– Вот что, господин барон, – сказал он с некоторым колебанием на языке барона, – если вы желаете посетить господина Стамбке, то вы, без сомнения, что я уже заключил по вашему имени, приехали из Голштинии, быть может, по важному делу к нашему всемилостивейшему великому князю?
– Да, приехал из Голштинии, – высокомерно возразил молодой человек, – а дело, которое привело меня сюда, я изложу своему всемилостивейшему герцогу, которого я желаю известить о своем прибытии через господина Стамбке.
Хозяин гостиницы быстро сделал несколько шагов вперед, приблизился к молодому барону и, робко оглядываясь кругом, сказал тихим голосом:
– Говорите тише, господин барон! Предо мной вам, конечно, нечего остерегаться, но я сам в своем доме не могу отвечать ни за своих людей, ни за свои стены. Что касается меня, – продолжал он, причем барон фон Бломштедт совершенно испуганно посмотрел на него, – то должен признаться, что я люблю ваших соотечественников. Вы, может быть, слышали о Михаиле Петровиче Евреинове, дочь которого вышла замуж за господина фон Ревентлова, дворянина из Голштинии, и поехала с ним в его отечество?
– Действительно, я припоминаю, – ответил пораженный молодой человек, – что фон Ревентлов, назначенный герцогом в верхнюю правительственную коллегию, привез с собою из России красавицу жену и что об этом было очень много разговоров; я в то время был еще очень юн и не мог знать подробности; весьма вероятно, что и эта фамилия, если я ее слышал, была мной позабыта.
– В таком случае, – сказал хозяин гостиницы, – все же примите мои услуги и мой совет, так как вы – соотечественник того человека, которого так любит моя единственная дочь и которую он делает счастливой, что я, с благодарностью Богу, должен признать. Я сам мечтаю, когда мои силы, уже начинающие убывать, иссякнут окончательно, переселиться в ваше отечество и там, пользуясь плодами своих трудов, в мире и покое дожить остаток жизни среди своих детей. Вы не знаете, – продолжал он, – что значит для иностранца приблизиться к русскому двору. Ваш соотечественник, господин фон Ревентлов, испытал это, а теперь это еще хуже, чем было тогда; по нынешним временам такой неожиданный визит к господину Стамбке, какой предположили сделать вы, повергнул бы вас в бесконечные затруднения и в серьезную опасность.
– Визит к министру моего герцога? – спросил барон. – Который в будущем, быть может скоро, станет русским императором?
Евреинов побледнел и, позабыв всякую почтительность, закрыл рукой рот молодому человеку.
– Замолчите, барон, ради бога, замолчите! Такое слово может привести нас к дороге в Сибирь: вас – потому что вы его произнесли, а меня – потому что я его слышал. – Он приложился ртом к самому уху молодого человека и заговорил так тихо, что даже стоявший совсем близко не мог бы расслышать его. – Великий князь, ваш герцог, – пленник в Зимнем дворце. Хотя господин Стамбке и носит титул голштинского министра, но он должен обо всех делах Голштинии докладывать статс-секретарю Глебову[10], и только после распоряжения последнего им дается ход. Что касается того, будет ли великий князь русским императором, то об этом ничего не может знать никто, кроме всемогущего Бога, пред которым открыто будущее.
Барон фон Бломштедт, в свою очередь, побледнел и пристально посмотрел на хозяина гостиницы, словно услышал нечто такое, что отказывался понять его разум.
– Великий князь в плену? – пробормотал он, по знаку Евреинова понижая свой голос до шепота. – Государственные дела герцогства голштинского в руках русского? Неужели это возможно? Какое право имеет на это государыня императрица?
– Кто может ограничивать право могущественной повелительницы обширного государства, границы которого теряются в неизмеримом пространстве? – ответил Евреинов. – Она так желает, а кто противится ее желанию – тот пропадает с глаз.
Барон, который все еще не мог понять, что слышал, спросил:
– Но какая же опасность может угрожать мне, если я отправлюсь с визитом к министру своего герцога? Ведь это даже моя обязанность, раз я прибыл в Петербург.
– Какая опасность? – сказал Евреинов. – При входе в комнату господина Стамбке вас схватят, так как его дверь сторожат так же, как и великокняжескую; вас выставят агентом какой-нибудь политической партии, быть может, даже иностранного кабинета, а так как вы приехали из Германии, то, весьма вероятно, и за агента прусского короля – ненавистного врага государыни; вас предадут тайному суду, а затем, в благоприятном случае, в кибитке, под конвоем казаков, переправят через границу. Но если ваши ответы покажутся недостаточно ясными или возбудят малейшее подозрение, то вы исчезнете в далеких снегах Сибири, где замолк уже не один человеческий голос.
У барона Бломштедта бессильно опустились руки, и он сначала не мог найти ответ. Мрачные взоры старика и его глухой голос, звучавший как зловещее предостережение, произвели на него еще большее впечатление, чем смысл слов, которые он все еще не мог себе уяснить.
– Но что же мне делать? – сказал он наконец неуверенным тоном. – Ведь я не могу уехать обратно и вернуться домой, – добавил он с усмешкой.
– Вы и не могли бы сделать это, барон, – сказал Евреинов. – Правда, не легко проникнуть в Россию, но еще гораздо труднее снова выбраться из нее через границы, и в особенности для вас, приехавшего из Голштинии и намеревающегося представиться великому князю.
– Но, боже мой, что же мне делать? Что же мне делать? – воскликнул фон Бломштедт, причем у него было такое лицо, словно он уже слышал позади себя шаги сыщиков.
– Хотите последовать моему совету? – спросил Евреинов.
– Конечно, – ответил Бломштедт, – ведь я сам ничего не могу себе посоветовать.
– Итак, слушайте! Прежде всего вы должны отказаться от всякого намека на политическую цель своего приезда; вследствие этого вы не должны пытаться видеть господина Стамбке, так как уже одна эта попытка могла бы быть представлена императрице как опасный и наказуемый заговор. Раз вы уже здесь, ваше прибытие, несомненно, известно графу Александру Ивановичу Шувалову; значит, остается только придать вашему приезду возможно невинную цель. Если вы хотите следовать моему совету, то напишите сейчас же письмо великому князю, скажите ему, что вы приехали, как это приличествует хорошему дворянину и верноподданному, чтобы выразить герцогу свои верноподданнические чувства, и поэтому вы просите его императорское высочество милостиво разрешить вам аудиенцию. Это письмо пошлите сейчас же со своим лакеем в Зимний дворец.
– И чего же я достигну этим? – спросил молодой барон.
– Стража примет письмо, – ответил Евреинов, – и, без сомнения, тотчас же перешлет его начальнику Тайной канцелярии.
– Но тогда я погибну, если все случится, как вы говорите, – воскликнул фон Бломштедт.
– Нет, – сказал Евреинов. – Из того, что вы так непосредственно и без малейшей таинственности обратитесь к самому великому князю, заключат, что ваш приезд не имеет никакой политической цели; вам – а это главное для вашей личной безопасности – не будут придавать никакого значения и, в крайнем случае, с большей или меньшей бесцеремонностью, постараются выпроводить за границу. Если вас признают за окончательно безвредного человека, вас, быть может, и в самом деле допустят выразить свои верноподданнические чувства великому князю, но во всяком случае вы избежите опасного преследования и угрожающей вам ссылки в Сибирь.
– Хорошо, – заметил барон после короткого размышления. – Я поступлю по вашему совету… Во всяком случае, из моей просьбы об аудиенции у моего государя не могут же сделать преступление!
Он открыл элегантный дорожный несессер и написал на бумаге со своим гербом короткое прошение о милостивом разрешении аудиенции, адресуя его на имя его императорского высочества великого князя всероссийского и герцога голштинского, а затем отправил это послание с одним из своих лакеев в Зимний дворец.
– А теперь, – сказал Евреинов, когда его совет был исполнен, – вам еще остается изобразить из себя путешественника, который ищет лишь развлечений и удовольствий; не забывайте, что за вами зорко наблюдают, и я сам, если меня будут расспрашивать о вас – а это случится без сомнения, – должен дать отчет о всех ваших действиях и словах. Быть может, вы могли бы в сопровождении одного из моих гидов для иностранцев посетить рождественский базар или познакомиться с достопримечательностями города, или, – сказал он, как бы озаренный внезапной счастливой мыслью, – еще лучше: в одном из залов моего ресторана любит собираться труппа актеров ее императорского величества, находящаяся под управлением господина Волкова. Правда, трагики и комики все русские и с ними вы едва ли могли бы разговаривать, но при балете и опере есть француженки и немки, и, поверьте мне, чем усерднее вы будете ухаживать за ними, тем менее на вас падет подозрение, что вы причастны к какой бы то ни было политической интриге. Пойдемте со мной вниз; артисты только что пообедали, и вы легко завяжете знакомство с ними.
Молодой барон не сопротивлялся; немного покрасневший и слегка взволнованный, он последовал за хозяином гостиницы.
Во время своей жизни в замке Нейкирхен Фрицу мало приходилось вращаться в обществе, если не считать тех чопорных обедов и ужинов, которые его отец давал соседним помещикам. Даже и во время его поездки ему всегда приходилось бывать только в высших кругах. Мысль очутиться вдруг в веселой, непринужденной компании актеров казалась ему почти страшной, но все-таки при предложении Евреинова он снова почувствовал, что все его существо охватила жгучая жажда новизны; ему казалось, что сказочный мир готов раскрыться пред ним.
Пройдя со своим гостем широкий, довольно длинный коридор, Евреинов открыл одну из последних дверей и ввел фон Бломштедта в большое помещение, ярко освещенное громадной люстрой с бесчисленным количеством свечей. Под этой люстрой стоял элегантно сервированный стол, на котором находились еще блюда с десертом и многочисленные хрустальные графины с остатками различных сортов красного и белого вина. У стен стояли широкие диваны, удобные кресла и маленькие столы, что позволяло обществу по окончании обеда собираться маленькими группами для дружеской беседы.
В этом зале было приблизительно от тридцати до сорока мужчин и дам, и все они в своих более или менее элегантных костюмах представляли собой тот оригинальный тип, который присущ всем артистам, и в особенности актерам, во всех странах мира. Отдельные лица еще сидели за столом; некоторые оживленно разговаривали и жестикулировали, другие в тихом раздумье, серьезно и торжественно, маленькими глотками допивали свой последний стакан вина. Остальные ходили взад и вперед, тихо разговаривая, а самые юные члены труппы сбились в маленькие группки для дружеской болтовни.
Однако, несмотря на ярко освещенный зал и богато сервированный стол, а также на непринужденность обращения всего общества, между присутствующими замечалось какое-то унылое настроение; мужчины более зрелого возраста, игравшие королей, отцов и злодеев, смотрели так мрачно, словно стремились перенести и сюда те чувства, которые должны были волновать их на подмостках; наоборот, молодые, игравшие героев и любовников, не давали себе никакого труда удержать на лицах то идеальное выражение, которым они достигали своего успеха на сцене, и своими равнодушными взорами и манерами, исключающими всякую пластику, очень мало походили на тех пылких и благородных героев, изображениями которых они часто вызывали восхищение придворных дам. Старые актрисы, как бы подчиняясь судьбе, мирно сидели и занимались истреблением сластей, в изобилии доставленных из кладовой Евреинова, причем словно старались, чтобы тарелки были унесены возможно более чистыми. Молодые актрисы, все красивые или привлекательные, лежали в порядочно-таки непринужденных позах на креслах и диванах, своим скучающим видом давая понять, что они очень недовольны невниманием.
Когда хозяин гостиницы вошел в зал в сопровождении молодого, красивого, нарядного кавалера, все манеры которого, несмотря на некоторую неуверенность и смущенность, изобличали молодого человека знатного происхождения, все общество вдруг оживилось, подобно тому как после долгого затишья свежий ветерок снова приводит в движение уснувшую зеркальную поверхность моря. Лица королей, отцов и злодеев преисполнились еще большей важности, большей мрачности и большей таинственности; герои и любовники придали более пластичности своим жестам, а своим чертам – более идеальное выражение; молодые актрисы небрежно поднялись со своих мест, и их с любопытством устремленные глаза оживленно заблестели, а губы складывались в нежную, томную, гордую или вызывающую улыбку, смотря по тому, какое выражение они считали действеннее, чтобы разжечь запас огня, скрывающийся в мужском сердце.
– Господа, – обратился к присутствующим Евреинов на французском языке, который должны были понимать все актеры, так как иногда вместе с русскими пьесами ими при дворе разыгрывались также комедии Мольера, драмы Корнеля и Расина на языке их авторов. – Позвольте представить вам молодого кавалера, барона фон Бломштедта, который предпринял путешествие, чтобы поучиться и развлечься, я убежден, что он нигде не может достигнуть лучше той и другой цели, как в вашем обществе; проводя время с вами, он увидит, что здесь, в нашей русской столице, и под снегом и льдом цветет веселая, радостная жизнь. Я поручаю барона вашему благосклонному участию, в особенности вниманию тех прекрасных дам, рыцарскому служению которым он готов себя посвятить.
Все общество встало, чтобы приветствовать таким образом рекомендованного гостя. Мужчины и пожилые актрисы поклонились ему в духе исполняемых ими ролей, а молодые приветствовали его отчасти с дружеской сердечностью, отчасти с кокетливой сдержанностью, смотря по тому, в каком жанре они чувствовали себя сильнее. Бломштедт ответил немного чопорным и неловким поклоном, который тем не менее указывал на его принадлежность к лучшему обществу, настроив в его пользу молодых дам и возбудив в них сильное желание сделаться руководительницами этого красивого, богатого молодого человека при его первых опытах в области любви и ухаживаний.
Одна из актрис, сидевшая в темном углу на диване, быстро встала и подошла к барону. Она была стройна, но в то же время имела пышную фигуру и, в отличие от других, одетых по французской моде, носила русский костюм, который особенно шел к ее красивой грациозной фигуре. Короткая юбка из темно-синего шелка обнаруживала ее ноги, обутые в хорошенькие полусапожки из красной кожи, обшитый мехом шушун[11] придерживался у талии серебряным кушаком, широкие рукава раскрывались на локтях, оставляя обнаженными прекрасные руки, нежная белизна которых соперничала с белым шелком подкладки. Браслеты с драгоценными камнями украшали кисти рук, нежная кружевная ткань обхватывала стройную шею и колебалась, как воздушное облако. Лицо, не будучи классически прекрасным, было полно неописуемой, таинственной прелести; немного низкий лоб был обрамлен естественными, не напудренными, каштанового цвета локонами, и хотя эта прическа не подходила к русскому костюму, но очень шла к лицу, придавая всей фигуре какое-то фантастическое очарование. Немного бледный цвет лица, казалось, оживлялся внутренним огнем, что скорее чувствовалось, чем было видимо для глаза. Большой рот с полными красными губами и красивыми блестящими зубками указывал на горячий темперамент; эти губы словно были созданы лишь для того, чтобы целовать и собирать благоухающую пену с полного кубка жизненных наслаждений. Но удивительнее всего были под слегка сдвинутыми бровями чудесные глаза, которые, казалось, имели способность отражать в себе всякое чувство, всякую мысль – то они широко раскрывались, то снова суживались, то вспыхивали ярким пламенем, то принимали мечтательное выражение, то насмешливо вызывали смелую шутку, то с горячим чувством проникали в самую душу.
Эта дама была первая солистка императорского балета, и, даже когда она не была на сцене, по каждому ее грациозному движению можно было видеть, что она являлась представительницей искусства живой пластики и мимики.
– Вы немец? – сказала она, протягивая Бломштедту свою красивую руку. – Меня сердечно радует возможность приветствовать соотечественника, так как и я также родилась в этой удивительной Германии, где бесконечно скучаешь, когда находишься в ее пределах, и по которой испытываешь тоску, когда находишься далеко от нее, в особенности если суждено жить здесь, в этой ледяной России, как нам определила судьба, и еще вдобавок целыми неделями только наслаждаться прекрасными обедами и ужинами нашего любезного хозяина, даже не имея случая показать свое искусство.
Молодой человек после некоторого робкого колебания взял протянутую ему руку, а когда его тонкие, мягкие, как бы от внутреннего огня горячие пальцы в крепком пожатии коснулись руки прекрасной танцовщицы, он почувствовал как бы электрический ток, прошедший по всему его телу; он потупился пред пронизывающим взором артистки и почувствовал, как краска разлилась по его лицу.
– Мадемуазель Мариетта Томазини, – сказал Евреинов, представляя молодую девушку, – первая жемчужина балета ее императорского величества.
– Полно! – весело смеясь, воскликнула прекрасная танцовщица. – Оставим это имя для афиш, оно звучит так красиво и романтично, и все думают, что только итальянки могут петь и танцевать. Но для вас, мой соотечественник, я называюсь Мария Томас, это мое истинное имя. Я родом из Гамбурга. В сущности глупо, что я подчинилась нелепому предубеждению и не доказала этим варварам, что немка может точно так же хорошо танцевать и, – добавила она с плутовским, вызывающим взглядом, – быть такой же прекрасной, как и итальянка. Или, – сказала она с внезапно сверкнувшим взором, – быть может, вы более искренне пожали бы мне руку, если бы я действительно приехала из страны апельсинов, бандитов, воров и огнедышащих вулканов?
Бломштедт еще не выпустил ее руки. Танцовщица слегка наклонилась к нему и незаметно подняла ее, и, сам не отдавая себе отчета, словно повинуясь какому-то магнитическому влиянию, молодой человек прижал свои губы к белой руке, издававшей нежное благоухание, которое одурманило его. Торжествующим взором танцовщица обвела всех присутствующих.
– Ну, вот так и всегда бывает! – заметила высокая красивая блондинка, которая также встала и хотела подойти к молодому человеку. – Эта Томазини всегда тут как тут, всегда лезет вперед и все отнимает у нас пред носом!.. Надо же было на несчастье, чтобы судьба как раз привела сюда этого желторотого птенца, с которым она может говорить на непонятном для нас языке! Ну, пусть она его хорошенько оберет, нам какое дело? Это уж его судьба.
Она отошла в угол и, недовольная, громко зевая, опустилась на диван; другие молодые актрисы также казались мало обрадованными тем, что их юный гость, которым сразу все так заинтересовались, обращал внимание только на первую танцовщицу.
Мариетта все это увидела своими зоркими глазами, и насмешливая, презрительная улыбка заиграла на ее губах; держа руку молодого человека и доверчиво склоняясь к нему, она повела его мимо своих товарок к угловому дивану, на котором они и уселись.
Тем временем мужчины обступили хозяина гостиницы и засыпали его вопросами, скоро ли можно ждать приказа императрицы вновь начать театральные представления. Но Евреинов лишь пожимал плечами, и недовольные актеры возвратились к своему столу, чтобы докончить оставшиеся напитки и в тихом разговоре выразить свое негодование по поводу настроения государыни, которая вдруг утратила вкус к театральным представлениям и заставляла томиться в бездействии всю труппу, до сих пор пользовавшуюся ее особенным благоволением.
– Хотя я и всегда радуюсь при виде соотечественника, – сказала Томазини, удобно усаживаясь на диване возле Бломштедта, – в особенности когда он так юн, так элегантен и умеет так любезно разговаривать, как вы, но все же теперь я еще более довольна, что счастливая звезда привела вас сюда, так как вы и понятия не имеете о том, в какой ужасной скуке мы живем в последнее время. Прежде нас почти ежедневно приглашали во дворец для представлений, а теперь мы уже целый месяц не выступаем, государыня не заставляет нас больше играть и словно лишила нас своей благосклонности: в этой варварской стране с нами уже больше никто не смеет быть знакомым. А прежде нам поклонялись, – добавила она, – и преследовали нас своими ухаживаниями здешние бояре, умеющие покупать благосклонность дам своими бриллиантами, даже не давая себе труда быть любезными. А так как императрица не приглашает нас играть, то никто из них не дерзает ступить сюда ногой, предоставляя нас обществу наших коллег. Но ведь те не что иное, как безжизненные деревянные куклы, пока гений поэта не вложит в них роли. Я благословляю свое искусство, на которое актеры и актрисы смотрят с пренебрежением. Мои танцы – мое достояние; ни один поэт не должен вливать в меня свой гений, чтобы из моего рта слышать свои мысли: я сама слагаю свой танец и, если мне аплодируют, я не обязана относить половину успеха на чужой счет. Все же хорошо, что вы приехали! Мы будем разговаривать о нашей родине и не почувствуем своего одиночества, когда будем вдвоем, не правда ли, барон? Мы будем довольствоваться друг другом и сумеем утешить один другого, если остальные не будут обращать на нас внимания.
– О, конечно, мадемуазель, конечно! – сказал Бломштедт. – Я буду счастлив говорить с вами на моем родном языке, и счастлив вдвойне, – добавил он, снова целуя ее руку, – что буду слышать родные звуки, произносимые такими красивыми устами, как ваши.
Эти слова могли сойти за простой комплимент и даже, быть может, не свидетельствовать об особом уме и утонченности сказавшего их, но волнение, с которым молодой человек произнес их, его блестящие глаза и страстное восхищение, звучавшее в его голосе, вполне удовлетворили красавицу танцовщицу; она поблагодарила его с такой обольстительной улыбкой, словно он сказал остроумнейшую любезность. При этом она подвинулась к нему еще ближе, не переходя, впрочем, границы приличной сдержанности. Ее рука лежала на его руке, их плечи слегка соприкасались, ее горячее дыхание обдавало его щеки. Огненный поток распространился по жилам молодого человека. Он был благодарен этому прекрасному существу, окружившему его ошеломляющей атмосферой любви и жизнерадостности.
Но, прежде чем они успели продолжить свой разговор, дверь с шумом отворилась и в комнату ворвался человек – около сорока лет, в черном русском костюме, с бледным одухотворенным лицом и темными, зачесанными назад волосами; его глаза блестели от возбуждения. Это был директор императорской труппы Федор Алексеевич Волков. Актеры, испуганные его волнением, бросились к нему навстречу; молодые актрисы покинули свои небрежные позы и наполовину приподнялись на своих местах.
– Скорей! Скорей! – воскликнул Волков. – Приготовьте все! Я только что получил приказ дать сегодня вечером представление во дворце, и вы все должны участвовать. Императрица велела сыграть пред ней «Хорева»[12] Сумарокова… Нам понадобится весь балет… Я жду от вас, что вы приложите все силы, так как мы уже давно не играли этой пьесы, и все-таки все должно быть в порядке, так как императрица велела мне непременно передать, что ожидает образцового исполнения, и особенно блестящей постановки шествий и народных танцев.
Еще недавно скучающее, сонно-равнодушное общество при словах директора вдруг напомнило потревоженный улей; все повскакали со своих мест, все спешили куда-то. Только Томазини оставалась в углу на своем диване. Хотя и ее глаза заблистали еще ярче при известии, что в этот же вечер должно состояться представление, в котором она может показать пред двором свое искусство, но она, казалось, не могла решиться отпустить от себя молодого человека, которого она только что впрягла в свою триумфальную колесницу; она не отнимала от него своей руки, и ее белое плечико не отстранялось от его плеча, на которое она опиралась.
– Поздравляю вас, – сказал Евреинов, – со счастливым избавлением от вашего бездействия и радуюсь, – добавил он громким голосом, отыскивая глазами барона Бломштедта, – этому приказу о представлении еще более потому, что он служит доказательством, что наша всемилостивейшая государыня чувствует себя совсем хорошо. Пойду скорей принести вам подкрепление.
– Не разбегайтесь! – крикнул Волков, когда Евреинов уходил. – Это ничему не поможет… не надо терять ни минуты… Мы должны сделать еще одну репетицию, прежде чем начнется представление… Сани стоят пред дверьми, я отправил рассыльных за хором и статистами… гвардейский батальон отдан в наше распоряжение… гардеробмейстер приготовляет все… Итак, живо вперед, во дворец!
Барон фон Бломштедт глубоко вздохнул.
– Во дворец! – сказал он вполголоса, обращаясь к своей прекрасной соседке. – Как вы счастливы, что можете ехать туда! Я охотно посмотрел бы на этот двор и на знатных вельмож, но для иностранца доступ туда крайне труден, а потом, – добавил он глухим голосом, причем его пальцы крепко обвились вокруг маленькой, хорошенькой ручки, словно он не хотел выпустить ее, – вы все будете заняты и не скоро придете сюда, где мы могли бы так хорошо беседовать друг с другом.
Мариетта задумчиво, с улыбкой некоторое время смотрела на него, а затем быстро встала, схватила за руку и подвела к Волкову, нетерпеливо разговаривавшему с актерами и пытавшемуся устранить недовольство, обычное почти всюду при неожиданных спектаклях, которое не мог подавить даже приказ самой государыни.
– Уважаемый маэстро, – сказала Мариетта по-французски, – я буду танцевать сегодня вечером, отлично танцевать, обещаю вам, что все будут довольны… Что я говорю – довольны! Все будут в восторге от моих танцев, но под одним условием…
– Условия? Для государыни императрицы? – пожимая плечами, спросил Волков, видимо недовольный.
– Государыня императрица – женщина, – возразила Томазини, – и знает, что значит желание женщины; кроме того, я ставлю это условие только вам, и его легко исполнить. Вот этот господин – барон фон Бломштедт, мой соотечественник и друг, – прибавила она со взглядом, заставившим сердце барона забиться сильнее. – Он желает посмотреть двор и высшую знать, которой он еще не представлен, и я хочу доставить ему это удовольствие.
Бломштедт глядел удивленно на танцовщицу, говорившую в таком легком тоне о вещи, которую Евреинов представил ему такой труднодостижимой.
– Мы возьмем его с собой, – продолжала Мариетта, – с нами вместе его беспрепятственно и не допрашивая впустят в Зимний дворец; там он оденется в костюм старого русского мужика, займет место в одной из сцен, где не требуется особого танцевального искусства, и таким путем увидит со сцены сановников и весь двор гораздо лучше и яснее, чем в набитых битком залах во время большого раута. А я, – тихо прибавила она, перегибаясь к Бломштедту, – буду иметь удовольствие насладиться подольше обществом моего друга и назвать также ему всех высоких придворных сановников и дам.
Барон весь рассиялся и в ожидании смотрел на Волкова, который, ответив на его поклон, стоял в нерешимости.
– Это дурачество, – произнес он, – если государыня императрица узнает, она может разгневаться.
– Ба! – воскликнула Томазини. – Разве она знает в лицо всех статистов и хористов? А если бы она и узнала, то что худого она найдет тут?
– В самом деле, – согласился Волков, – вряд ли возможно, чтобы она открыла это, а кроме того, по существу ведь это, выходит, совсем невинная шутка.
– Прежде всего это – мое желание, – воскликнула Томазини, – так как я хочу провести сегодняшний вечер в обществе своего соотечественника; если это мне не удастся, я ни ногой из дома.
– Вас хватит на это упрямство, – заметил Волков, – но так как условие не ахти какое, то да будет так, как вы хотите. Поезжайте с нами, сударь мой, я зачислю вас в выход, во время которого вам не придется ровно ничего делать, кроме как расхаживать вместе с прочими по сцене; но я попрошу вас на всякий случай держаться подальше от рампы и прятаться за других. Ну, а теперь вперед, вперед! Садиться в сани!
Все направились к дверям, но тут показался Евреинов с корзинкой шампанского; сопровождавший его лакей хлопнул пробкой, и все наполнили бокалы.
– За здоровье нашей всемилостивейшей государыни императрицы! – крикнул хозяин.
Каждый из присутствовавших поспешно чокался с ним и бросался к двери, чтобы садиться в стоящие уже наготове сани.
Когда Бломштедт, сияя, подошел к Евреинову, держа под руку танцовщицу, хозяин в ужасе воскликнул:
– Как? И вы едете, государь мой?
– Да, – подтвердил Бломштедт, – я еду, я увижу двор скорее, чем думал: я буду участвовать в спектакле статистом! – и, не дожидаясь ответа, он повел прильнувшую к нему Мариетту к выходу.
– Мне не удержать его, – произнес Евреинов, задумчиво смотря вслед молодому человеку, – это сумасшествие. Мне было бы жаль, если бы это привело к катастрофе!.. Но больше нечего делать, я не могу выказывать столько участия к нему под столькими взглядами.
Он приказал лакеям убрать со стола в сразу опустевшем зале и вернулся в общий зал, чтобы приглядеть – как служат его гостям.
3
Пикер – псарь, вожатый гончих.
4
Шталмейстер – придворный чин третьего класса, заведовал царскими конюшнями.
5
Волков Федор Алексеевич – имеется в виду Волков Федор Григорьевич (1729–1763), русский актер, основоположник первого русского профессионального театра, в Петербурге, в 1756 г. Играл в трагедиях Сумарокова.
6
Сумароков Александр Петрович (1717–1777) – русский писатель, видный представитель классицизма. В трагедиях «Хорев» (1747), «Синав и Трувор» (1750) ставил проблемы гражданского долга.
7
Иоанн Антонович – Иван VI (1740–1764), наследник престола по линии Романовых «Иоанновичей». Он являлся правнуком царя Ивана, соправителя малолетнего Петра в 1682–1689 гг. Мать его, Анна Леопольдовна, – дочь Екатерины Ивановны и племянница Анны Иоанновны, была выдана за герцога Антона Ульриха Брауншвейгского.
8
Тайная канцелярия – существовала в 1718–1726 гг., связана с расследованием дела царевича Алексея Петровича. С 1731 по 1762 г. существовала Тайная розыскных дел канцелярия. При Екатерине II переименована в Тайную экспедицию при Сенате (1762–1801).
9
Шувалов Александр Иванович (1710–1771) – граф, генерал-фельдмаршал (с 1760 года). Двоюродный брат И. И. Шувалова. Участник дворцового переворота 1741 г. С 1746 по 1763 г. – начальник Тайной канцелярии.
10
Глебов, статс-секретарь – речь идет о Глебове А. И. (1722–1790), обер-прокуроре Сената в правление Петра III и Екатерины II.
11
Шушун – старинная русская женская одежда – короткополая кофта или шубка, приталенная, нараспашку.
12
«Хорев» – трагедия А. П. Сумарокова, была первой пьесой, разыгранной первым русским профессиональным театром, ставилась в качестве сюрприза императрице Елизавете Петровне ее фаворитом И. И. Шуваловым.