Читать книгу Местечковый романс - Григорий Канович - Страница 9

Часть первая
8

Оглавление

До светлого праздника Хануки было чуть больше полугода, и Хенка рассчитывала ещё навестить своего возлюбленного в воинской части. Тем более что от Йонавы до Каунаса в погожий день можно было добраться на попутной телеге и даже переночевать у дальних родственников отца – скорняков Дудаков, которые жили не в самом городе, а в предместье Шанчяй.

Всё складывалось у Хенки как нельзя лучше: дорога до любимого кавалериста сократилась, реб Ешуа вроде бы чуть-чуть поправился и, может быть, снова примет бразды правления в лавке, да и отношения с переменчивой, как погода, Рохой – тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы! – наладились.

И вдруг всё рухнуло.

– Что ни день, какая-нибудь громкая новость! Это, правда, произойдет ещё не сегодня и не завтра, – сказала Этель. – Но, нас, Хенка, кажется, ждут большие перемены.

Хенка затаила дыхание.

– Арон считает, что дальше полагаться только на доктора Блюменфельда при всех его несомненных достоинствах нельзя. Реб Ешуа серьёзно болен и нуждается в опеке более опытных врачей. Муж категорически настаивает на том, чтобы мы продали дом и лавку и переехали куда-нибудь в Европу – если не во Францию, то в Швейцарию или Италию. Там и медицина на высоте, и воздух как бальзам.

– Там, конечно, хорошо, – не выдавая своего замешательства, пролепетала Хенка.

– Будь моя воля, – продолжала Этель, – я бы и тебя с собой взяла. Ты не только замечательная нянька. Ты хороший человек. И по-французски уже немного знаешь…

Этель озорно рассмеялась.

– Спасибо, – сказала Хенка. – Вы меня чересчур хвалите. Я этого никак не заслуживаю…

– Но ты, наверное, всё равно не согласилась бы всё бросить и уехать отсюда.

– Ни за что.

– Я тебя понимаю. Как ни крути, а самая лучшая страна на свете – это любовь. С начала и до конца жизни её населяют всего два жителя, но умные люди эту страну на другие страны не меняют. Если, конечно, в ней царят мир и согласие. – Этель вдруг смутилась своей высокопарности, вытащила из сумки гребень, долго задумчиво расчёсывала русые волосы и, как бы извиняясь за свою откровенность, сказала: – Правда, всё ещё может измениться. Мой свёкр упрям и твёрд, как кремень. Только Богу известно, какие искры из этого кремня можно высечь. Он говорит одно и то же: «Вы, пожалуйста, уезжайте куда хотите, а меня, будьте любезны, оставьте наедине с моей лавкой и позвольте мне умереть тут, в Йонаве, лечь на здешнем кладбище рядом с моим отцом Дов-Бером, моей матерью Голдой, моей сестрой Ханой и всеми моими покупателями, да будет благословенна их память».

– Енька! – раздалось из детской.

Забавляя Рафаэля, Хенка то и дело возвращалась в мыслях к тому, что узнала от его доброй, но не очень счастливой мамы. В этой безграничной стране любви Этель подолгу жила в полном одиночестве, чаще, чем вдвоём с Ароном, занятым продажами, банковскими счетами, векселями и кредитами. Всё на свете смертно, любил он повторять, кроме денег. Деньги бессмертны. Арон, как тот корабельный лес, сплавляемый плотогонами по Вилии и Неману его заказчикам, куда-то сам всё время плыл, минуя Йонаву, отца, Этель и любимого наследника. Думала Хенка и о старом, немощном реб Ешуа, который засыпал за прилавком и, когда покупатели его будили, отряхивался от храпа, как облитая холодной водой дворняга.

Жалко расставаться с такими добрыми людьми, но Хенка за границу с ними отправляться не собиралась. Уедут, так уедут. Счастливого им пути! Она пойдёт к тому же скопидому мельнику Вассерману или к доктору Блюменфельду – квартиру убирать, полы мыть, бельё стирать. Работы боятся только побирушки, которым легче протянуть руку за милостыней, чем взять в неё иголку или шило, рубанок или молоток. Чего Хенка и впрямь всерьёз боялась, так это неожиданных вестей. От евреев ничего не скроешь, ибо у них издревле изощрился слух и обострился нюх на все хорошие и дурные известия. А уж если новость плохая, по еврейскому миру она распространяется с быстротой пожара.

Плохая весть свалилась на Хенку, как только она пришла домой.

– Ты, наверное, уже слышала, что брат твоего солдата навсегда покидает Литву, – сообщил ей отец, не отрывая взгляд от чьей-то прохудившейся подошвы.

– Айзик?

– Он самый. Что и говорить, этому парню в смелости и решительности не откажешь, – пробурчал Шимон. – Айзик первый в местечке еврей, который решил, что лучше быть скорняком в Париже или в Берлине, чем тут, в нашем захолустье. У нас – овчины, у них собольи меха. Там и цены за выделку меха и кожи другие, и воздух другой, и всё иначе.

– Но он же ни с кем не сумеет договориться!

– Всё равно там всё по-другому. А где по-другому, там уже лучше. Сначала Айзик будет выделывать кожи для евреев, которые не забыли маме-лошн, а потом и для французов. В молодой голове всегда, в отличие от старой, умещается больше умных мыслей. Уместится в ней, глядишь, со временем и этот нелёгкий французский язык.

– Шлеймке, видно, из армии не отпустят… Схожу-ка я к ним и попрощаюсь с Айзиком за себя и за него.

– Из армии солдат отпускают только на похороны родителей, – сказал Шимон.

– А это и есть похороны. Для Рохи и для Довида. А ещё поговаривают, что и Лея собирается уехать.

– В Париж?

– В Америку.

– Да, Рохе и Довиду не позавидуешь. В моё, уже давно минувшее время дети были, как арестанты. От родителей – никуда. Ни шагу. Где родился, там, будь добр, живи и умри. А теперь никого в кандалы не закуёшь – выхлопочи шифкарту и плыви на пароходе, куда заблагорассудится. Хоть во Францию, хоть в Америку, хоть в Аргентину, хоть в Палестину к туркам. Может, ты со своим дружком тоже когда-нибудь от нас упорхнёшь. А за вами, как журавли за вожаком, потянутся братья и сёстры. Только мы с мамой, как замшелые придорожные камни, останемся на месте – камни обречены оставаться там, где лежат…

– Нет, – сказала Хенка. – Мы не уедем.

– Не зарекайся. Человек предполагает, а Бог располагает. – Шимон набрал полный рот маленьких гвоздиков и, выплёвывая их по одному на ладонь, принялся прибивать к изношенному ботинку набойки. – Представляю, как из-за отъезда Айзика переживает бедная Роха, – прошепелявил он. – У родителей лишних детей не бывает. Можно сорить деньгами, а детьми – великий грех. Сходи к Рохе, обязательно сходи и утешь её. Кто знает, может, она на самом деле станет твоей свекровью и бабушкой твоих детей. Ты от своего кавалериста, я думаю, родишь их не меньше дюжины. Парень с виду работник, не ленивец.

Шимон, довольный своей шуткой, хихикнул.

– Там видно будет, но я постараюсь. Дюжину не дюжину, а парочку, наверное, рожу. Не для Америки и не для Аргентины, а для вас, – с грустной улыбкой пообещала Хенка.

Возле дома Рохи решительности у неё поубавилось, и Хенка в растерянности остановилась. Неуживчивый, строптивый нрав её будущей свекрови в местечке ни для кого не был секретом. Роха бывает то необыкновенно покладистая и такая мягкая, хоть к ране прикладывай, то злая, как ведьма, а от злости может и наотмашь ударить. Недаром доктор Блюменфельд, лечивший всех её малолетних детей и увлекавшийся на досуге изучением истории далекой Японии, где мечтал хоть разочек и сам побывать, ещё в молодости наградил Роху японским прозвищем Самурай в юбке. Прозвище прилипло – никто не знал, что оно означает, но все понимали, что в нём кроется какой-то нелестный, даже воинственный смысл…

Хенка колебалась: зайти – не зайти, ибо знала, что Роха ценит сочувствие, но не терпит, когда её утешают при свидетелях или при родных, которых она постоянно обвиняла в черствости и равнодушии. После недолгих колебаний Хенка всё-таки решила постучаться в дверь, но под другим предлогом, словно про отъезд Айзика ей ничего не было известно.

В доме кроме Рохи и Довида никого не оказалось. Все словно вдруг сговорились и покинули родной дом.

– Здравствуйте, – сказала Хенка.

– Здравствуй, здравствуй! С чем пожаловала? Может, письмо от Шлеймке пришло?

– Нет.

– Чего же ты тогда разгуливаешь по местечку, мальчишку не нянчишь? Сегодня ведь не суббота, не выходной день.

– У Рафаэля ветрянка. Решила у вас спросить, чем вы лечили своих мальчиков в детстве?

– Отваром петрушки.

– Я скажу об этом Этель. Доктор Блюменфельд выписал Рафаэлю какие-то таблетки, но сыпь пока не проходит…

– Не придуривайся! Я по твоим глазам вижу – врёшь, солнышко, и не краснеешь от стыда. Ты же сюда пришла не из-за ветрянки у Рафаэля. Ведь не из-за ветрянки? Признавайся! Хитрить ты, видно, всё равно уже не научишься.

– И ещё я, конечно, хотела попрощаться с Айзиком, пожелать ему счастья от имени брата, которому не позволят покинуть часть. Казарма – это вам не молельный дом, хочешь – приходи, хочешь – уходи, – промямлила Хенка.

– Проститься и на всякий случай кое-что у Айзика выведать, – сказала Роха. – Не так ли? Только, ради бога, не ври и не выкручивайся. Хитрости у тебя ни на грош.

– Что выведать? – не на шутку перепугавшись, спросила Хенка.

– Что выведать? Как от матери и отца сыночки и доченьки дёру дают! Может, и вы с моим дорогим Шлеймеле уже тайком надумали крылышки поднять.

– Ничего мы не надумали! Мы никуда не уедем, останемся тут. Честное слово, мы вас никогда, никогда не бросим… – Жалость к Рохе вдруг захлестнула Хенку, и она заговорила с какой-то непривычной ей непринужденностью и раскованностью. – Я понимаю. Вы сейчас никому на свете не верите. Вам больно. А боль, по-моему, сильнее всякой веры. Но если, Бог даст, мы поженимся, то будем с вами до конца…

– До чьего конца? – сверкнула мечом Роха-самурай.

– Может, я не так сказала… Вы уж простите… Это у меня от волнения…

– Ты правильно сказала. Это большое счастье, когда твои дети вместе с тобой до конца.

Роха прослезилась, краем фартука вытерла глаза, зашмыгала выгнутым, как птичий клюв, носом и тихо промолвила:

– Я десять раз рожала. Рожала для себя, а не для Франции и не для Америки. Шестеро из десяти выжили. Думаю, Господь Бог не должен быть на меня в обиде, я плодилась и размножалась. Но пусть не покарает Он меня за мои слова, я в обиде на Него самого и со своей обидой ничего не могу поделать, она меня, как червь, точит. Почему Он сейчас отнимает у меня моих детей? Почему?

Хенка не смела рта раскрыть, стояла перед Рохой навытяжку, как стояли напротив литовской гимназии одетые в новёхонькие мундиры евреи-пожарные при исполнении государственного гимна во время приезда в Йонаву самого президента Сметоны.

– Почему, скажи мне, Всевышний не понимает того, что ты, Хенка, понимаешь с полуслова? Не знаешь? Так я тебе отвечу. Потому что Господь мужчина, а ты женщина, которой предстоит рожать. И ещё потому, что своих детей ты будешь носить не в плетёном лукошке, как грибы-лисички, а под самым сердцем. А может, ещё и потому, что мне иногда кажется, что у Владыки мира вообще нет сердца. Господи, прости меня, грешницу, за моё кощунство и непотребство! Прости! Но кто мне докажет, что это не так?

– Как шутит мой отец, Господь наш слишком высоко забрался. Попробуй из такой дальней дали каждого из нас услышать! Если бы Он, как птица, мог спуститься и сесть на нашу прохудившуюся, с закопченным дымоходом крышу, мы бы точно до Него докричались. А сейчас кричи не кричи, толку никакого.

– Твой родитель не дурак. И ты, честно говоря, стала мне в последнее время всё больше нравиться. Раньше казалось, что ты такая пустышка, вертихвостка, а сейчас вижу, ты девушка серьёзная, работящая, не лживая. Может, ещё в няньки сгодишься не только этому барчуку Рафаэлю Кремницеру, но и своему муженьку. Только с теми, кто хитрее тебя, никогда в хитрюльки не играй! Проиграешь начисто. Ветрянка, видишь ли… Доктор Блюменфельд… таблетки… отвар…

– Поняла, – сказала растроганная Хенка. – А вы, пожалуйста, так не терзайтесь. Айзик вас любит, он станет вам из Парижа письма писать, посылочки посылать, приезжать в гости.

– Если и дальше так пойдёт, будут у нас гостевые дети и внуки… Хорошо ещё, когда тебя покидает один. А если за Айзиком в очереди ещё двое стоят?

Хенка оцепенела.

– И Лея собирается. Не в Париж, а за океан. И Мотл, но тот, слава богу, нацелился со своей Сарой в Каунас. Только мой бедный Иоселе уже никуда из Калварийской психолечебницы от нас не уедет… Беда одна не ходит. Всегда в обнимку с другой бедой. Ну вот, мы и поговорили по душам. Теперь вся надежда на Шлеймке и на тебя.

– На меня?

– На тебя. Только ты можешь его удержать.

Хенка собиралась ответить, но не успела. Из соседней комнаты вышел в кожаном рабочем фартуке Довид – соскользнувшие на самый кончик мясистого носа очки на тонкой верёвочке, рыжая, посеребренная сединой козлиная бородка; продолговатая плешь на бугристой макушке.

– Дай-ка и я на тебя взгляну. А ты, скажу откровенно, совсем ничего себе… ладненькая, складненькая и сладенькая, как пирожок с маком…

– Старый дамский угодник! – пригасила его пыл Роха. – Чего работу бросил? Наверное, тихонько стоял за дверью и подслушивал наш разговор?

– Роха! Кто же подслушивает птицу? Человек птицу слушает. Пусть Хенка простит меня за откровенность, но мужчину от Парижа или от Америки удерживают не уговоры, не мольбы, а ежовые рукавицы жены и постель. Это проверено веками. Да и ты можешь подтвердить мою правоту, ведь сама эти рукавицы никогда не снимала. Круглый год их носила и в стирку никогда не отправляла, – Довид кончиком лоснящегося носа указал на жилистые руки своей многолетней спутницы.

– Вы только посмотрите на этого мудреца! Ишь, какой знаток женщин вдруг объявился! – возмутилась Роха. – Ступай к своему шилу и молотку, да поскорее! Как-нибудь обойдёмся без твоих советов.

Довид развёл руками, поклонился Хенке и поплёлся назад – работать.

– Ежовые рукавицы и постель! И только! – обернувшись, бросил он на пороге. – Они сильнее всех уговоров!

– Видно, от вечного стука молотком по стоптанным подошвам он совсем рехнулся! Но иногда я могу, скрепя сердце, с ним согласиться, – защитила Роха своего Довида. – Жена действительно должна быть твёрдой. С размазней мужики долго не живут. – Она поднялась со стула, давая понять, что разговор окончен. – Если хочешь пожелать Айзику счастливого пути, приходи в воскресенье в два часа дня на железнодорожную станцию.

– Приду. Обязательно приду.

Провожали Айзика немногие – семья, Хенка да местечковый нищий Авигдор Перельман по прозвищу Спиноза, обычно присутствовавший на всех свадьбах, похоронах, встречах и расставаниях в расчёте на большое скопление жалостливых евреев. На свадьбах он лихо отплясывал вместе с новобрачными, на похоронах скорбел с осиротевшими родственниками и ронял на свежий могильный холм слёзы, на проводах уезжавших из местечка за океан или в другую дальнюю сторону на виду у оставшихся на перроне родителей неистово махал своей длинной, взывающей к милосердию рукой.

– Если отсюда все уедут или разбегутся, кто же подаст бедному человеку? – нараспев повторял Авигдор.

Роха обжигала его своим орлиным взглядом японского самурая, но он не унимался:

– Неужели мне придётся просить милостыню не у своих братьев-евреев, а у гоев? Стыд и позор!

Хенка слушала завывание требовательного, как все на свете еврейские нищие, Перельмана и думала о том, кто же подаст несчастным родителям. Не литами, а надеждой и состраданием.

Поезд на станции Йонава стоял всего одну минуту, и провожающие, опережая друг друга, спешили на прощание обнять и поцеловать Айзика.

Не прошло и полугода, как, не дождавшись возвращения с армейской службы брата-кавалериста, родные пенаты покинула и непреклонная Лея – устремилась за счастьем в золотоносную Америку. Провожали её на том же травянистом перроне неказистой железнодорожной станции и в том же составе, только без Авигдора, видно, безоговорочно и окончательно разочаровавшегося в щедрости и великодушии еврейского народа.

Когда раздался зычный гудок паровоза и в окне уходящего вагона мелькнула виноватая улыбка Леи, Роха не выдержала напряжения и упала в обморок.

– Роха! Роха! – закричал Довид, и слёзы льдинками застыли в его рыжей бородке.

Её с трудом привели в чувство. Довид и Мотл под руки довели беднягу до дома на неблизкую Рыбацкую улицу и уложили в постель. У Рохи кружилась голова, в полубреду она почём зря поносила совратителей своих детей – Париж и Нью-Йорк, улетала вместе с душевнобольным Иосифом из Калварии туда, где растут пальмы и кипарисы, но чаще всего требовала от темноты, грозовой тучей нависающей над кроватью, ответа на вопрос, зачем и для кого она родила чуть ли не дюжину детей-кочевников?

Мотл сбегал за врачом.

Доктор Блюменфельд, которого в местечке называли не его библейским именем Ицхак, а из почтения по фамилии, достал из всегда бывшего при нём чемоданчика свою волшебную трубочку и воткнул её концы в заросшие волосами уши. Он послушал, что происходит у Рохи внутри, ничего серьёзного там не обнаружил, принялся постукивать молоточком по сморщенным коленям больной, а затем заставил её проследить глазами за движением – влево, вправо – своего ловкого, как у фокусника, указательного пальца и почему-то проверил зрение.

– Нервы у вас, дорогая, шалят. Я выпишу вам успокоительные таблетки. Недельку придётся полежать в постели. Волноваться нельзя ни в коем случае! Ко всему, что происходит на свете, надо относиться философски. Мы при наших возможностях Господний мир к лучшему не изменим, только собственное здоровье подорвём. Как бы мы ни желали мир переделать, можем только чуточку совладать с самими собой. И запомните, пожалуйста: родители своих любимых чад получают не в вечное пользование, а только в кредит, который всегда приходится возвращать – чужой женщине, чужому мужчине, чужой стране и так далее. От того, что вы будете рвать волосы на голове, ничего не изменится. Своих любимцев всё равно не вернёте, только себе навредите.

– Спасибо, доктор, – сказала Роха, не уразумев, о каком кредите Блюменфельд говорит, и благодарно добавила: – Довид вам за ваше внимание и труд даром починит две пары ботинок.

– Это, госпожа Канович, слишком большая плата за мой визит. Я столько никогда не беру, – пробормотал доктор Блюменфельд, аккуратно сложил свои причиндалы в чемоданчик, пожелал больной здоровья, надел шляпу и откланялся.

Возвращаясь от Кремницеров, Хенка всегда навещала Роху и варила обед, который назавтра под присмотром Довида разогревали младшие – Хава и Мотл. Она ходила в бакалею за продуктами, в аптеку за лекарствами, допоздна сидела у постели, утешала больную, делилась с ней горячими местечковыми новостями и слухами.

– Тебя, Хенка, мне Сам Бог послал! – не жалела добрых слов Роха. – Но скажи, почему я такая несчастная? Почему? Двое от меня уже укатили, один, Иосиф, оказался в Калварии, в сумасшедшем доме. А ведь был такой тихий, такой хороший и ласковый… И надо же – вообразил, что он не человек, а крылатая птица, должен жить не под крышей, а на деревьях. Я к нему ездила в начале лета. Иосиф меня узнал и сказал: «Разве, мама, тебе не надоело тут жить? Давай улетим с тобой на юг, где тепло и растут пальмы. Я туда каждую осень улетаю. Как только подует северный ветер, тут же расправляю крылья – и в небо». – «Но у меня, Йоселе, нет крыльев». – «Если ты очень захочешь улететь, они у тебя вырастут».

Хенка тяжело вздохнула и прошептала:

– Мы ведь с ним одногодки и даже родились в один и тот же день.

– Господи, за что мне такие кары? – простонала Роха. – За что?

– Вам доктор запретил волноваться. Иначе вы не поправитесь. Лежите спокойно и ни о чём плохом недельку не думайте.

– Доктор запретил мне волноваться! Лучше бы он мне вообще запретил жить!

– Пожалуйста, ради всех ваших близких, успокойтесь. На Хануку вернётся Шлеймке. Будет у вас в доме настоящий помощник. От Леи и Айзика придут первые письма о том, что они хорошо устроились, что вас не забыли.

– Наверное, с три короба наплетут о своих успехах, врать они оба мастера, – слабо улыбнулась Роха.

– Зачем им врать? О плохих делах родные обычно помалкивают, но своими удачами охотно хвастаются. А через год-другой, глядишь, кто-нибудь из них соскучится и пришлёт вам приглашение в гости. Айзик позовёт в Париж, где жили короли и где живёт самый богатый еврей на белом свете – барон Ротшильд…

– Не нужен мне никакой Париж с его королями и Ротшильдами! Мой Париж тут, в этом местечке, где я родилась и где, несмотря на мой отвратительный характер, когда-то кто-то меня любил и, может, даже до сих пор любит. А кто его, беглеца, там будет любить, какой французский король и какой Ротшильд? Ты вот, если не ошибаюсь, при свидетелях обещала меня любить. И я тебе верю.

– Обещала, – кивнула Хенка. – Не отрицаю. Дудаки слов на ветер не бросают.

– А мне больше, кроме этой самой треклятой любви, от жизни ничего и не надо.

– Каждому человеку надо, чтобы кто-то его любил, – согласилась Хенка. – Но всё-таки стоит ли с такой страстью истязать себя, поносить Бога и проклинать судьбу…

– Ты, как мой Довид. Он, тихоня, взял и однажды бросил мне прямо в лицо: «Роха, ты замечательная женщина, но тебе, как строптивой лошади, нужна уздечка. Выпускать тебя без узды из дома опасно».

Никто ни в местечке, ни за его пределами не мог изобрести для неё такую уздечку. Остряки шутили, что Довиду в день рождения Господь Бог в колыбель вложил шило и дратву, а ей – не то пику, не то казацкую саблю.

Оттого ли, что Роха не переставала волноваться и бурно клясть свою судьбу, или по другой причине она провалялась в постели почти две недели. Доктор Блюменфельд нет-нет да и заглядывал к больной, каждый раз предупреждая, что, если она не будет выполнять его предписания, всё закончится печально – кровоизлиянием в мозг.

Ещё до болезни Рохи Хенка с помощью Этель написала своему солдату о том, что Айзик и Лея собираются навсегда покинуть Йонаву, и стала терпеливо ждать ответа. Тот долго не давал о себе знать, и встревоженная Хенка уже подумала, не случилось ли с ним что-нибудь нехорошее. И вдруг, сразу после проводов его брата и сестры, Шлеймке откликнулся. Он очень сожалел, что не успел проститься с Айзиком и Леей, спрашивал, как после их отъезда держатся родители, здоровы ли; с юмором описывал свои кавалерийские будни. Письмо как письмо, ничего особенного, но ради того, чтобы взбодрить сломленную Роху, поднять ей настроение, Хенка рискнула прибегнуть к целительному и непредосудительному обману – удалить из послания всё лишнее, относящееся лично к получательнице. Она пришла к больной и прочитала его по-своему – как объяснение сына в любви не к ней, Хенке, а к своей самоотверженной матери.

– Передай маме, чтобы она не волновалась. Мы с тобой – он имеет в виду меня – никогда её не оставим и ни на какие доллары не променяем, – чеканила Хенка слова, глядя на листок, вырванный из тетради в клеточку.

Слёзы текли из орлиных глаз Рохи, но она их не вытирала. После долгого отчаяния, выжигавшего нутро, они орошали надеждой её истерзанную душу.

– Я закончу служить, вернусь на Хануку домой, и мы с Хенкой станем во всём тебе помогать, а уж любить тебя будем и за тех, кто уехал, – на ходу продолжала импровизировать Хенка. – Обнимаю и целую тебя и отца. Держитесь и ждите меня! Дальше, Роха, уже не про вас, а про меня, – закончила будущая невестка…

– Шлеймке – это сын… Это преданный сын… Не француз и не американец, – повторяла Роха, по обыкновению осушая глаза краем фартука.

Между тем Айзик и Лея словно сквозь землю провалились. Ни слуху ни духу. Только осенью, когда дни стали короче и зарядили затяжные, нудные дожди, почтальон Казимирас принес на Рыбацкую улицу розовый конверт с непонятным штемпелем, двумя красивыми марками – генерал в мундире, президент с пышными усами – и обратным адресом, написанным бисерным почерком на французском языке.

Айзик писал, что жив и здоров, ищет работу по специальности, а в Париже куда больше евреев, чем во всех местечках и городах Литвы вместе взятых. Где столько евреев, там и синагог полно, а в синагогах евреи не только молятся, но и завязывают знакомства, делают гешефт. Глядишь, кто-нибудь из богомольцев не откажется помочь устроить на работу своего собрата, приехавшего из далёкой провинции, может, охранником в той же синагоге, может, в какой-нибудь скорняжной мастерской – одним словом, евреи своему единоверцу не дадут умереть с голоду.

– Мне пришла в голову хорошая мысль. Я, Роха, покажу адрес Айзика своей хозяйке – невестке Кремницера Этель. Её муж Арон часто бывает по делам в Париже, у него там уйма друзей и знакомых. Может, они помогут Айзику найти работу, хотя бы временную, – поразив Роху сметливостью, сказала Хенка.

– Покажи! От этого Айзику, я думаю, хуже не будет. Мы, правда, привыкли чаще помогать друг другу не делом, а советами, но и за дельный совет надо говорить спасибо. Покажи адрес этой затворнице Этель. Покажи.

Хенка так и сделала.

– Я знаю улицу Декарт. Она находится в Латинском квартале. Там много небольших дешевых гостиниц и, кажется, есть католический монастырь с домом призрения. Когда я была беременная, мы с Ароном там часто прогуливались. Возможно, будучи в Париже, Арон снова забредёт в Латинский квартал. Он обожает смотреть, как работают уличные художники и даже раз от разу покупает у них по дешёвке, за бутылку бургундского, картины. Сейчас я перепишу адрес и попрошу мужа, если Айзик к тому времени не надумает переехать на другую квартиру, чтобы он разыскал своего земляка и чем-нибудь помог. Ведь у него там большие связи. – Этель достала из ящика ломберного столика блокнот, переписала название улицы, номер дома и сказала: – А ты, Хенка, очень похорошела.

Хенка кокетливо повела бровью.

– Неужели?

– Вся светишься, словно стоишь под хупой.

– Стою, – засмеялась Хенка. – Уже давно стою под её пологом – одной ногой, как цапля. Может быть, когда Шлеймке вернётся из армии, я встану под ней обеими ногами, и мы с ним разобьём стакан на счастье. Раньше я очень боялась Рохи, она хотела в невестки не меня, а дочь нашего мельника Менделя Вассермана Злату.

Хенка снова засмеялась, и Этель тоже улыбнулась.

– А сейчас?

– Вроде бы смирилась и уже не вспоминает о дочери мельника. – Она вдруг решилась: – А как вы?

– Что я? Я замужем.

– Простите, но я спрашиваю не об этом. Вам, видно, тут у нас в местечке скучно, некуда сходить, не с кем потолковать, вокруг одни простолюдины-ремесленники, если не считать доктора, раввина и аптекаря. Нет, по-моему, у вас тут и достойных подруг…

– Есть подруга. Ты! – воскликнула Этель.

– Ой! – пугливо-восторженно отозвалась Хенка. – Что вы? Да я вам в подруги никак не гожусь.

– Мне лучшей, чем ты, не надо. Что до простолюдинов, с ними куда легче, чем с аристократами. Простой человек меньше врёт, у него меньше корысти и двоедушия, больше искренности и сострадательности. Но главное даже не в этом. Главное для меня в жизни, чтобы всё было хорошо под крышей собственного дома. Если в семье непорядок, то и жить тошно.

В словах хозяйки неглупая Хенка женским чутьем уловила скрытую жалобу на то, что её отношения с Ароном не такие уж безоблачные, как может показаться на первый взгляд. Может быть, поэтому Этель так цепляется за их Йонаву и так печётся о здоровье своего свёкра реб Ешуа. Пока он жив и ходит в свою лавку, её семейному укладу ничего не грозит. Лучше, мол, местечковая скука, чем развод и заграничная свобода от супружеских уз.

Хенка не раз порывалась похвалить Этель за её терпимость и дружелюбие, сказать ей что-то ободряющее, но из скромности не осмеливалась, пыталась найти нужные слова, чтобы не показаться угодницей или льстивой лгуньей. И вдруг эти нужные слова, как непрошеные слёзы, подступили к горлу и пролились:

– Я счастлива, что живу рядом с вами. Не потому, что вы мне платите за Рафаэля такое хорошее жалованье, и не потому, что вы меня, дикарку, научили письму и счёту и даже пытаетесь научить французскому языку… Я счастлива потому, что вы самая… ну самая… и заменить вас в местечке некем.

– Ну это ты, милочка, хватила через край!.. Не надо меня идеализировать и производить в святые.

Хенка уставилась на Этель в недоумении. Такие глаголы были ей не по разумению.

– Ты преувеличиваешь мои достоинства. Я и такая, и сякая. Всякая. Ведь Бог создал человека, не отличающегося совершенством, а со всякими изъянами, чтобы он не слишком гордился, не задирал нос перед другими. И чтобы мы каждый день не забывали выскрёбывать из себя всё грешное и дурное. Свободного времени у меня хоть отбавляй, вот я понемногу всем этим и занимаюсь. Выскрёбываю и выскрёбываю, а выскрести не могу. Впрочем, хватит обо мне! Лучше скажи, долго ли ещё ты будешь стоять на одной ноге, как цапля?

– Хотела бы хоть завтра встать на обе, но надо дождаться из армии жениха. Шлеймке должен на Хануку вернуться. А может, он там уже какую-нибудь светленькую литовочку присмотрел…

– Чепуха! Такую жёнушку, как ты, он нигде не найдёт.

– Тоже мне находка!.. Ничего не умею. Могу быть только нянькой и служанкой.

– И это немало. Правда, у моего свёкра родилась замечательная идея. Если он не спит, как наш Рафаэль, а бодрствует, я его позову. Пусть сам расскажет тебе о своей задумке.

Этель вышла и вскоре вернулась в сопровождении реб Ешуа.

– Как вы себя, реб Ешуа, чувствуете? – спросила Хенка, сбитая с толку тем, что услышала от Этель.

– Доктор Блюменфельд мною доволен, а я сам собой не очень. В Каунасе вдруг спохватился, что не поблагодарил тебя как следует за работу в лавке.

– Поблагодарили, поблагодарили, – затараторила взволнованная Хенка.

– Поблагодарил деньгами, а надо бы благодарить добрыми делами. Добрые дела долговечнее денег.

В отличие от своего удачливого сына Арона, для которого главным мерилом в жизни был счёт в банке, реб Ешуа Кремницер слыл бессребреником, знатоком Торы и ревнителем еврейских обычаев. Он высший смысл жизни видел не в обогащении, не в изнурительной погоне за деньгами, из-за которых в мире происходят все войны и раздоры, а в стремлении к добру.

– Мы, евреи, что греха таить, любим поучать и исправлять других, а не себя. Не по этой ли причине нас, мягко говоря, не очень-то жалуют? – спросил реб Ешуа, верный своей привычке переводить разговор с бытовых мелочей в более возвышенную плоскость.

– Ну уж, ну уж! Зачем преувеличивать? – тихо возразила, кутаясь в шаль, Этель.

– Может быть, и преувеличиваю, – согласился с невесткой реб Ешуа. – Но, по-моему, человеческую породу можно улучшить, если начинать не с соседа, а с самого себя. Добровольно! Не под хлыстом и не под нагайкой. Я лично всегда старался так жить – делать людям добро, не рассчитывая на взаимность.

Этель и Хенка слушали его, не перебивая.

– Так вот. Вернувшись из Еврейской больницы, – продолжал он, – я на досуге подумал, не послать ли тебя, Хенка, на годик в Каунас. Например, на курсы белошвеек. Рафаэль наш подрос, с ним уже вполне может справиться и одна Этель. Если ты согласишься поехать на эти курсы, все расходы за обучение и за проживание я беру на себя, а ты на всю жизнь приобретёшь хорошую профессию.

– Низко кланяюсь, реб Ешуа, за вашу доброту, но я не могу принять это предложение.

– Почему? Ты будешь белошвейкой, а твой муж – портным. Лучший семейный расклад и не придумаешь. Этель охотно станет шить у тебя нижнее белье, а я у твоего мужа – пиджаки и пальто.

– Пока я ещё не жена, всё хожу в невестах. Вы же знаете, у нас, евреев, на расстоянии замуж никто не выходит и не женится. Надо дождаться моего солдата.

– Дождёшься, дождёшься, – успокоила её Этель. – До Хануки уже недалеко. Только не забудь всех нас пригласить на свадьбу. Может, к ней подоспеет из Германии или Франции мой Арон, хотя в декабре он любит нежиться на Лазурном берегу.

– Не забуду. Мы вас раньше пригласим, чем раввина Элиэзера.

Про заманчивое предложение реб Ешуа Кремницера Хенка никому не обмолвилась. Расскажешь – и домочадцы, и Роха начнут уговаривать: не будь дурочкой, поезжай, такого шанса у тебя больше не будет. Удача стучится в дверь, а ты её даже на порог не пускаешь.

Соблазн и впрямь был велик. Каунас – большой город. Новые знакомства и впечатления… Можно на целый год вырваться из местечка, насладиться вольной жизнью, первый раз сходить в тамошний еврейский театр, куда раз в месяц ездит отшельница Этель, и, главное, даром выучиться хорошему ремеслу. Но что-то её останавливало, мешало решиться, какой-то невидимый, навязчивый сеятель подозрений нашёптывал ей: не спеши, ещё раз хорошенько взвесь все «за» и все «против». Профессию ты, допустим, приобретёшь, но можешь потерять Шлеймке.

Она не колебалась – выбрала своего кавалериста.

Местечковый романс

Подняться наверх