Читать книгу Развилки истории. Развилки судеб - Григорий Казакевич - Страница 4

Мощь и мука
Распятие

Оглавление

Крест стоял над землёй. Полированный чёрный гранит, и распятый – на нём. Крест. Надгробный. Последний. Но не был он мрачен, тот крест. Отражалось в нём солнце, и распятый – страдающий, но покорный, предавшийся Божьей воле, – казалось, давал надежду – на то, что есть что-то за гробом, что смерть – не конец. И надпись: «Да будет воля твоя» – и вера в доброту этой воли. И я, атеист, смотрел на распятье – и светлела душа моя здесь, на кладбище, среди человечьих останков, придавленных глыбами камня, – надежда вселялась в неё. На жизнь вечную. Я смотрел, и, наверное, лицо моё приняло блаженное и светлое – столь несвойственное ему выражение – но ненадолго. Слова прервали его – чужие слова. «Вера и надежда, не так ли?» – голос принадлежал человеку, вставшему рядом со мной и тоже смотревшему на распятие. Кладбище – не место для разговоров. Здесь нужно ходить и молчать, и думать о вечном. Я хотел буркнуть что-то в ответ и уйти, но в облике этого человека было что-то значительное, что-то, удержавшее меня от ухода. «Я видел, как вы ходили меж мёртвыми, и видел лицо ваше здесь, у распятия. Да, скульптор сумел. И имя его, наверно, забыто, и ничего он, быть может, больше не создал – так, рядовой резчик гранита – но здесь он сумел. Смиренно принять Божью волю, не так ли? Не роптать, как Иов? Красиво, конечно, всё это, но вы, как я вижу, не очень-то склонны к такому. Я тоже. Вот что! Расскажу я вам одну историю. Мы встретились, сейчас разойдёмся и вряд ли когда-нибудь увидимся, а история – останется. И она того стоит. Давайте, присядем на скамейку и побеседуем, если у вас есть время». Не выношу я бродячих проповедников, пристающих к людям, – вежливые они, но назойливые – не отвяжешься. Я уж привык отказывать им – необидно, но твёрдо. Но этот человек не походил на проповедника, и я решил его выслушать. Будет неинтересно – всегда можно взглянуть на часы и уйти. Часы? Забыл я о них – скоро, совсем скоро. И ночью казался мне день – мрачнее, чем ночь. Вот что он говорил:

«В Греции это было. Несколько лет назад. Я там служил переводчиком, и меня срочно вызвали для участия в каких-то переговорах. Ночь, непогода, горный перевал. Мотор заглох. Тьма, молнии, ливень – в лицо, вокруг – никого. Ни огонька, ни луча – только блеск молний и свет фар моего автомобиля. Других – нет. Кто поедет в подобную погоду, кроме такого идиота, как я? Я ждал и смотрел в темноту. Не смотреть надо было – слушать. Звуки обрушились на меня, перекрывая шум ливня и ветра, – звуки боли и муки, страданья и мощи – мощи духа – такой, что я вышел из машины, и стоял, и всем телом их впитывал – телом, промокшим, продрогшим, но не замечавшим этого. Всё сильней и сильней они били, те звуки – словно горы кричали от боли, словно небу грозили они – а в ответ били громы, заглушая те звуки, – но не в силах их заглушить. И сошлись они в битве – земля и небо, и стоял я меж ними – один – человек – неважно, кто и откуда, – человек – тот, кто слышал их битву, кто стоял, не склонившись пред ними.

Вдруг кто-то тронул меня за локоть. Честно скажу вам – ощущение было не из приятных. Ночь, тьма, пустая дорога – и музыка, страшная и захватывающая, – и вдруг – прикосновенье. Я обернулся – мгновенно и резко – и, видимо, ужас и злоба исказили моё лицо – но тут же исчезли, едва я увидел коснувшегося. В капюшоне он был, с зонтом, не защищавшим от ливня, и луч фонаря освещал его лик – да, не лицо, а лик. Нет, не благость была в нём, а мудрость – и мука. Где-то там, в глубине его глаз – и отнюдь не легко различимая – я бы не понял, если б не музыка, если бы не испуг, обостривший моё восприятие. Мука – и не была она человечьей. Казалось, всё человечье пред ней – ничто, рябь на поверхности лужи, игры детей – несмышлёных и малых. Лишь на мгновение взоры наши соприкоснулись – и ещё сильней навалилась на меня музыка – ибо взгляд его был ею наполнен – и более чем наполнен. Он знал – её суть. И был её сутью. Он жестом пригласил меня за собой – и мы пошли. Автомобиль – на дороге – жалкая жестяная коробка среди схватки стихий. Мы шли в темноте неизвестно куда – лишь фонарик в его руке был путеводной звездой. Мы шли, а холодная тьма сотрясалась от звуков – всё мощней они были и громче – видимо, мы подходили к источнику их. Внезапно он остановился и отодвинул дверь, с виду неотличимую от камня. Мы вошли. Свет разливался вокруг, и тепло охватило меня. Но не тишина. Звуки били, давя своей мощью, всё грознее – и безысходней. Не знаю, но думаю – так должны плакать титаны, заточённые в Тартар, – могучие, но бессильные – на века. Навеки. Не зря ведь всё это – в Греции. А звуки гремели – грозней и грозней – и нельзя было их выносить – на колени, и сжаться, и плакать – но стоял я – пока. И в тот миг, когда достигли они предела, когда, казалось, вот-вот столкнутся Земля и небо – и я готов был упасть и кататься по полу, – звуки прервались. Внезапно. Мгновенно. Были – исчезли. Я сел, вытер пот со лба. Человек – теперь я видел, что это священник, – внимательно смотрел на меня. Бесстрастно, но испытующе. И кажется, я ему понравился. Не скрою, мне это было приятно, хотя вроде бы – какой-то провинциальный священник, сегодня увидел – завтра уеду и никогда и не вспомню о нём. Но не был он обычным священником! И эти звуки – ведь музыка шла отсюда, из храма – а здесь был храм – похоже, всё это было монастырём. Я люблю музыку и неплохо знаю – но такой не встречал. Ни по мощи, ни по страданию, ни по глубине. А теперь – было тихо. Лишь шум за стеной – ливень. Гроза – но слабенькая. Не с кем ей состязаться по силе – умолкла музыка, и затихла гроза – одинокая – до скончания своего, уж совсем недалёкого.

Отдышавшись, я спросил у священника – чья это музыка? “Одного неизвестного композитора”, – ответил он, и, не выказывая желания продолжить беседу, стал греть мне чай, нашёл сухую одежду. В тепле меня разморило, и я бы, пожалуй, уснул, но мысль терзала меня – не мысль – музыка. Та, что я слышал, та, подобной какой – не бывает. Не может быть. Но она была, и я её слышал, и должен узнать, чья она, откуда, почему! Должен! Услышать её ещё – не знаю. Не сейчас. Но знать, что могу ещё раз услышать! Что не исчезнет бесследно она для меня! И, наверное, лицо моё отразило те мысли – и священник увидел. Он смотрел на меня, спокойно и испытующе, потом встал, зажёг фонарь и пригласил меня за собой. В дверь. В темноту. Мрак был за дверью – подземный, кромешный – но луч разгонял этот мрак – впереди. Сзади – смыкалось пространство, и мрак надвигался на плечи – всею тяжестью каменных сводов, давил, выжимая все силы, – хоть ничто не касалось плоти моей, – но давил этот мрак – необычный, тяжёлый – и лишь луч впереди оставлял мне надежду. И вдруг он исчез. Тьма, своды, камень – сырой и покрытый плесенью – я метался, кричал, а тьма била эхом, и эхо кричало – моим голосом, искажённым, усиленным, страшным – голосом тьмы и отчаянья, голосом мрака и смерти – и метался я среди эха – и в стены! В стены! В стены! Выхода не было. Стены вокруг и тьма. Замуровали! Зачем, почему – непонятно, но сгнию я здесь, среди мрака, и мокрицы будут ползать по моему лицу – столь же холодному и склизкому, как они. Вечность или мгновенье – не знаю, сколько то длилось – не знаю! Если мгновение – то для меня оно стало вечностью. Луч! Он ударил из тьмы, и ужас исчез. Скрылся – во мраке, затаился, выжидая. Извиняющийся голос священника: “Простите, я не подумал, что поворот закроет свет. Простите великодушно, прошу вас!” Не было насмешки в его лице, и голос – искренен и заботлив: “Я понимаю, каково это – очутиться во мраке, под землёй, в неизвестном монастыре. Надеюсь, с вами ничего не случилось?” – он хотел померить мне пульс – но это уж слишком. Я – здоровый и, вроде, не очень трусливый мужчина – и мне было стыдно за крик.

От стыда и от злости я что-то резко ответил ему. Он промолчал, повернулся и пошёл дальше – вниз. Да…а, а если б обиделся и исчез? Так вот – огонёк. Вниз он плыл, над ступенями – вниз, всё глубже и глубже, и руки сжимали светильник, и чёрною тенью шёл он – тот, кто знает дорогу – куда? В ад? – куда ещё может вести этот путь – лестница мрака! И тот, впереди, – Вергилий иль сам Сатана? И мрак, всё темней и темнее, и стены, готовые рухнуть, сомкнуться – навеки. И я между ними – раздавленный, мёртвый. Или живой, ждущий смерти, молящий о ней. Но свет впереди был страшнее, чем мрак, – не знаю, почему я так думал, но шёл я за ним – ибо некуда больше. Мы шли, а за нами – два чёрных. Тени. Изгибаясь, ползли по ступеням, реальней, чем мы, – ибо их это царство – теней.

Дверь. Кольцо из металла, рука – на него. Луч – вперёд, в пространство, во тьму, в крик и скрежет зубовный! Нет, в тишину – но кричали они и стонали – эти рты, эти лица – беззвучно и страшно, и плач тишины – громче любого крика. Лица. Каменные – ибо плоти не выдержать муки – такой. Невозможной. Безумной. Кто был их создатель? Кто? Кто обрёк их на муку? Ад был в душе его, и в аду этом корчились люди – тела их и лица – веками, во тьме, каменной плотью, тяжёлой и прочной – но рвущейся в клочья, в куски – от боли – рвущейся – но неподвижной. Луч – в глаза! Застывшие в муке, залитые влагой – слезами? – иль мне показалось? Свет метался по стенам, и стены кричали – разверстыми ртами, и крик их врубался мне в череп, и в стену вжимался я – в стену, а крик всё давил, и не было выхода! Не было! Не было! Вдруг тварь проскользнула в луче фонаря – жаба, мокрица – не знаю, но по глазу она проползала – по глазу, вылезшему из орбиты, глазу, застывшему в муке, – на лице, искажённом отчаяньем. И тогда меня вывернуло. Да, стыдно, да, грязно – но представьте – по глазу – и лапками, склизкими, холодными. И казалось мне, каменный глаз вздрогнул – гадливо, от омерзения, и капля скатилась с него – ну конечно, жаба смахнула. Нет! Слеза то была! Слеза! Я стоял, согнувшись, и гнусная масса лилась из меня, оскверняя храм – или ад. Если б священник убил меня – я б не сопротивлялся. Он был бы прав. Но он не убил.

Луч света лежал на лице его – удивленном лице. Не думал я, что можно его удивить. “Объясните”, – сказал он, и я объяснил. Удивление сменилось пониманием. Он подтолкнул меня к двери – ещё одной. Я задержался, обернулся. Он понял. “Там уберут”. Дверь повернулась. Чёрная ниша открылась в стене и снова закрылась – за нами. Чиркнула спичка. Мгновение – и колеблющееся пламя светильников озарило небольшую келью. Он выключил фонарь. Мы сидели – друг перед другом. Толща земли – над нами, толща времени – вокруг нас. Время. Текло оно здесь иль застыло? Я взглянул на часы – они стояли. Влага блестела на них – на стекле и, наверно, внутри. Время. Стены хранили его, и здесь оно было недвижно. И мы сидели – друг против друга – в свете живого огня – вне времени. Сейчас – или сто, двести, тысячу лет назад – я не знал, когда был основан монастырь, когда создана эта келья. Голос прервал мои мысли – голос того, кто напротив. “Ты слышал звуки. Ты видел лица. Что скажешь?” Что мог я сказать? Не было слов, достойных такого. Музыки. Ада. А может, и были, но знал их лишь тот, кто придумал всё это. Чьею мыслью и мукой рождены были звуки, рождены были лица – чтобы выразить малую долю той муки. И мысли. Но кто это мог быть? Кто? И я сказал то, что думал. Точнее, спросил: “Кто создал всё это? В чьих силах такое – ведь не в человечьих, и – простите, что я говорю это в храме, – не в Божьих. А в чьих – я не знаю”.

“Вот в чьих, – рука священника протянулась к стене, и палец указал на плиту – перед дверью – ещё одной дверью! – Здесь он лежит. Имя – стёрто. Забыто, стёрто – и с камня, и из памяти. Что осталось – ты видел. Не всё, но видел. И слышал – но тоже не всё. Я расскажу остальное – что знаю. Почему? Ты слушал музыку – так, как должно, – и потому я показал тебе это. И расскажу. Иначе бы – ты бы согрелся, переночевал здесь – и, уехав – ничего не увидев, ничего не узнав, – вскоре забыл бы об этом – ибо нечего было бы помнить. Теперь – не забудешь. Думаю – никогда. Увидевший это – не сможет забыть. Услышавший – тем более. Слушай. И пусть он ещё раз услышит”, – он махнул рукой в сторону захоронения – или двери?

“Когда это было – не знаю. Но уже после гонений диоклетиановых, и после того, как Константин признал Церковь. Признать-то признал – да только какую Церковь? Они ж сами не могли разобраться, кому поклоняться и как, – ариане, несториане, монофизиты – кого там только не было!” Я, разумеется, подумал: “Сам чёрт тут ногу сломит”, – и, конечно же, покраснел за подобную мысль в храме – но священник ничего не заметил – слава Богу, здесь было довольно темно – хотя Бога ли славят они в этом храме? И как бы в ответ мне он продолжал: “Были ереси и не ереси: кого признавали – становились отцами церкви, остальные – еретиками. А кого и почему признавали? Политика, личные интересы, корысть, тщеславие – много причин. И учение, признанное в силу этих причин свыше тысячелетия назад истинным, считается таковым и по сей день. Или с добавлениями, возникшими из тех же побуждений”, – испытующий взгляд его упёрся в меня, а за взглядом – вопрос: “Ты не удивлён? Такие слова – и в храме?” – “Нет. После слышанного и виденного – нет”.

“Споры. Жестокие. Страшные. Беспощадные. Как поступали с противниками в те времена – думаю, уточнять не надо. Но споры шли. О соотношении божественного и человеческого в Христе. Спорили. Убивали друг друга. Что-то решили. Но от постановления собора домысел вряд ли становится истиной. И то, что я расскажу, – тоже не знаю, истина ли. Не знаю. Слышал ли ты о ереси Маркиона, что Бог Ветхого Завета – зол, Бог Нового – добр? Что разные это Боги? Не слышал – ну так я тебе сказал. Но тот, кто лежит под камнем, – рука его ткнула в плиту, за нею – тень, – тот говорил другое. Зло. Почему мир зол? Как спастись в этом мире? Есть ли спасение? Есть ли спаситель? Многие пытались ответить – разное. Но вот что ответил он – тихий, спокойный человек, не лезший в церковные дрязги, не лезший в политику – сидевший себе мирно и думавший.

По образу и подобию своему создал Бог человека. По образу и подобию. А в чём главное свойство Бога? Что он – творец, создатель мира. И человек – творец – мира – внутри себя. И он – подобный Богу – хотел познать то, что создано Богом, – и творить подобное. И за это наказан. Смертью. Представляешь: бессмертный – смертью! И это – зло. Главное. Оправдывать Творца? Можно. Но знаете ли, – почему-то он порой переходил с “ты” на “вы” – ведь это просто подгонка под ответ. Вы знаете – точнее, хотите знать, что Бог добр, – и пытаетесь это доказать, даже исходя из злых его поступков, а когда не удаётся – ссылаетесь на непознаваемость Божьего промысла. А может, он и действительно непознаваем – но откуда ж вы знаете, что добр? Непознаваем? И за познание – смерть? Самому и потомкам – всем людям?

Да, так вот – пришёл Человек – так говорил тот, кто под камнем, – и сказал: “За познание – смерть? Нет! Познанием добуду я жизнь вечную – себе. И другим”. Так он решил. И так сделал. Мудрый был человек – быть может, равный Творцу – и нашёл тайну смерти. И воскресил мёртвого. Своей мыслью. Своим знанием. И люди пошли за ним. Бог дал им жизнь. И смерть. Тот же – бессмертие. Вернее – надежду. Вы ж помните миф – греческий, местный, можно сказать, – о богине, полюбившей смертного и выпросившей у богов для него бессмертие – но забывшей про молодость. И остался он – вечно стареющий – не человек – живая старость, ходячие – вернее, давно уж не ходячие – останки. Так вот – старость он ещё не сумел победить. Но хотел. И смог бы! Своей мыслью. Своим духом. И смерть – один раз воскресил он мёртвого – но это значит – нашёл он путь. Хотя бы начало пути. И вернул бы он людям бессмертие – то, что отнял у них Творец”.

“Послушай, – почему-то я тоже перешёл на “ты” – не от недостатка уважения – скорее наоборот; просто это соответствовало духу беседы – ведь даже к Богу в молитвах обращаются на “ты” – послушай, ведь это какая-то искажённая трактовка Христа?” – “Да, это другая трактовка. Какая из них искажена – не знаю. Ту ты слышал. Дослушай и эту. Он нарушил волю Творца. Тот дал людям смерть. Этот – бессмертие. Пытался дать. Творение восстало против творца. Против творца, убивающего это творение. О нет, тут тебе не Иов, бессильно жалующийся и ругающий Бога. Этот – борец. Тот, кто против воли Бога поставил – свою. Человек, по образу и подобию созданный, – и стал он подобен Богу. И Бог предстал перед ним – во всей мощи своей и величии, в вихрях и пламени, и гневен был облик его. Кто бы не дрогнул? Кто? Но этот стоял. Не склонившись. Страх был в сердце его, но стоял Человек – не склонившись перед Творцом”.

Я слушал, и, конечно, всё это было очень торжественно и возвышенно, – но один естественный вопрос вертелся у меня на языке – и я его задал: “А почему нельзя проще? При могуществе-то Бога? Камень, упавший на голову; тяжёлая и непродолжительная болезнь с – увы, летальным исходом – мало ли, что можно сделать? Зачем эти дешёвые мелодраматические эффекты?” – “Убить может и зверь. Убить – не значит победить. И стоял Бог перед своим творением. И восхищался им. И видел Бог, что это хорошо. Но ненавидел его. Творение выше творца? Нет! И стояли они друг против друга – творение и творец, Бог и человек – Человек! Да, жалкий кусок плоти – перед Богом. Живым и могучим. Ты слышал музыку, видел грозу – и достойно стоял перед ними. Но что это всё перед Богом? Мощь неба, мощь грома, мощь музыки – пред Божьей мощью? И стоял Бог, в огне и величии – создатель, владыка, – но не пал Человек на колени. Человек – сын Человечий. И смотрел на Творца. Нет, не прямо – ярче солнца был облик владыки – и отводил он глаза. В силу слабости плоти – не духа! И Бог понимал. Что мог он сделать? Убить? Мы уже говорили, что нет. Но путь был. Искушения. Властью. Славой. Могуществом. – Ты слышал о них. Но тот сказал: “Нет!” – “Ещё бы, что это всё перед бессмертием?” – “Ты не понял – точнее, я не сказал. И при этом – бессмертие. Ему. Только ему. Реальное, а не то, что он, быть может, найдёт. Вот какой был выбор. И тот его сделал.

И вновь смотрел Бог на творение и восхищался им – вновь. И собой восхищался. По образу и подобию был человек – и значит, в Творце есть такое величие. В нём, в Боге. И понял Бог своё восхищение, и ужаснулся ему. Он, Бог, – восхищается творением больше, чем собой, – и собою – через творение! Он ставит творение выше себя! Гневом вспыхнули Божии очи – мгновенье – и испепелил бы он человека. Но нет! Не убить – победить он хотел, и ослабил он пламя очей, и вновь загремел его голос. Словом. Последним. Страшным. Выбор – вот что давал он. Тому. Человеку. Бессмертье – иль смерть – в муках – сколь долгих – неведомо – быть может, и бесконечных – но знать он об этом не будет! Такой был выбор”. – “Но простите, где же тут выбор? Зачем ему выбирать смерть и муки?” – “Ты не дал мне закончить. Плата за муки – бессмертие людям. Всем – кроме него. Вот такой выбор”.

“Простите, всё это опять очень красиво и возвышенно, но всё-таки – можно же проще. Соблазнить его женщиной – ведь здесь нет никакого насилия – просто найти – или сотворить – такую, чтоб он не устоял, – это его свободный выбор! А дальше – размножится – детей кормить надо – когда он ещё научится воскрешать своих мертвецов, а кормить-то надо сейчас! Вот и всё искушение – и не надо никаких грандиозных картин, сверкания очами”. – “Да. Искушение бытом – страшная вещь, тем более, что и не воспринимается, как искушение. Просто затягивает – незаметно, тихо – глядь – и не выбраться. Не знаю – история об этом умалчивает – но думаю, что подобные искушения были. И он их преодолел. И стоял теперь перед Богом, и решал. За себя и за мир. …И за Бога – да, и за Бога, как сейчас ты услышишь. И Бог дал ему время. Дал ночь – чтоб решить. Чтоб познал тот страх. И тот познал. Но выбор сделал – смерть! Да, он – Человек – отказался от вечности – ради смерти и муки – ради спасенья других. И Бог дал ему смерть – и муку – на кресте. И ждал мольбы о пощаде – но мольбы не было. Гвозди впивались в руки, и не было тела – лишь боль – и не давал ему Бог забытья! Не давал! Только боль – сгусток боли, раздирающей плоть, раздирающей мозг – безнадёжной, жестокой, лютой. И Бог смотрел на него. И восхищался им. И завидовал. Да, завидовал! Человек превзошел Бога! Тварь превзошла Творца! Он, всемогущий, бессмертный – отдал бы своё бессмертье? Сумел бы? Но Богом был он – могучим и гордым – и не мог допустить, чтоб творение превзошло его. И решил он принять смерть. И муку. Чтоб стать выше творенья! И его – в человеческом облике – водрузили на крест. И гвоздями – к кресту! Бога – казнью раба! И страдал он, и умер. И содрогнулся мир. И рухнул бы – в хаос и мрак – но нет!

Могуч был Творец, и на славу он создал творенье. И не зря говорил он, что это хорошо. Мир не рухнул – лишь рушился. Начал рушиться. Незаметно, тихо – но начал. Три дня это длилось – три дня смерти Бога. И вползали в мир силы хаоса, силы тьмы, и ангелы с огненными мечами отступали пред ними. Он умер – и всё же воскрес. Не волей своей – жаждой жизни. Сильнее она, чем воля. И стала она словом, а слово – Богом. Осмотрел он свой мир – Воскресший – и увидел распятого. Человека – того. И предстал перед ним в своей мощи – перед ним, обречённым на муку и страдающим – на кресте. И снова – вопрос, и вновь – “нет”.

И устыдился Бог. Он умер из зависти – он, всемогущий, обрёкший мир на погибель – а этот – жалкий комок плоти, скопище боли – пошёл на муку и смерть ради других. И стал выше Бога. Но признав, позавидовал Бог. Ещё сильнее! Он, прошедший сквозь смерть – жаждал славы. И получил её – взял. У того – распятого, беззащитного. Славу страдания. Славу смерти – за человечество. За людей. И люди славят Бога, искупившего смертью своей их грехи. А тот? Ввергнут во мрак, в скрежет зубовный, и висит там, распятый – годы, столетья. Вечность? – быть может. Не смеет Бог дать ему смерть. Не смеет!” – “Ну а сдержал Бог слово? Дал людям бессмертие?” – “Сам смотри. Хочешь – верь, как верят многие”. – “Ну а тот что сказал?” – я указал пальцем на плиту. “Тот? Что бессмертие будет – не по воле Бога. Против воли Его. Волей того, кто распят. Во мраке и муке стоит он, прибитый, и корчится тело его – если может. Но растёт его сила – сила духа. И сойдёт он однажды с креста, вырвет гвозди из рук, и зазвучит его голос во мраке: “Бог, держи своё слово!” И не посмеет Бог отказаться. Так оно будет. Так должно быть и должно”. – “А ты веришь в это?” – Странным был взгляд священника: “Не знаю. Но тот, – и вновь указал он на плиту, – верил. Тот, чья мощь духа была беспредельна, верил в другого – ещё более мощного. И, быть может, вера создала его – того, в кого верил”.

“Вы простите, – вновь задал я скептический вопрос – уж такой я человек – всё чрезмерно возвышенное вызывает у меня некоторый скептицизм, и порой – даже несколько нездоровый юмор, – я ничего плохого не хочу сказать о покойном – он действительно выдвинул весьма оригинальную концепцию, и образ этого распятого довольно мощен – быть может, тут влияние мифа о Прометее – не зря же всё это – в Греции – но это ещё не говорит о беспредельной мощи духа автора. И слабые люди создают порой мощные образы, грандиозные сцены – а потом ноют – от царапины или мелкой обиды”. – “От царапины, говоришь? Тихий он был человек, сидел и писал. И думал. И говорил – если спрашивали. Сам он не лез с разговорами. Но мыслей своих не скрывал! Опасно то было. Очень опасно. Но он не скрывал! Скрыть истину от тех, кто ищет? Нет! А говорить другим – необязательно. Но и среди ищущих есть доносчики – или их засылают под видом ищущих. На него донесли. Не сразу его схватили. Он был из известной семьи, и его просто попросили замолчать. Но молчать он не мог. И вопрошающим – говорил истину – как понимал ее. И тогда его взяли. Времена были жестокие, и с ним поступили ещё довольно гуманно”. – “Как же?” – “Сослали сюда, в эту обитель, правда, предварительно выколов глаза и отрезав язык”. – “Ничего себе, гуманно!” – “По тем временам – да. И представьте себе: мрак. Вы мгновение были во мраке – но сумели прочувствовать страх, ощутили всей кожей и сутью своей. А ему мрак – навек”. Тут я пристально взглянул на священника. Неужели специально оставил во тьме? Испытать? Подготовить?.. И уж что-то рвалось с языка – но заткнул себе рот. Здесь важны не священник, не я, а гигант, живший много столетий назад… А священник ответил на взгляд. Словно искра сверкнула в глазах – чёрно-красная искра – и слова показались ещё тяжелей. “Он во мраке. Его дух. Не смирённый! Говорить он не мог. Писать запретили – да и нечем. И сказано было: будет писать – отрубят и руки. Мрак. Сырость. Подземная келья. Не келья – пещера. Ты видел её”. – “Та, с лицами?” – “Да. И келья – вот эта. Здесь – жил. Там – творил. Это ему разрешили. И он, резца не державший в руках, – стал творцом. Мрак был в душе его, мрак был в глазах – и из мрака рождались фигуры – образы мрака. И рвались они, исполины, из тьмы, и страдание было в их лицах – тень страданья – его страданья. Они рвались, а тьма давила, и своды сжимали их плоть, и сырость впивалась в их лица – но рвались они в муке и ярости, и камень, казалось, поддавался их мощи. Но только казалось. И творил он, во тьме и безмолвии, не видя людей и не слыша их, – лишь чьи-то руки ставили хлеб и воду пред ним – но голоса не было. Всё мрачней и мрачней были эти фигуры, всё живей и живей становились они под резцом заточённого – страшной, неведомой силой дышали их лица – и мукой – ещё более страшной. И когда новый настоятель вошёл в пещеру – в страхе и гневе он вышел наружу – и велел отнять у него резец. И замуровал пещеру. Но уничтожить – не посмел! А тот – уже старец. Что делать ему, лишённому жизни – того, что было жизнью его? Что? Лишённому света и речи, лишённому друга – резца, помогавшего творить. Остался лишь разум, лишь мысль, бьющаяся во тьме, – мысль – и мука. Но не впал он в безумие! Он творил! Он, никогда не писавший музыку, создал – ту, что ты слышал. Вернее – ты слышал лишь жалкую тень. Мрак был в душе его, мрак был в глазах, и руки лишились силы – но он творил, и мысль, заточённая в мраке, кричала, и крик – безнадёжный, беззвучный – сотрясал эти своды”.

Я невольно взглянул вверх – и казалось мне – своды дрожали, словно чья-то душа, заточённая в камень, рвётся из твёрдой плоти его, рвётся – не вырвется. Никогда. Вот что почувствовал я, человек, не склонный к возвышенному. – “Да, он создал. И записал – ему позволили перед смертью. Никто не играл эту музыку – не осмеливался. Но я посмел! Не сам – я не музыкант, но однажды пришёл я к известному – очень известному! – органисту, и показал ему эти листы. Он читал – знал старинную запись, – и лицо его искажалось – да, я видел, – и страшно смотреть, как лицо человека – живого человека – становилось похожим на лица в пещере. Он прочитал – и без слов пошёл к органу и начал играть. Ты слышал музыку – но не ту, что я. Он играл, и орган содрогался от боли, и кричал, как кричат, верно, души в аду – не одна – все кричат и рыдают, и мрак был и скрежет зубовный, и тело моё содрогалось и плакало – каждой мышцею, каждой косточкой – и жизнь моя уходила слезами, и пытался прижаться я к стенам собора – прочным, незыблемым – но дрожали соборные стены! – и казалось, что камни рыдают – и их слёзы сливались с моими – и точили соборные своды! И громадная глыба собора, на века возведённая зодчим, сотрясаясь, стонала от боли и кричала, готовая рухнуть – вниз, бесформенной грудою камня! И рухнула бы, и меня б погребла под собою – верней, моё тело – ибо раньше б я умер, не в силах терпеть этой муки – а ведь негромкой была музыка – да, не в силе звука тут дело. Вот так”. – Он замолк и о чём-то задумался. И блики света метались по его лицу, и казалось, не свет то, а музыка – её тень. Я ждал, но понял, что могу не дождаться – забыл он про меня, вновь захваченный звуками, и погружался он в них, и, казалось, тонул – и тогда я дотронулся до его плеча и спросил: “А дальше?” – Мгновенье – непонимающий взгляд – глазами, в которых – бездна. Но тут же он вспомнил, и понял. “Хорошо, что ты тронул меня – хорошо, когда есть, кому тронуть. Бездна затягивает, и однажды, наверно, я не выйду. Да, так о чём ты спросил?” Я напомнил, и вновь полилась его речь: “Да, всё должно было рухнуть – и рухнуло бы – если б не музыкант. Он рухнул первым. Мгновенье – и всё прервалось. Органист – а он был здоровый мужчина – лежал без дыхания. Врачей! Я вызвал – его привели в сознание – ненадолго. Лишь одно прошептал он мне: “Я не смог сыграть так, как должно. И, наверно, никто не сможет”, – слёзы стояли в глазах его, он слегка сжал мне руку – и умер. Я забрал партитуру и больше не показывал никому. Нас было двое – тех, кто слышал. Я и он. Теперь – я один”. – “А откуда же эта музыка? Та, что играла во мраке? Та, что боролась с грозой? Та, пред которой я замер, с которой я слился – откуда она? Откуда?” – “Увы, всё очень прозаично. Просто тогда я включил магнитофон. И то, что ты слышал, – лишь запись, тень музыки. Точнее – тень тени – ведь то, что играл органист, – лишь тень мысли творца. Творца, погребённого здесь. Но эта музыка – не последнее его творение! Последнее – здесь, – он ткнул пальцем в дверь над плитой. – Он был старый и чувствовал смерть. И велел привести настоятеля. Да, велел – и тот не посмел отказаться. И пришёл. И вернул резец. И творил тот, и камни кричали, и резец вырывался из рук – но творил он – во мраке – и в предчувствии вечного мрака! Он творил. Надгробье. Себе. Вот оно”. – Рывок.

Дверь распахнулась. Тьма. А во тьме – крест. Да, крест был во тьме. Крест. Из гранита – чёрного, крепкого, несокрушимого. На века, на тысячелетия был он воздвигнут, и должен стоять был – веками – прямой и надменный – орудие казни, предмет поклонения. Не воздвигнут – рождён. Из земли он, казалось, поднялся – раздвигая пласты её мощью гранита, – и встал, и земля облетела с него, и стоял он, гранитный и чёрный, и от гладкой поверхности камня отражался лишь мрак. Мрак, столь же чёрный, как он. А во мраке – распятый. Мощь и мука всех лиц, что в пещере, были жалки пред ликом его, искажённым и страшным. И он рвался с креста, яростно и неудержимо, и, казалось, трещит гранит, и крик – каменный и застывший – висит в чёрном воздухе. И яростен лик был его, и тело изогнуто в муке – и в напряженье – таком, что и крест был изогнут. Да, изогнут. Прямой – вначале, когда был создан, – и священник мне это подтвердил – он был изогнут – неведомой силой – мощью распятого – и мощью творца его – и рвался распятый, и крик раздирал мне уши – беззвучный и страшный – его крик. Я вышел – выскочил – за дверь, и священник закрыл её. Больше мы особо не разговаривали. Наутро я уехал – машина, слава Богу – не так ли? – оказалась цела. А изогнутый крест – сырость, внутренние напряжения в камне – много можно найти объяснений. Да, а здесь, – он ещё раз взглянул на распятие, – скульптор сумел. Но то ли, что нужно? То ли, что истинно?»


6-27.5.1995

Опубликовано: «Книжное обозрение», № 12, 25 марта 1997 г., с. 16–17

Развилки истории. Развилки судеб

Подняться наверх