Читать книгу Темная вода - Ханна Кент - Страница 4
Часть первая
Бедняков врачует смерть
Liagh Gach Boicht Bas
1825
Глава 3
Крестовник
ОглавлениеВ долину пришел канун самайна – ветер возвестил о нем горьким запахом прелых дубовых листьев и кисловато-острым – яблочной падалицы. До Норы доносились веселые крики ребятни. Дети рыскали по полям вдоль оград, заросших кустами ежевики. Они спешили собрать последние налитые красным соком ягоды, пока ночь не призовет пука,[11] чтобы тот отравил ежевику, дохнув на нее ядом. Дети выскакивали из канав, чумазые, с алыми от ягод руками и ртом, врываясь в тихие туманные сумерки, точно шайка кровавых убийц. Потом они карабкались вверх по откосам, разбегаясь по домам, а Нора смотрела им вслед. На некоторых мальчишках были платьица, чтоб обмануть нечистых. Опасно, коли такая ночь застигнет тебя вне дома. Она принадлежит духам. Мертвые бродят совсем рядом, и скоро те, кого не приняли ни в рай, ни в ад, примутся разгуливать по стылой земле.
Вот уже идут, думала Нора. Выползают из могил, из мрака и сырости. Идут на огонек, на свет наших очагов.
Смеркалось. Нора глядела, как два карапуза со всех ног бегут домой, а мать торопит их, волнуется, зовет. В такую пору не стоит искушать дьявола, да и фэйри тоже. В канун Самайна, бывало, люди пропадали. Бесследно исчезали дети. Их заманивали фэйри в свои круглые каменные оплоты, увлекали в горы или бочаги огнями и музыкой, и родители с тех пор их никогда больше не видели.
Нора с детства запомнила, сколько было страху и кривотолков, когда один обитатель долины не вернулся в родную усадьбу в канун Самайна. Нашли его лишь наутро – окровавленный, голый, он корчился на земле, сжимая в руках пук желтого крестовника.
Его умыкнули сиды, так объяснила ей мать. И помчали его с собой на конях, катали всю ночь, пока не стало светать. С рассветом они его бросили. Схоронившись в темном углу, Нора слушала тогда взволнованные шепоты и пересуды соседей, собравшихся возле родительского камелька. Вот же бедолага – оказаться перед всеми в таком виде! Да его мать со стыда бы сгорела! Взрослый мужчина, а весь дрожит, трясется и лепечет что-то несусветное о лесе, где побывал, плетет такое – несмышленышу впору.
«Умыкнули меня, – все твердил он землякам, когда те его поднимали, укрывали плащом и, взвалив на плечи, терпеливо несли всю дорогу, помогая добраться до дому, потому что идти сам он не мог. – Умыкнули меня».
На другой вечер мужчины и женщины пожгли на полях весь крестовник – в отместку добрым соседям, чтобы лишить их священного их растения. До сих пор Нора помнит костерки, горевшие по всему склону долины, и как мигали они в темноте.
Мальчишки добрались наконец до дому, и Нора видела, как мать, впустив их, закрыла за ними дверь. Окинув последним долгим взглядом лес и встающий над ним кривой нож месяца, Нора перекрестилась и вошла к себе в хижину.
Дом, показалось ей, стал меньше, словно съежился. Встав на пороге, Нора оглядела свое владение, все, что еще осталось у нее в этом мире. Как же переменилось это все за месяц, что нет Мартина! Каким пустым кажется дом. Грубые камни очага; дым от прежних огней закоптил заднюю стенку, чернеющую теперь треугольником толстого слоя сажи. Болтается на цепи ее котелок для картошки, плетеное решето прислонено к стене, у закопченного оконца мутовка для масла, а под ней столик с двумя треснувшими тарелками дельфтского фаянса и глиняными крынками для молока и сливок. Даже остатки ее приданого – настенная солонка, штамп для масла, раскладная лавка, вытертая до гладкости, – наводили уныние. От всего в доме веяло вдовством. Табак Мартина и его трубка в нише над очагом уже подернулись тонким слоем пепла. И пустуют старые низенькие скамеечки. Камыши на полу высохли, крошатся под ногами, давно пора новые настелить, а зачем? Лениво перебегали языки пламени в очаге – единственный признак жизни, да еще куры шебуршились на насесте да Михял вздрагивал во сне на ворохе вереска.
Вылитая Джоанна, подумала Нора, вглядываясь в его лицо.
Лицо спящего внука казалось нестерпимо гладким, бескровным, восковым. И отцовская ложбинка между подбородком и нижней губой, придающая рту капризную гримасу. Но волосы у мальчика – Джоаннины. Рыжеватые, мягкие. Мартин любил их. Разок-другой Нора, войдя, заставала мужа возле малыша, он гладил его волосы, как гладил он волосы их дочери Джоанны.
Нора убрала тонкие пряди со лба Михяла и на мгновение в жгучем тумане слез, застлавшем ей глаза, вообразила, что перед ней Джоанна. Стоит прищуриться – и вновь она молодая мать, сидит перед спящей дочкой. Вот медноволосая девочка вздыхает во сне. Единственное ее дитя дышит, цепляясь за жизнь. Такое послушное, с пушистыми волосами.
Она вспомнила слова Мартина, сказанные в ту ночь, когда родилась Джоанна. Шатаясь от усталости после бессонной ночи и выпитого виски, радостный, испуганный, голова кругом. «Крошка-одуванчик, – сказал он, гладя перышки волос на голове новорожденной, – береги себя, не то ветер подует, развеет тебя по горам и долам – и нет одуванчика».
Вспомнилась пословица: «Разбрасывать не собирать – дело нехитрое».
Нора почувствовала, как сдавило грудь. Ее девочка и муж ушли. Ветер унес их – не догнать. Они теперь в Божьих чертогах, там, куда она, стареющая, исхудалая, изможденная гнетом лет, должна была бы отправиться первой. Она услышала хриплое свое дыхание и отдернула руку от Михяла.
Дочке бы жить и жить. И быть такой, какой она встретила Нору в тот раз, когда они с Мартином, прошагав чуть ли не целый день, навестили Тейга и Джоанну в их хижине на болотах. В тот раз Нора впервые увидела дочь после свадьбы: и та так и светилась счастьем, когда стояла на взгорке, куда поднималась дорога, стояла с ребенком на руках на фоне цветущего утесника и неба, такого широкого, солнечного. Как же разулыбалась она при виде родителей, гордая, что теперь жена, что есть у нее ребенок!
«А это маленький Михял, – сказала она, и Нора обняла мальчика и заморгала, смахивая слезы, от которых защипало глаза. Сколько же было тогда ему? Не больше двух. Но он рос и был здоров и вскоре уже семенил, догоняя поросенка, который с визгом носился по сырому полу их тесной хижины.
– Да он, вот те крест, вылитая ты! – сказал Мартин.
Михял потянул Джоанну за юбку: «Мама!» И Нора обратила внимание, каким привычным легким движением Джоанна подхватила ребенка, как стала щекотать его, трепать по подбородку, пока он не зашелся в приступе смеха.
«Бегут годы-то, прямо галопом скачут», – пробормотала себе под нос Нора, а Джоанна только улыбнулась в ответ.
«Еще! – требовал Михял. – Еще!»
Нора тяжело опустилась на табуретку и уперлась взглядом в лицо мальчика, так не похожего теперь на того внука, который ей помнился. Она глядела на его приоткрывшийся во сне рот, на руки, поднятые над головой, на странно вывернутые запястья. Ноги Михяла не могут выдержать его веса.
Что же это случилось с тобой, думала она.
Как ужасна эта тишина в доме.
С того времени, как не стало Мартина, Нора ловила себя на том, что только и делает, что ждет его возвращения, одновременно мучась сознанием того, что он не вернется. Тишина все еще казалась непривычной. Не слышно было ни вечного посвистывания Мартина, ни его смеха. Ночи проходили без сна. Вытерпеть эти тягостные бессмысленные часы можно было только вжавшись в пролежанную им ямку в соломе, воображая, что это Мартин ее обнимает.
Так не должно было случиться. Мартин выглядел таким здоровым. Конечно, годы брали свое, как и у нее, но он легко нес свой возраст на крепкой спине, на жилистых ногах крестьянина. Он ничуть не обрюзг. Даже седой, с лицом, посеченным временем и непогодой, как, должно быть, и ее собственное, Мартин был полон жизни. Она считала, что он переживет их всех. И представляла, как станет умирать, а он терпеливо и чутко будет ухаживать за ней, сидя у смертного ее одра. Когда Нора бывала не в духе, то воображала его на своих похоронах, как он бросает комья глины на крышку ее гроба.
На поминках женщины уверяли ее, что скорбь со временем утихнет, и Нора в тот миг их ненавидела. А теперь поняла: существует пустота. Надо же – прожить всю жизнь и не заметить это море одиночества, поющее нежную песнь по умершим… Как приятно было бы тихо погрузиться в него и утонуть! Как легко сделать шаг и рухнуть в эту бездну. И какой там покой.
Она думала, что не переживет того летнего дня, когда после полудня вдруг приехал Тейг. Глаза его были пусты, в волосах блестела застрявшая мякина.
Джоанна умерла, сказал он. Умерла жена.
Джоанна, крошка-одуванчик ушла, улетела, как унесенное ветром семечко. Норе почудилось: колосящееся овсяное поле, и она в этом поле, и вдруг падает серп из рук. И мысль: «Ну вот. Прилив нахлынет, потом уйдет. Пусть и я уйду вместе с ним».
Если бы не Мартин… Он утешался Михялом, оставшимся без матери подкидышем, которого Тейг привез им в корзине для торфа. Именно Мартин заставлял ее заботиться о Михяле, лить молоко в этот пищащий, ненасытный ротик. Мартин полюбил малыша. И даже бывал счастлив с ним рядом.
«Краше в гроб кладут!» – сказала Нора про внука в тот вечер, когда они с мужем сидели, раздавленные горем. Наступали сумерки. Осеннее солнце клонилось к закату, и они оставили открытой створку двери, чтобы в хижину проникал розоватый вечерний свет.
Мартин поднял мальчика из корзины. Он держал его, как держат раненую птаху.
– Да оголодал он. Взгляни на его ножки.
– Тейг говорил, он разговаривать разучился. Уж полгода или больше, как молчит.
В ласковых объятьях деда мальчик успокоился, судорожные движения прекратились.
– Мы найдем ему доктора, и доктор вылечит его. Нора? Ты меня слышишь?
– Доктора мы не потянем.
Вспомнились сильные руки Мартина, с какой добротой гладил он мальчика по волосам. Грязь, въевшаяся в заскорузлые ладони.
Вот так же же, как Михяла, гладил он испуганных лошадей, нашептывая им что-то, ласково, спокойно. Даже в тот вечер, сраженный горем и тоской по дочери, Мартин оставался спокоен.
– Мы раздобудем доктора, Нора, – сказал он. И только потом голос изменил ему. – То, что не смогли мы сделать для Джоанны, мы сделаем для ее сына. Для внука нашего.
Нора глядела на пустую табуретку, на которой сидел Мартин в тот летний вечер.
Почему Господь не прибрал Михяла? Зачем оставил мне ребенка-калеку вместо здорового мужа, здоровой дочери?
Да чтоб вернуть Мартина и дочь, я бы этого мальчишку о стенку расшибла, подумала Нора и тотчас сама ужаснулась. Посмотрела на спящего ребенка, стыдливо перекрестилась.
Нет. Не годится сидеть понуро у очага, вертя в голове черные мысли, – так мертвых не приветишь. Ни дух дочери, ни мужнина душа, помилуй их Боже, посетив такой дом, не признают его своим.
Пока Михял спал, Нора, поднявшись, наполнила горшок водой из колодезного ведра и бросила туда столько картошки, сколько только могла себе позволить. Поставив ее вариться, занялась табуретками; расставила их вокруг очага, Мартинову – поближе к огню, табуретку Джоанны – рядом. Хоть они и скончались, думала она, но с Божьей помощью ей удастся вновь провести с ними эту ночь – единственную в году.
Когда картошка стала мягкой, Нора обсушила ее на решете и поставила кружку соленой воды посреди дымящихся картофелин. Съела одну-другую, проворно очищая их и макая в соленую воду – для вкуса и чтобы остудить. Затем она достала Мартинову трубку, выбила ее, продула черенок. Положила на табуретку.
Она прошлась по хижине, сняла паутину со стропил, поправила крест у окна и, занимаясь этим всем, позволила себе пуститься в воспоминания – о дочери, когда та была маленькой и жили они вместе, семьей. Вспомнила раннее ее детство, когда пухлощекая еще Джоанна играла с собранными в лесу орехами, каштанами и желудями. Ей вспомнилось, как делали они фонарики из картошки. Мартин вырезал ножом сердцевину картофелины, а получившийся фонарик передавал Джоанне, чтоб та выскабливала на нем рожицу: вместо глаз дырки, открытый рот…
К тому времени, как Нора закончила все приготовления к Самайну, обычные вечерние звуки – мычанье скотины, крики и приветствия мужчин, возвращающихся с работ домой, – давно замерли, и в наступившей тишине слышались только потрескиванье пламени в очаге и мирное дыхание Михяла. Она налила в деревянные ковшики сливок для Мартина и Джоанны и вздрогнула от внезапного крика совы в амбаре. Поставив ковшики возле табуреток и встав на колени, она прочитала вечерние молитвы. Не погасив лучин и не будя внука, она легла в постель с бутылкой потина и понемножку потягивала из горлышка, пока жар от спиртного не сморил ее. Большой огонь, весь вечер пылавший в очаге, высушил воздух в хижине, и тепло погрузило Нору в глубокий тяжелый сон.
* * *
Была полночь, когда ее разбудил звук. Глухой удар, точно кулаком в грудь. Нора села в постели, в голове пульсировала боль. Это не Михял. Стучат снаружи. И ей это не чудится.
Выглянув из своего покойчика, она увидела силуэт спящего ребенка. В очаге ярко пылал торф, и все казалось багровым.
И опять этот звук. Снаружи кто-то есть. И хочет войти. С крыши донесся шум, словно кто-то швырнул в дом камнем.
Кровь стремительно ринулась по жилам.
Может, это Мартин? Или Джоанна? От страха у Норы пересохло во рту. Спустив ноги на пол, она поднялась, огляделась, пошатываясь. Она была пьяна.
Теперь звук превратился в позвякиванье, словно стучат ногтем по жестяному ведру. Она прошла в большую комнату – никого.
И опять стук. Нора тихонько вскрикнула. Не надо было ей пить!
Послышался смех.
– Кто там? – слабым голосом спросила она.
В ответ опять приглушенный смех. Смеялся мужчина.
– Мартин? – прошептала она.
– Хеллоуин-стук – пенни на круг! Не впустишь – стукну! Тук! – По глиняной стене хижины забарабанили в полную силу.
Нора распахнула дверь. При свете высокого тоненького серпа луны Нора увидела перед собой три мужские фигуры; лица мужчин были прикрыты матерчатыми масками. Дырки вместо глаз и рта делали эти маски очень страшными.
Нора испуганно попятилась от двери, и средний из молодых людей одним прыжком очутился в хижине, впрыгнул и засмеялся.
– Хеллоуин-стук! – Он сделал несколько неуклюжих танцевальных движений, изображая джигу и громыхая болтавшейся у него на шее длинной связкой орехов. Приятели, стоявшие за его спиной, загоготали, но смех стих, когда Нора громко, в голос, заплакала. Плясун остановился, стянул с лица маску, и Нора узнала Джона О’Шея, внука Пег.
– Вдова Лихи, я…
– Да пропади вы все пропадом! – Она стояла бледная, кровь отлила у нее от лица.
Джон оглянулся на своих приятелей. Те, раскрыв рты, уставились на Нору.
– Убирайся, Джон! – прошипела Нора.
– Мы не хотели пугать тебя.
Нора хохотнула коротким, лающим смехом. Приятели Джона, тоже сняв маски, косились на него. Парни свои, из долины, все трое. Не дочка. Просто озорные парни в масках.
– Ты что это, вдов теперь дразнить придумал? А, Джон? – Нора дрожала как осиновый лист.
Джон выглядел смущенным.
– Так Самайн же. Мы за пирогами для духов.
– И денежками, – пробормотал его приятель.
– Мы ж для смеха только, а так ничего!
– И вы еще смеетесь! – Нора замахнулась на парней, словно желая ударить, и те испуганно отступили в открытую дверь. – Бездельники! Среди ночи крадетесь к бабам, только-только овдовевшим! Будите добрых людей, пугаете нечестивыми вашими шутками!
– Ты мамо́[12] не скажешь? – Джон смущенно теребил в руках маску.
– Уж Пег-то об этом первая узнает! А ну прочь отсюда! – И, схватив табуретку, Нора запустила ею вслед улепетывавшим со всех ног парням. Захлопнув дверь и заперев ее для верности на задвижку, она прижалась к ней лбом. На крохотный миг она вообразила, что это Мартин с Джоанной стоят у ее двери. Как ни глупо, но ей даже виделись их лица. Появление парней с их гадкими масками испугало ее, но больнее всего было от рухнувшей надежды.
Старая пьяница льет слезы оттого, что духи не пришли, подумала Нора.
Проснулся Михял и захныкал в своей вересковой постели, тараща круглые темные глазенки. Нора, пошатываясь, добрела до него и тяжело опустилась на пол. Гладя внука по голове, она попыталась убаюкать его колыбельной, как делал Мартин, но мотив звучал так уныло, да и слова она помнила нетвердо. Вскоре она поднялась, взяла брошенную на постель куртку Мартина. Завернувшись в нее и вдыхая застарелый запах горелой мать-и-мачехи, Нора устало рухнула рядом с Михялом.
* * *
– Спаси тебя Господь и Дева Мария, Нэнс!
Подняв глаза от ножа, которым орудовала, Нэнс увидела в двери закутанную в платок фигуру.
– Старая Ханна?
– Старая, и с каждым днем все старее.
– Входи, и Бог тебе в помощь.
Нэнс помогла гостье войти и добраться до табуретки возле огня.
– Ради себя ли ко мне пожаловала?
Женщина, кряхтя и постанывая, уселась на табуретку и покачала головой:
– Нет, ради сестры. Лихорадка у ней.
Нэнс подала Ханне чашку парного молока и кивком предложила угоститься:
– Пей и рассказывай – давно ли она хворает и ест ли.
– Не ест ничего, только водичку пьет.
– От такой беды есть у меня средство.
– Вот уж спасибо!
Ханна отпила глоток и показала на нож в руке у Нэнс:
– Пришла и отрываю тебя от дела…
– Да я всего лишь чертополох рубила. Для кур. А дело мое – людей от лихорадки пользовать.
Оставив нож, Нэнс отошла в угол и достала оттуда полотняный мешочек. Развязав кожаную тесемку, она бережно, кончиками пальцев, принялась сыпать оттуда какую-то травку в горлышко темной бутылки, что-то бормоча себе под нос.
– Что это? – спросила Ханна, когда бутылка заполнилась, а Нэнс закончила священнодействие.
– Таволга.
– Она ее вылечит?
– Как придешь к ней, брось щепоть сухих цветов в кипяток и поставь на огонь томиться. Дашь ей выпить три раза отвару, и будет она здоровая, как прежде.
– Спасибо, Нэнс.
Видно было, что у Ханны словно камень с души свалился.
– Но не оглядывайся, пока на дорогу не выйдешь. И в сторону Дударевой Могилы и боярышника не смотри, не то в бутылке пусто станет.
– Ладно, хорошо. – Лицо Ханны было очень серьезно.
– А сейчас допивай молоко, и да поможет тебе Господь в пути.
Женщина до дна осушила чашку и, вытерев рот тыльной стороной ладони, встала и потянулась за бутылкой.
– Помни, что я сказала: не оглядывайся!
– Хорошо, Нэнс. И благослови тебя Боже!
Нэнс проводила Ханну до порога и помахала ей вслед на прощание.
– Крепче держи бутылку-то! Зажми ее в кулаке!
Стоя в дверях, она глядела, как старуха, миновав лес, направляется к низине – глаза опущены, платок плотно охватывает голову, точно это шоры, не дозволяющие бросить даже беглый взгляд на волшебное убежище и боярышник, на красные ягоды, что посверкивали в ветвях, как капли крови.
Не так уж часто женщины заходили к ней за целебными травами. Большинство жительниц долины и сами прекрасно знали, чем следует лечить обычные недуги, синяки и ссадины, которыми отмечает нас жизнь: дикий мед помогает от воспаления глаз и ячменя, окопник – от ломоты в костях, а если голова болит – надо сунуть в нос листья тысячелистника, это отворит кровь, и тотчас полегчает. А если надо вырвать гнилой зуб или вправить плечо, люди шли к Джону О’Донохью, кузнецу и силачу. К ней же, к Нэнс, обращались, только когда домашние средства – припарки из гусиного помета и горчицы или отвар королевского папоротника – не могли одолеть заразу или утихомирить кашель. Шли, когда страх вырывался из узды, когда дитя бессильно лежало у матери на руках, когда хворь не брали ни черешки цикория, ни листья толокнянки, ни даже соленые лисьи языки.
На этот раз дело непростое, говорили тогда Нэнс, показывая скрученную ступню или свистя забитыми легкими – это меня сглазили, говорили они. Это все добрые соседи.
За травами приходили в основном мужчины. Привычные к работе в поле и непривычные к виду собственной крови. Не доверявшие докторам или не имевшие денег на их флаконы с ярлычками. Выросшему на земле казалось спокойней лечить свои раны растениями, среди которых он сам играл еще мальчишкой, и доверяться рукам морщинистым, как у родной бабки, что сидела когда-то у очага в доме его детства.
Но знала Нэнс и то, что в большинстве своем люди шли к ней вовсе не за травами. Недужные телом приходили обычно при свете дня с кем-нибудь из родных. Но жаждавшие совета и помощи другого рода, те, кто обнаружил вдруг, что жизнь их странным образом пошла не так, как положено, кто не мог даже точно указать на причину своих бед, приходили в неверном свете едва забрезжившего утра либо в сумерках, когда все располагает к одиночеству, люди разбредаются по своим углам и отправившихся к ней никто не хватится. Нэнс знала, что не закрепляющие чаи, не мази из крестовника и жира, а эти тайные посещения сохраняют за ней право и дальше жить в ее лачуге. Вот такие люди особо нуждались в ней – в ее времени, голосе, прикосновении ее рук к своим. Годы Нэнс и ее одиночество они считали верным признаком ее дара, ее волшебной силы.
Какая другая женщина станет жить на отшибе с одной лишь козой да сухими травами под потолком? Какая другая водит дружбу с птицами и обитателями иного, потаенного мира? Кто по доброй воле выберет такую жизнь, не захочет ни детей, ни мужской ласки? Только та, что избрана переходить за черту. Та, что каким-то неведомым образом приобщилась к тайнам, что в переплетении цепких ветвей шиповника умеет различить письмена Господни.
Нэнс глубоко вздохнула, втянув свежий и хрусткий осенний воздух и, поклонившись в сторону урочища фэйри, вернулась в хижину к своему чертополоху.
* * *
Нора отправилась в Килларни довольно рано, перекинув ботинки через плечо, чтоб поберечь их и не испачкать в дорожной грязи. Пока она шла, сумеречный рассвет сменился яркой дневной белизной, галки подняли свой галдеж, приветствуя ноябрьское утро.
Как странно, что вернуться ей предстоит не одной, а с чужим человеком, с которым ей потом жить, и беседовать, и делить тепло очага. С тем, кто поможет скоротать тягостные зимние дни и дождаться прихода весны с ее радостями – пением птиц и началом работ.
Нанять служанку посоветовала ей Пег О’Шей. После того случая в канун Самайна горе Норы переросло в праведный гнев, и она как буря ворвалась в жилище Пег.
– Я твоему мальцу, Джону этому, ноги повыдергаю! – вскричала она. – Колобродить среди ночи, на вдов и детишек страх нагонять, сон мой тревожить! Я безмужняя теперь, Мартина только-только схоронила, землю пахать теперь мне одной, ну еще племянники, может, подсобят, и тут Джон со своими головорезами в дверь барабанят и маски нацепили в придачу!
Нора с дрожью вспоминала потом, на обратном пути, слова, которые швыряла в лицо Пег:
– Да его повесить мало за такие шуточки! В могилу меня свести решили? Этого они хотели, паршивцы?
– Да нет, что ты, успокойся! – Пег взяла руку Норы в свои, легонько сжала. – Послушай, парням этим все равно, кого пугать – вдов, не вдов… И хорошо еще, что в масках они, не то ты бы еще и не так кричала. Ты Джона-то нашего хорошо разглядела? Лицо его видела? Чисто шматок сала на вертеле! Стоит поглядеть, как девчонки от него шарахаются! Ах, брось ты, Нора. Мы ж родня и всякое такое… Я поговорю с ним.
Тогда-то Пег мягко и посоветовала Норе подыскать себе кого-нибудь, с кем жить. Когда Нора скривилась в ответ на предложение съехаться с Дэниелом и Бриджид, старуха придумала, чтоб Нора нашла себе кого-нибудь на ноябрьской ярмарке, где нанимают работников.
– Подыщи себе девушку на зиму, в прислуги, – сказала она. – И тебе подспорье, и за Михялом присмотрит, и вообще… Ведь нелегко одной-то с малышом увечным управляться. Раньше как было: муж твой – в поле, ну и делает, что ты попросишь, а ты дома с мальчиком, верно? Ну а теперь как? Не отлучиться даже продать яйца или масло!
– Яйца и масло я могу продать скупщикам, они сами приедут.
– А летом, когда ты в поле? Когда работаешь там за двоих, чтоб сводить концы с концами?
– О лете я еще не загадывала.
– Стало быть, думаешь ты, что одной горе горевать лучше? А ведь есть девушки с севера, чьи семьи с голоду помирают! Разве не благом будет знать, что помогла ты, к себе взяла одну такую девушку? И не благо ли, что зимою в доме твоем еще одна живая душа прибавится?
В сказанном Пег был смысл. В тот же день, рухнув на постель и изнемогая от рыданий, которым вторил крик Михяла, Нора поняла, что сил у нее больше нет. Она не Мартин. Внук ей не в радость, а в тягость. Ей нужен кто-то, кто умел бы успокаивать орущего ребенка, кто помог бы выплыть ей, тонущей в волнах горя. И этот «кто-то» должен быть не здешний, не из жителей долины, чтоб не судачил с соседями о скрюченных ступнях малыша и не проболтался бы о том, что мальчик слаб умом.
До Килларни было десять миль пути через неровную болотистую, расцвеченную пятнами осенней листвы равнину, мимо маленьких, теснившихся к дороге мазанок, внутри которых хлопотали куры и орали петухи, требовавшие, чтоб их выпустили на двор. Нору обгоняли грохочущие дощатые телеги, запряженные ослами. Мужчины, не выпуская из рук вожжей, кивали Норе, в то время как их сонные, закутанные в платки жены, не поворачивая головы, продолжали глядеть вдаль, где за болотными трясинами маячили вершины гор: Мангертон, Крохейн, Торк – знакомые очертания этих громад лиловели на фоне неба.
Нора рада была выбраться из дома и шагать час за часом, проветривая голову и вдыхая свежий воздух. С тех пор как умер Мартин, она не покидала хижины, отказывалась участвовать в вечерних посиделках, куда прежде хаживала попеть и послушать истории. Нора не хотела себе признаться, что злилась на женщин долины. Их назойливое сочувствие казалось неискренним, а когда некоторые появлялись возле ее двери с едой и соболезнованиями и пытались развлечь ее, Нора, стесняясь Михяла, не пускала их в дом, не приглашала посидеть с ней у огня. С тех пор они, с жесткой последовательностью, как умеют делать зрелые женщины, мало-помалу стали удалять ее из своего круга. В глаза это не бросалось. Встречаясь с ней по утрам у родника, они по-прежнему здоровались, но, поздоровавшись, больше не обращали на нее внимания и разговаривали только друг с другом, давая Норе понять, что в их обществе она лишняя. Они ей не доверяли, и она их понимала. Тем, кто хоронится от людей, запираясь в своем углу, видно, есть что скрывать, и таят они, должно быть, нечто постыдное: удары судьбы, нищету, болезнь.
Видать, прознали про Михяла, думала Нора. Подозревают, что с ним не все ладно.
Полная и безнадежная беспомощность внука угнетала Нору, не давала дышать. И страшила. Накануне вечером она попыталась поставить его на ноги и помочь сделать шаг-другой. Она держала его так, чтобы ступни мальчика касались пола. Но он лишь закидывал рыжую голову и, выставив бледную длинную шейку и острые ключицы, орал так, словно она вонзала булавки ему в пятки. Наверно, ей следует опять позвать к нему доктора. В Килларни их полно, но, привыкнув к большим кошелькам туристов, что приезжают на озера, тамошние врачи вряд ли захотят взглянуть на Михяла за те деньги, что она сможет им предложить. Да и тот первый доктор ничем ему не помог. Так что отдавать ради этого последний кусок – дело пустое.
Нет. У них в долине выбор у недужного невелик: либо священник, либо кузнец, либо уж могила.
Либо Нэнс, произнес тихий голосок в голове.
* * *
В Килларни кипела жизнь – шумная и дымная. Нью-стрит и Хай-стрит кишели нищими и детьми-попрошайками, клянчащими хоть полпенни; тесные, грязные улицы подавляли многолюдьем и нависающими домами.
Те, кто приехал продать свой товар, толпились, отвоевывая себе место возле деревянных лавок, бондарен и сыромятен; тачки, упиравшиеся в повозки и телеги, груды бочек и мешков создавали заторы. Большинство фермеров приехали на ярмарку нанять работников, но были и такие, что пригнали на продажу подросших с осени подсвинков и мелких рогатых коров, которые важно и неспешно шествовали по улице, меся грязь копытами. Немощеные дороги были в ямах и выбоинах и сверкали на солнце лужами. Мужчины несли на спине корзины торфа, добытого летом в черных болотах у гор, а женщины торговали картофелем, маслом и выловленными в ручьях лососями. В свежем воздухе чувствовалось приближение зимы, а в ярмарочном настроении ощущалась напряженная серьезность. Надо было успеть продать, купить, упаковать, сложить в мешки, разместить в сараях и амбарах, пока зима еще не навострила зубы и не оскалилась морозами и ветрами. Фермеры побогаче помахивали терновыми тросточками и покупали себе башмаки, а подвыпившие парни, скинув сюртуки, горели единственным желанием – подраться. Женщины считали яйца в корзинах, перебирая их, ощупывая кремовую скорлупу, а по улицам и в темных закоулках молча ждали те, кто решил наняться в работники.
Стоя в стороне от повозок и провизии, они вскидывали глаза на каждого из проходящих мимо мужчин и женщин. Парней среди них было больше, чем девушек, были даже дети, никак не старше семи лет. Они ежились друг подле друга, в позах, исполненных одновременно надежды и упрямого нежелания. Каждый из них держал что-нибудь, указывающее, зачем он здесь стоит, – узелок с вещами, сверток с едой или вязанку хвороста. Нора знала, что многие из свертков пусты. Из-за спин детей выглядывали отцы и матери, искали глазами фермеров в толпе прохожих. Родители вели переговоры с нанимателями от имени детей, и Нора, не слыша слов, понимала по застывшим улыбкам: нанимателям рассказывают, какие это честные и дюжие работники. Матери кусали губы, крепко вцепляясь в плечи сыновей: не скоро суждено им увидеться опять.
Внимание Норы привлекла женщина с землистым лицом. Рядом стояла ссутулившись девочка лет двенадцати-тринадцати, надрывавшаяся влажным, болезненным кашлем. Нора видела, как женщина украдкой прикрывает рукой рот дочери, чтобы было потише, как пытается помочь ей распрямиться. Больную никто не брал. Кому нужна хворь в доме? Кто станет тратиться на гроб для чужой девчонки?
Взгляд Норы упал на высокую девочку с узелком под мышкой, стоявшую поодаль от других детей. Прислонившись к повозке, она хмуро наблюдала, как фермер разглядывает зубы рыжеволосого парня, которого наметил себе в работники. В девочке этой, в густой россыпи веснушек на ее лице, в легкой ее сутулости, словно она стесняется своего роста, было что-то располагающее, милое. Не красавица, но Нору к ней почему-то потянуло.
– Доброго тебе здоровья.
Девочка подняла глаза, и тут же, отступив от повозки, выпрямилась.
– Как тебя зовут? – спросила Нора.
– Мэри Клиффорд. – Голос у девочки был негромкий, хрипловатый.
– Скажи, Мэри Клиффорд, тебе работа нужна?
– Нужна.
– А откуда ты родом? Родители где живут?
– Возле Аннамора. У болота.
– А лет тебе сколько?
– Не знаю, миссис.
– Но на вид лет четырнадцать.
– Да, миссис. Точно, четырнадцать. Пятнадцать в следующем году, Бог даст, будет.
Нора кивнула. Подумала, что, может, девочка и старше, если судить по росту, но четырнадцать – возраст подходящий. О замужестве пока что мечтать не будет.
– Братья и сестры у тебя есть?
– Да, миссис. У меня их восемь.
– И ты старшая, да?
– Старшая из девочек. А вон там – это мой брат. – Она показала пальцем на стоявшего через дорогу рыжеволосого парня.
Наниматель-фермер тем временем приподнял ему картуз, чтобы осмотреть волосы. Обе они глядели, как грубые руки ерошат рыжую шевелюру и вертят голову мальчишки туда-сюда в поисках вшей. Щеки парня горели от стыда.
– А отец ваш или мать тоже здесь?
– Нет, мы с братом одни отправились. – Девочка помолчала. – Мама с папой дома с маленькими возятся, да и работа у них.
– А ты здорова? Больных в семье вашей нет?
Девочка покраснела.
– Я здорова, миссис. – Она открыла рот, желая показать Норе зубы, но Нора смущенно замотала головой.
– А доить, Мэри, ты умеешь? И масло сбивать?
– Умею. У меня руки к этому очень даже привычные.
Она вытянула вперед руки, словно вид вспухших костяшек и натруженных ладоней мог послужить доказательством ее умелости.
– А за маленькими присматривать приходилось?
– Я всегда помогала маме с ребятами. Если восемь нас, как же без этого? – Девочка подалась вперед, шагнув к Норе, словно из боязни, что та утратит к ней интерес. – А еще я пряду хорошо. И встаю спозаранку. Прежде птиц просыпаюсь, так мама говорит. Я и стирку на себя беру, и шерсть чесать. У меня спина сильная. Хоть весь день напролет могу одежду выбивать.
Нора не могла сдержать улыбки, слушая эти пылкие уверения.
– Ты раньше-то в работницах бывала?
– Да, миссис. Меня этим годом на ферму, что к северу отсюда, на летний срок брали.
– И как тебе? Понравилось?
Мэри помолчала, облизнула пересохшие губы.
– Трудная там была работа.
– Ты не захотела остаться там, да?
Мэри пожала плечами:
– Я на другую ферму хочу.
Нора кивнула, превозмогая внезапную головную боль. Прежде ей не приходилось так бесцеремонно расспрашивать незнакомых девчонок. Помощников обычно нанимал Мартин. Мужчины, которых он приводил в дом, были тихими, они не боялись работы в поле, а в доме точно стеснялись: и съеживались, прижимая руки к бокам, будто боялись ими что-нибудь сломать. Ловко, одним движением очищая от шелухи картофелину, они уже искали глазами следующую. Они бубнили розарий, спали на полу и вставали еще до света. Эти мужчины – широкоплечие, с задубевшими ногтями – пахли сеном и луговыми травами и редко улыбались. Одни возвращались год за годом, другие – нет. Нанимать же работницу им с Мартином никогда не было нужды.
Нора решила повнимательнее рассмотреть девочку, и та глянула на нее в ответ – ясноглазая, зубы стиснуты от холода. Выношенное платье было ей явно мало – запястья далеко торчали из рукавов, лиф жал в плечах и спине, – но опрятное, видать чистюля. Волосы короткие, до подбородка, тщательно расчесанные, вшей не видно. Явно хочет понравиться, и Нора представила себе сырой бохан, где девочка выросла и где остались восемь ее братьев и сестер. Вспомнилась Джоанна и гадкие шепотки и слухи, что, дескать, дочь Норина побирается, просит еду у соседей. У девочки волосы как у Джоанны. И у Михяла такие же – светло-рыжие, точно летняя заячья шкурка или опавшие сосновые иглы.
– Пойдешь ко мне на зиму, а, Мэри? Дочкина сына нянчить. Сколько попросишь за полгода?
– Два фунта, – без запинки ответила Мэри.
Нора прищурилась:
– Мала ты еще для таких денег. Полтора.
Мэри кивнула, и Нора положила ей на ладонь шиллинг. Девочка проворно сунула монету в узелок и, стрельнув глазами в брата, важно кивнула, дескать, все в порядке.
Фермер, что осматривал брата, отошел прочь, так его и не взяв, и теперь парень одиноко стоял в толпе и курил. Он провожал их взглядом и в последнюю секунду поднял руку в знак прощания.
* * *
До дома Норы они шли небыстро. Показалось солнце, ярко осветившее следы человеческих ног и колеи от бесчисленных телег и повозок.
Вся округа, двинувшаяся в Килларни с рогатым скотом и домашней птицей, превратила дорогу в сплошное месиво. Грязь поблескивала на солнце.
Нору не тревожило, что они с Мэри идут так медленно. Сделав дело – наняв себе помощницу, – она чувствовала облегчение. Шла она по обочине, вдоль канав, то и дело наклоняясь сорвать мокрицы для кур. Заметив это, Мэри тоже стала рвать мокрицу. Ступала она аккуратно, обходя грязь и камни, стараясь не обжечься крапивой.
– А не боялась ты одна затемно пускаться в такой долгий путь?
– Я с братом была, – просто ответила Мэри.
– Ты храбрая девочка. Мэри пожала плечами:
– Будешь храброй. Поддашься страху – работу упустишь. Даром простоишь на ярмарке весь день.
После этого они шли молча, через болотистую низину и узкие полоски леса, мимо деревьев, уже оголившихся в преддверии зимы, мимо темных зарослей глянцевитого остролиста. Высокая трава на обочине побурела, дальние холмы, где между скал рос вереск, молчаливо высились на горизонте. И всю дорогу их сопровождал запах торфяного дыма, винтом поднимавшегося от далеких очагов.
До хижины Норы они добрались уже под вечер, когда солнце склонялось к закату. Мгновение обе постояли во дворе, переводя дух после трудного подъема по склону, и Нора видела, что девочка осматривается, оценивая новое свое обиталище. Взгляд ее скользнул с тесной, на два покойчика, хижины на маленький хлев и нескольких кур, бродивших по двору. Небось рассчитывала девчонка увидеть дом побольше и крытый не камышом, а пшеничной соломой, а во дворе – откормленную свинью, а то и ослиные следы, а вместо этого увидела одинокую лачугу с единственным окошком, заткнутым соломой, с позеленевшими от мха белеными стенами да каменистыми бороздами картофельной делянки.
– Я корову держу. Так что в молоке и навозе недостатка нет.
Они вошли в хлев, в теплую темноту и запах мочи и навоза. Внизу темнел силуэт лежащей на соломе коровы.
– Тебе надо будет кормить и поить ее, доить по утрам и сбивать масло раз в неделю. Вечерами доить буду я.
– Как ее звать?
– Бурая, так мы… я ее зову.
Нора глядела, как обветренные руки Мэри потянулась к морде животного, потрепали уши. Бурая повернулась на бок, перебирая костлявыми ногами.
– Она много молока дает?
– Хватает, – отвечала Нора. – С Божьей помощью.
Выйдя опять на меркнущий уже свет, по размытой и грязной тропке они направились к дому. Завидя их, сбежались куры.
– Куры у нас ничего себе, – сказала Нора. – Вот дай-ка им мокрички. Они ее страсть как любят. Сейчас несутся они не шибко, но есть у меня несколько надежных курочек, те всю зиму яйца дают. – Она бросила строгий взгляд на Мэри: – Не вздумай таскать яйца. И масло тоже. Не то из жалованья вычту. Ты ешь-то много?
– Лишнего не съем.
– Хм. Ну, пошли.
Распахнув створку двери, Нора поздоровалась с Пег О’Шей, сидевшей у огня с Михялом на руках.
– Пег, вот это Мэри.
– Храни тебя Боже, и добро пожаловать. – Пег окинула Мэри оценивающим взглядом. – Ты небось из Кленси, вон какая рыжая.
– Из Клиффордов. Я Мэри Клиффорд, – ответила девочка, стрельнув глазами на Михяла. И осталась стоять с открытым ртом.
– Клиффорд, значит? Ну и слава богу, нам что Клиффорды, что Кленси. А издалека ли будешь?
– Она на толкучную ярмарку нынче утром еще затемно отправилась, – пояснила Нора. – Из Аннамора. Он в двенадцати милях отсюда, а то и больше.
– И всю дорогу пешком шла? Матерь Божья, так ты, верно, на ногах не стоишь от усталости!
– У ней ноги крепкие.
– Да и руки, как видно. Вот, держи его. Это Михял. Нора, поди, уже все про него рассказала…
Пег приподняла Михяла, жестом приглашая Мэри подойти поближе.
Мэри глядела во все глаза. Нос Михяла был в корках, в уголке рта сохла слюна. Когда Пег подняла его, чтоб передать с рук на руки, мальчик завопил, будто его бьют.
Мэри попятилась:
– Что это с ним?
В наступившей тишине слышались только гортанные стоны Михяла.
Вздохнув, Пег положила мальчика обратно себе на колени.
Покосившись на Нору, ногтем соскребла с лица Михяла засохшую слюну.
– О чем ты? Что с ним не так? – В голосе Норы слышалась угроза.
– Чего ему неможется? Чем недоволен? И почему кричит так жалобно? Он что, не умеет говорить?
– Он слабенький просто, вот и все, – осторожно сказала Пег.
– Слабенький, – повторила Мэри. Она все пятилась и пятилась, пока не очутилась в дверном проеме. – А он заразный?
Из горла Норы вырвался глухой рык:
– Ишь, смелая нашлась – спрашивать такое!
– Нора…
– Заразный он, слышала, Пег? Да как только у ней язык повернулся!
– Я ж ничего такого… Просто с виду он…
– Что он «с виду»?
– Нора… Спрос-то не беда… – Пег плюнула в краешек передника и обтерла Михялу лицо.
– Я только… – Мэри ткнула пальцем, указывая на ноги Михяла, которые обнажила задравшаяся до пупа рубашонка. – Ну хоть ходить-то он может? – Губы девочки дрожали.
– Она ж ребенок еще, Нора, – тихо сказала Пег. – Подойди сюда и сама посмотри, Мэри Клиффорд. Никакой заразной болезни у него нет. И вреда от него никакого тебе не будет… Ведь это просто дитя. Маленькое и безобидное.
Мэри кивнула, с трудом проглотив комок в горле.
– Ну, подойди же. Глянь-ка на него как следует. Он же славный малыш, ей-богу…
Мэри робко, из-за плеча Пег, разглядывала мальчика. Полузакрытые глаза ребенка, скошенные на кончик вздернутого носа, вялые губы.
– Ему больно? – спросила Мэри.
– Нет, не больно, нет. Он и смеяться может, и садится сам, без поддержки, может двигать руками и играть с разными вещами.
– А сколько ему?
– Ну… погоди-ка… – запнулась Пег. – Года четыре. Так ведь, Нора?
– Он перышки любит, – еле слышно произнесла Нора. И неуверенно опустилась на шаткую табуретку напротив Пег. – Перья…
– Да, точно. Четыре ему. И он любит перышки. И желуди. И бабки. – Пег старалась говорить весело. – Вот только ножки у него подкачали.
– Он ходить не может, – хрипло сказала Нора. – Раньше мог, а теперь разучился.
Мэри, опасливо взглянув на мальчика, плотнее сжала губы. Потом сказала:
– Михял? Я Мэри… – Она перевела взгляд на Нору – Он что, стесняется?
– Он не может сказать нам, стесняется или нет. – Нора помолчала. – Мне следовало предупредить тебя.
Мэри тряхнула головой. От болотной сырости по дороге волосы ее закудрявились, и она казалась еще младше – маленькая испуганная девочка. И Нора внезапно рассердилась на себя. Ведь это тоже еще дитя, а я ору на нее, чужая тетка.
– Слушай, ты ведь такой путь проделала, а я тебе даже попить не предложила. Ты ж небось от жажды помираешь…
Встав, Нора долила воды из ведра в горшок над очагом.
Пег легонько стиснула плечо Мэри:
– Давай положим его. Сюда вот, на вереск. Далеко-то он не уйдет.
– Я могу его взять. – Сев рядом с Пег, Мэри переложила Михяла себе на колени. – Ой, какой худой! Косточки одни! И легкий как перышко!
Женщины смотрели, как Мэри поправила на Михяле рубашку, прикрыв ему ноги, а затем укутала их собственным платком, сняв его с головы.
– Вот так. Теперь тебе будет полегче.
– Что ж. Мы рады, что ты у нас есть, Мэри Клиффорд. Всего тебе хорошего, и да благословит тебя Господь. А я лучше пойду к себе.
И, бросив на Нору многозначительный взгляд, Пег заковыляла к двери и вышла, оставив их одних.
Голова Михяла упиралась теперь Мэри в ключицу. Девочка неловко обняла его.
– Он весь дрожит, – сказала она.
Налив в два ковшика сливок, Нора принялась готовить картошку на ужин. Что-то сжимало ей горло точно веревкой, не давая вымолвить ни слова. Прошла не одна минута, прежде чем из-за ее спины донеслось неуверенное:
– Я уж постараюсь для вас.
– Надеюсь, что постараешься, – с трудом выдавили из себя Нора. – Очень надеюсь.
* * *
Позже тем же вечером, когда, закончив свою молчаливую трапезу и загнав кур на ночь, они раздвигали лавку и клали на нее соломенный тюфяк и одеяло, Нора сказала:
– Тебе тепло будет здесь у огня.
– Спасибо, миссис.
– И Михял будет с тобой рядом спать, для тепла.
– А он разве не в колыбели? – спросила Мэри, кивнув в сторону грубой плетенки из ивовых прутьев.
– Он вырос из нее. Тесно ему там. Да, и последи, чтоб он укрыт был хорошенько, он ночью все тряпье с себя скидывает.
Мэри взглянула на Михяла. Мальчик сидел, прислоненный к стене, голова его свесилась на плечо.
– Утром мы пройдемся чуток, и я покажу, где что в долине. Тебе ж надо знать, где родник. И место хорошее покажу, где лучше встать на речке белье полоскать. Там и другие девушки будут, с которыми тебе не вредно познакомиться.
– Михял тоже с нами пойдет?
Нора пронзила девочку взглядом.
– То есть вы его дома оставите или с собой возьмете? Ножки-то ведь у мальчика…
– Я не люблю его из дому вытаскивать.
– Что ж, вы его одного оставите?
– И не люблю, когда толкут воду в ступе и болтают пустое.
И, подняв лохань с грязной водой, в которой они мыли ноги, Нора открыла дверь и, кликнув фэйри «берегись», выплеснула воду за порог.
11
Пука – ирландское название гоблинов (ирл. рúca).
12
Мамо́ – бабушка (ирл. mamó).