Читать книгу Темная вода - Ханна Кент - Страница 5
Часть первая
Бедняков врачует смерть
Liagh Gach Boicht Bas
1825
Глава 4
Ясень
Оглавление– Кто там? Душа живая аль из мертвых кто?
Приоткрыв дверь бохана, Питер О’Коннор просунул голову под низкую притолоку. В руке он держал бутылку:
– Уже и неживой, до того в глотке пересохло!
Нэнс, кивнув, пригласила его войти:
– Ну, садись, Питер. Рада тебя видеть.
– Хорошо Мартина помянули. И ты свое кыне как красиво выводила, Нэнс!
Питер сел возле огня. Взяв грубо кованные щипцы Нэнс, выудил горящий уголек из очага и зажег трубку. «Да смилуется Господь над душами усопших», – прошептал он и сосал трубку, пока табак в ней не занялся и в воздух не поплыли кольца дыма.
– С чем сегодня пожаловал, Питер? Все плечо покоя не дает?
Питер покачал головой:
– Нет, плечо в порядке.
– Так что ж тогда? Глаза?
Когда мужчина на вопрос ее не ответил, Нэнс уселась поудобнее на своей табуретке и приготовилась терпеливо слушать.
– Сны мне снятся, вот что, Нэнс, – нарушил наконец молчание Питер.
– Да неужто сны…
– Не знаю уж, к чему бы они, – сквозь зубы процедил Питер. – И всё сильные такие.
– И что, донимают они тебя?
Питер глубоко затянулся трубкой.
– С тех самых пор донимают, как увидел я Мартина бездыханным на перепутье.
– Тревожные сны-то?
– Хуже некуда. – Питер поднял взгляд от огня, и Нэнс заметила, как потемнел он лицом: – Мерещится мне, будто беда на нас надвигается, Нэнс. Снится то скотина окровавленная, с перерезанным горлом, кровь на землю капает. – Он покосился на козу. – То будто тону я. Либо висельник привидится. А просыпаюсь точно от удушья.
Нэнс ждала, что еще скажет Питер. Но тот сидел молча, подтянув колени к самому подбородку, и Нэнс жестом показала на принесенную им бутылку.
– Так выпьем, что ли?
Вынув пробку, она передала бутылку Питеру.
Он хорошенько отхлебнул, передернул плечами, вытер рот.
– Крепкий потинь, что надо… – пробормотала Нэнс, в свою очередь приложившись к бутылке. И, отсев к огню, приготовилась слушать. Бывает, людям только и надо, чтоб их выслушали. Не торопя, в тишине, чтоб не было рядом разговоров, болтовни всяких там соседей. Ничего чтоб не было – лишь горящий очаг и женщина. Такая, что не вызывает желания. Такая, что не выболтает подружкам твоего секрета. Старуха, которая умеет слушать и знает толк в куреве и выпивке. Ради этого стоит постараться, выскользнуть из дома незаметно, пройти по парующим полям, мимо замшелых оград, чтоб уже под вечер навестить старуху в ее лачуге. Нэнс знала силу молчания.
В очаге горел огонь. Питер докурил трубку и выбил о колени. Они продолжали сидеть, время от времени передавая друг другу бутылку, пока в щель под дверью не поползла вечерняя сырость и не заставила Питера стряхнуть с себя оцепенение:
– А говорил я тебе про четырех сорок, которых видел, прежде чем Мартин отошел, помилуй Господь его душу?
Нэнс подалась вперед на табуретке:
– Нет, Питер, не говорил.
– Четыре их было. Это ведь смерть предвещает, верно? И огни тогда горели у твоей Дударевой Могилы. У круглого-то оплота. Вот тогда-то я первый сон и увидел.
– А я видела, как молния ударила в вереск на горе, – пробормотала Нэнс.
– В тот вечер, когда Мартин умер?
– В тот самый. И странным ветром потянуло.
– Это они повылазили! Добрые соседи! Думаешь, из-за них я и сны теперь видеть начал, да, Нэнс?
Нэнс коснулась рукой его плеча и на мгновение увидела хижину Питера, его узкую койку у стены, и как он долгие часы курит, боясь заснуть, а ночь обступает его со всех сторон.
– Ты в сорочке родился, Питер, так ведь? А значит, тебе дано видеть вещи, от других скрытые. Но все-таки, Питер, помни, что, если долго сидеть в темноте одному, и не такое примерещится.
Питер ковырнул в зубах грязным ногтем и хмыкнул:
– Да чего уж там, ей-богу… Пойду я лучше…
– Конечно, Питер. Иди домой.
Питер помог Нэнс подняться на ноги и подождал, пока она щипцами вытаскивала из очага горящий уголек и опускала его в ведро. Уголек зашипел и погас. Тогда она обтерла его краем юбки и, сплюнув на землю, протянула Питеру:
– Сегодня ночью никаких соседей ты не увидишь. Бог в помощь тебе на дороге.
Питер сунул уголек в карман и коротко поклонился.
– Благодарствую, Нэнс Роух. Ты добрая женщина, лучшая из всех на земле, что б там ни говорил новый священник.
Нэнс подняла бровь:
– Священник тратит слова свои на меня? Вот как? Питер коротко хохотнул:
– А я не говорил? О, да слышала бы ты, что он плел на мессе! Пытался, как он сказал, открыть нам глаза на то, что мир изменился и стал теперь другим. Пора, говорил, покончить со старыми обычаями и привычками, которые держат ирландцев на самом дне, среди отбросов человечества. «Настала новая эра для Ирландии и католической церкви, и долг наш жертвовать на дела церковные, а не тратить их, платя всяким там нечестивым плакальщицам».
– «Покончить со старыми обычаями». Хорошо у него, видать, язык подвешен.
– Ничего хорошего, Нэнс, – покачал головой Питер. – По мне, так лучше пока священника этого стороной обходить. Пусть приживется здесь, пообвыкнется. Посмотрит, как у нас тут люди живут, поймет, что к чему.
– Небось он думает, что это я за «старые обычаи».
Лицо Питера сделалось очень серьезным.
– «Старые обычаи» – это язычество. Он сказал, мол, знает, что люди к тебе ходят, и что больше так быть не должно. – Питер помолчал. – Сказал, что ты чертовщиной всякой занимаешься и хитростью деньги за эти твои причитания выманиваешь.
– Вот как… Значит, новый священник против меня пошел.
– Отец Хили, он может. Но вот же я здесь. И, богом клянусь, никакой чертовщины я у тебя в доме не вижу.
– Господь да хранит тебя, Питер О’Коннор!
Улыбнувшись ей в ответ, Питер нахлобучил на голову шляпу.
– Ты по-прежнему нужна нам, Нэнс. И по-прежнему нужны нам старые обычаи и старые знания. – Он помолчал, улыбка исчезла с лица. – Да, кстати, Нэнс. Знаешь, есть мальчик, на горе у Норы Лихи. Увечный. Я подумал, сказать тебе надо, чтоб ты знала, если вдове вдруг понадобишься.
– Я когда на поминках там была, никакого увечного не видела.
– Ну да, она велела мне его унести.
– А что за хворь у него такая?
– Не скажу, Нэнс, не знаю. – Питер выглянул за дверь. Там уже наползала темнота. – Но что-то с ним крепко не так.
* * *
Остаток вечера Нэнс просидела, сгорбясь у огня и трогая зубы кончиком языка. Ночь выдалась неспокойная. Квакали лягушки, и кто-то шуршал: не то крыса под стеной, не то галка в соломе на крыше.
В досужие часы время словно прекращает свой бег. И часто, вычесывая шерсть или ожидая, когда закипят в горшке несколько картофелин, Нэнс воображала, что рядом Мэгги. Странная, пугающе непохожая на других, невозмутимая Мэгги – сушит травы или свежует кролика. В зубах трубка, руки при деле, а сама учит Нэнс слушать глухое, потаенное биение мирового сердца. Наставляет, как спасти других, если уж родную мать не спасла.
Как же стремительно собираются призраки!
– Есть люди особенные, Нэнс. Они рождаются другими, вне мира обычных вещей, кожа у них тоньше, а глаза более зорки и видят то, чего большинство людей не замечает. Сердце у них вбирает больше крови, река для них меняет свое течение.
Вспомнилось, как сидели они в отцовской хижине, как мыли ноги, смывая дорожную грязь. И как волновалась Нэнс, как прыгало сердце в ее груди, когда принимала она первого своего младенца, седьмого сына кучеровой жены. Какая радость была, когда показались волосики, когда мягко, как воск, скользнул младенец в ее руки! И как задрожала она от первого крика ребенка…
А Мэгги, улыбнувшись ей, села на табуретку, зажгла трубочку.
– Помню я и как ты родилась, Нэнс. Очень мучилась тогда твоя мать. Противилась ей природа что-то. Пришла я – в доме кавардак. Отец твой сам не свой – никак ты не хочешь в мир являться, силком тебя тащат. Я отперла все замки и запоры. Дверь раскрыла, солому из оконных щелей вынула. Узелки на шали моей развязала и на одежде роженицы тоже. А мужчинам велела корову отвязать и из хлева выпустить прямо во тьму ночную. И только когда все вокруг развязалось – расслабилось, ты выскользнула к нам – рыбкой из сети.
– А ты уже тогда знала, что я особенная?
Тетка ее улыбнулась. Выбила пепел из трубки.
– Родилась ты, как иной раз бывает с детьми, глубокой ночью, в смутные предрассветные часы. Кулачонки сжаты были. Не успела родиться, и уже в ссоре со всем миром.
Повисла тишина.
– Не хочу я быть не как все. Не хочу быть одна такая!
Мэгги придвинулась к ней, глаза ее сверкнули:
– Что в нутре сидит, того не вытравишь. Скоро сама поймешь.
* * *
Мэри, вздрогнув, проснулась, грудь сдавило тревогой. Сев в постели, обливаясь по́том, она огляделась – в очаге горит огонь, кругом нее стены незнакомого жилища. Не сразу она вспомнила, где находится.
Я в доме у той вдовы.
Рядом с ней спал ребенок, прижавшись к ее ноге худой скрюченной спиной.
Я в доме у той вдовы. А это ребенок, которого я должна нянчить.
Она снова легла и попыталась уснуть, но запахи в доме казались странными и тоскливо ныла грудь. Хотелось обратно в Аннамор, хотелось, чтоб рядом были братья и сестры, все вместе, кучей лежали бы перед огнем на сладко пахнущем камыше, хотелось так, что слезы выступили на глаза. Мэри сморгнула слезы и, сунув руки под подбородок, уткнулась лицом в самодельную, сделанную из тряпок подушку.
Болел живот. Они слишком много съела. По крайней мере, не оголодаю я здесь, подумала Мэри, что бы там ни говорила вдова насчет яиц. Бывают места и похуже. Дэвид рассказывал ей о ферме, куда нанялся прошлой осенью, маленьком хозяйстве на полуострове, где они все дни напролет резали и таскали на поля водоросли для удобрения.
Стоишь в соленой воде, согнутую спину холодным ветром обдувает, а потом тащишься на поля с тяжелой поклажей. Мокрые водоросли через прутья корзины мочат одежду, спину саднит.
Моли Бога, чтобы попасть тебе туда, где тебя кормить будут досыта, так он ей сказал. Дэвид не работы испугался. К работе и мужчины, и женщины в их краях привычные. Но куда как плохо, когда на теле оседает соль, ноги – в кровавых ранах от скрытых под водой острых камней, а в брюхе только ветерок морской посвистывает, а больше, считай, и нет ничего.
При матери брат ничего подобного не рассказывал. Она б извелась от таких рассказов, а у нее и без того забот хватает – то кто-то из малышей кашляет, то картошка не уродилась, а едоков – полон дом, а еще слухи о выселении, и арендаторы, сами сдающие участки крестьянам, шастают с ломами от хижины к хижине. Дэвид дождался, пока все выйдут из дома во двор искать яйца в траве.
Найди себе такое место, сказал он ей тогда, чтоб кормили. Плевать, если там грязно. Ведь семьи есть, что людей нанимают, а у самих за душой не больше нашего. И спят на камышах, как и мы. Но поищи такого хозяина, который проследит, чтоб сыта была.
На северной ферме, где она лето проработала, кормить кормили. Картошка там была. Овсянка. Но есть позволялось только после хозяев: допить сливки из ковша, выскрести остатки из горшка.
Мэри повернулась на бок. Могло бы быть и хуже, успокаивала она себя. Всего только одинокая женщина и ребенок, орущий и плачущий в доме, корова и клочок неудобья. Но чувствовалось в этом всем что-то странное, а что – понять она не могла. Возможно, одиночество хозяйки. Этой вдовы, Норы Лихи, женщины со впалыми щеками и волосами, тронутыми на висках сединой. На первый взгляд, судьба ее сложилась худо. Щиколотки опухли, лицо избороздили глубокие морщины. Но Мэри, вглядевшись в лицо Норы на ярмарке, заметила и другое: лучистый узор у глаз говорил о том, что жизнь свою она прожила хорошо.
Дэвид учил ее всматриваться в лица. Если у мужика красный нос, значит, пьяница и от его дома лучше держаться подальше, потому что денежки он спустит на выпивку, а на еду для домочадцев мало что останется. Бабы с поджатыми губами, люди говорят, все сплошь злыдни. Такая станет следить за каждым твоим шагом. Лучше поищи в хозяйки женщину не хмурую и чтоб от глаз морщинки расходились птичьей лапкой.
«Значит, либо на солнце привыкла щуриться, либо душа добрая. И не важно, отчего эти морщинки – от работы в поле или от улыбок, у такой хозяйки тебе плохо не будет».
Морщинки птичьей лапкой у Норы Лихи были. И в Килларни она показалась Мэри довольно доброй; одета опрятно, лицо открытое. Но о том, что сама-то она вдова, смолчала, и про мальчика солгала.
Как сказала она тогда?
Дочкина сына нянчить.
Ни словом не обмолвилась о том, что тело-то у мальчика все скрюченное, челюсть отвисла и что немой он. Не намекнула даже, что в доме болезнь, смерть и тайна, о которой лучше помалкивать.
Таких детей, как Михял этот, Мэри прежде не видывала. Когда спит, ну просто худющий недокормленный малыш, а в остальном – ребенок как ребенок, даром что хилый и бледный. Но стоит ему проснуться, и сразу ясно: что-то с ним совсем не то. Глазами голубыми шарит, а словно не видит, смотрит так, будто и нет ее рядом. И руки странно держит, все к груди прижимает, рот полуоткрыт, кривится. Старичком кажется. Кожа сухая, кости обтянула, тонкая, как странички в требнике. Совсем не похож он на тех круглощеких ребятишек, которых Мэри привыкла нянчить. Когда, переступив порог хижины, Мэри впервые увидела его на коленях у старухи, она поначалу решила, что это и не ребенок вовсе, а страшная, как чучело, кукла. Игрушка детская из палочек, обряженная в старое платье, вроде мощей святой Бригитты, которые носят в ее день на носилках, – скукоженная головка и угловатый скелет, прикрытый какими-то тряпками. А потом, когда она подошла поближе и увидела, что это живой мальчик, сердце у нее упало от страха. Тощий и пораженный какой-то хворью, из тех, что тянут сок из растения, пока не превратят его в засохший стебелек. Ее привели в дом, где хозяйничает болезнь, и болезнь эта захватит и ее. Но нет же – они говорят, что не болен он. Только растет плохо, медленно. С трудом растет, но старается, борется, чтоб быть как все дети.
Рыжий, волосы как медь, курносый слабый недоумок. Мешок костей, весь в сыпи и стонет, точно нечистая сила завывает.
Мэри легонько коснулась лба Михяла, отвела упавшую прядь. Из уголка рта у него текла слюна. Мэри стерла ее тыльной стороной ладони и вытерла руку одеялом.
Наверно, вдова стыдится мальчика. Потому и не рассказала о нем заранее.
В чем провинилась ее дочь, чем заслужила такого ребенка?
Если, встретив на дороге зайца, женщина может наградить своего ребенка заячьей губой, то что за чудище должна была она встретить, чтоб выродить такого уродца с вывернутыми костями?
Видать, большой грех она совершила, коли младенца в ее утробе эдак испортило!
Однако вдова говорила, он не от рождения такой.
Может, потом его чем пришибло.
Ладно, чего там думать-то, решила Мэри. Домой ей путь все равно заказан. На этой ферме, в этой долине, похожей на оспину на коже, в этой вмятине, зажатой между скалистыми горами, ей предстоит жить и осваиваться следующие полгода. Закуси губу и работай. Ведь ей заплатят за это неплохие деньги, которые она принесет в семью, а пока они с Дэвидом на заработках и домой от них текут шиллинги, выселение семье не грозит. Ради этого стоит потерпеть, выдержать эти полгода с суровой, своенравной женщиной и ребенком-калекой. А потом она вернется к себе на камыши рядом с братьями и сестрами, и отец будет тихо читать розарий, а они станут засыпать под его бормотанье у теплого очага, заснут и будут спать крепко, так что даже вой ветра за окном их не разбудит.
* * *
Нора проснулась в волнении и беспокойстве. В доме чужой человек. Эта девочка, Мэри. Быстро накинув одежду, Нора вышла из своей выгородки.
Девочки не было. Раскладная лавка была опять собрана и превращена в обычную скамью, зола вычищена, пламя ярко горело в очаге. В углу Нора заметила Михяла, спавшего в пустой корзине, придавленной к полу тяжелыми угольными щипцами. Щипцы лежали поперек корзины, совсем рядом с неподвижной головой ребенка.
Ни следа Мэри.
Куры слетели с насеста, и Нора стала шарить рукой в поисках яиц. Четыре штуки, еще теплые. Аккуратно укладывая их в особую корзинку, она услышала, как скрипнула дверь сарая, и резко повернулась на звук. Мэри стояла там на утреннем морозце, закутанная, с дымящимся ведром свеженадоенного молока, которое она прикрыла тряпицей.
– Мэри… – так и ахнула Нора.
– Доброго вам утречка, миссис.
Мэри поставила молоко на стол и стала процеживать его через тряпицу.
– Я думала, что ты ушла.
– Просто я встаю рано, миссис, я ж говорила. А вы велели мне по утрам доить, так что… – Она понизила голос: – Я что-то не то сделала?
Нора засмеялась с чувством облегчения:
– Да нет, не важно… Просто вечером… и я подумала… – И, после паузы: – А где же путы, чтоб стреножить ее?
– Я их не нашла.
– Ты доила Бурую, не стреножив?
– Да она ж коровка ласковая и послушная.
– Путы вот здесь. В углу. Я держу их в доме, чтоб никакой любитель чужого маслица ими не попользовался.
Нора ткнула пальцем в лежащие в корзине щипцы:
– А вот этого я давненько не видывала.
Покраснев, Мэри вернула щипцы на их место возле очага.
– Это от фэйри, миссис. Чтоб его не утащили. Мы в Аннаморе так делаем.
– Да, я знаю для чего. Здесь у нас это дело тоже в ходу, но я давно уж не боюсь, что фэйри утащат моего малыша.
Лицо Мэри залило розовой краской:
– Михял… Хворенький наш ночью обмочился. Я его помыть хотела, но не было воды.
– Я покажу тебе, где родник.
* * *
Утренний воздух был чист и влажен; мокрый зеленый мох, облепивший полевые изгороди, ярко сверкал на солнце. Стоял холод, но солнечный свет был нежно-золотистым, и легкий дымок, поднимавшийся от хижины, тоже отливал золотом. А на самом дне долины, в низине, стлался туман.
– Река там внизу, – сказала Нора, выйдя с Мэри на двор. Михяла они оставили в хижине одного, хорошенько забаррикадировав в его корзине из-под картофеля и отодвинув подальше от огня. – Река зовется Флеск. Из нее ты тоже можешь брать воду, если хочешь, но потом долго идти с полными ведрами, и все в гору. И скользко к тому же, по сырости. Когда погода переменится, пойдешь туда белье полоскать. Идти к роднику еще дольше, но дорога туда получше и ногам полегче будет. Все женщины у нас к роднику за водой ходят. Вода родниковая чище.
– А много здесь женщин, в долине? – спросила Мэри.
– Много ли? Да столько же, сколько и мужчин, хотя есть у нас фермеры и неженатые. Видишь вон тот дом, по соседству? В нем Пег О’Шей живет, ты ее вечером у меня застала. Семья у нее большущая. Пятеро детей, да еще их дети в придачу. – Нора обвела рукой долину, открывшуюся, когда опоясывающая холм дорога, по которой они шли, устремилась вниз, на равнину. – Видишь, вон там, внизу, два дома и печь для обжига известняка рядом? Посреди долины почти? Там кузнец живет, Джон О’Донохью, и жена его Анья. К нему на вечёрки собираются. Детей у них нет, хоть вот уже десять лет как женаты. Почему – непонятно. Люди об этом молчок. А дальше, за ними, племянника моего дом; сейчас не видно, правда, из-за тумана. Дэниел Линч – так он зовется. Жена его сейчас первенца ждет. Ты частенько будешь видеть его и его брата на нашей ферме. Они подсобляют мне по хозяйству. Муж-то мой недавно умер…
– Сочувствую вам в вашем горе, миссис.
Послышался смех, и Нора, почувствовав, как подступают слезы, обрадовалась, увидев двух женщин с ведрами, спускавшихся к ним по склону.
– Спаси тебя Господь, Нора Лихи, – сказала одна из женщин, отводя с лица край накидки, чтобы лучше видеть. Из белокурых кос ее выбились кудрявые пряди.
– И вас также, Сорха и Эйлищ. А это Мэри Клиффорд, чтобы вы знали.
Женщины, прищурившись, с интересом оглядели Мэри.
– К роднику собрались, да?
– Да.
– Эйлищ замужем за учителем, Мэри, за Уильямом О’Хара. Он вон там детей учит – за живыми изгородями. А Сорха – дочь жены брата моего деверя.
Лицо Мэри выразило замешательство.
– Не беспокойся, со временем ты со всеми перезнакомишься и во всем разберешься. У нас секретов нет, все на виду. И все знают всех.
– Все мы, хочешь не хочешь, а родством связаны, – подняв бровь, добавила Эйлищ – невысокая, коренастая, с темными мешками под глазами.
– Ты об отце Хили-то слышала, Нора?
– А что такое?
Сорха испустила тяжелый вздох:
– Да прослышал он про бдение на поминках Мартина твоего. И прямо взбеленился! – Она хихикнула: – Слышала бы ты, какую он проповедь сказал на мессе! Осерчал-то как!
Нора досадливо покачала головой:
– Неужели?
Сорха придвинулась поближе, задев ведром ногу Норы:
– Он очень на плакальщицу твою, Нэнс Роух, злобствовал. Против нее проповедовал. Сказал, чтоб не приглашали ее на кыне. Сказал, что церковь этого не одобряет.
– Да что за бдение будет без плача? – возмутилась Нора. – Слыханное ли дело?
– Ой, с ним прямо как припадок сделался. Вязать впору, – добавила Эйлищ. Она вспоминала о случившемся скандале с явным удовольствием. – Кричал, слюной брызгал. Мне все лицо оплевал. Платком вытирать пришлось.