Читать книгу До самого рая - Ханья Янагихара - Страница 13
Книга I. Вашингтонская площадь
Глава 11
ОглавлениеСонеты декламировала группа, состоявшая из одних женщин, у которых энтузиазма было явно больше, чем таланта, однако они были достаточно молоды, чтобы можно было с удовольствием их разглядывать, легко прощать им неумелость и аплодировать в конце представления.
Он не был голоден, но Чарльз был и предложил – с надеждой, как показалось Дэвиду, – перекусить что-нибудь у него дома.
– Что-нибудь простое, – сказал он, и Дэвид от нечего делать согласился, ему хотелось отвлечься.
В доме Чарльз предложил устроиться в его верхней гостиной, которая хоть и оказалась так же вызывающе роскошна, как и нижняя, – ковры настолько толстые, как будто под ноги бросили шубы, занавеси из полушелковой зонтичной ткани потрескивали, словно горящая бумага, при каждом прикосновении, – но была хотя бы поменьше, более уютной.
– Мы можем поесть прямо здесь? – спросил Дэвид.
– Здесь? – переспросил Чарльз, поднимая бровь. – Я велел Уолдену накрыть в столовой. Но с удовольствием останусь здесь, если ты это предпочтешь.
– Как хочешь, – ответил он, внезапно теряя интерес не только к трапезе, но и к этому разговору.
– Сейчас распоряжусь, – сказал Чарльз и дернул за шнур звонка. – Хлеб, сыр, масло и, может быть, немного холодного мяса, – сказал он вернувшемуся дворецкому, поворачиваясь к Дэвиду за одобрением, которое тот выразил кивком.
Он был настроен молчать, ребячески дуться, но приятные манеры Чарльза в очередной раз взяли верх, и он увлекся беседой. Чарльз рассказал Дэвиду об остальных своих племянниках: Тедди оканчивает последний курс в Амхерсте (“Теперь к нему перейдет от Джеймса титул первого члена нашей семьи, окончившего колледж, я намерен его за это наградить”), Генри вскоре поступит в Университет Пенсильвании. (“Так что мне придется теперь гораздо чаще ездить на Юг – да, я считаю это Югом”.) Он говорил о них с такой любовью, с такой теплотой, что Дэвид обнаружил в себе иррациональную зависть.
Конечно, для этого не было никаких оснований – дедушка ни разу в жизни не сказал ему недоброго слова, и он ни в чем не нуждался. Но может быть, это чувство было направлено на другое: он видел, как Чарльз гордится ими, и знал, что не сделал ничего, чтобы его дедушка мог испытать подобную гордость.
Допоздна они говорили о разных сторонах жизни: о своих семьях, о друзьях Чарльза; о войнах на Юге; о политике разрядки между их страной и штатом Мэн, который имел полуавтономный статус в составе Союза, так что жителей Свободных Штатов там терпели гораздо охотнее, хотя и не принимали полностью; об отношениях с Западом, где потенциальная опасность была гораздо больше. Несмотря на то что они затрагивали порой невеселые темы, между ними царила непринужденность, и Дэвид несколько раз ловил себя на желании открыться Чарльзу как другу, а не как человеку, который сделал ему предложение, и рассказать ему об Эдварде: о его темных живых глазах; о том, как вспыхивает розовым ложбинка на его горле, когда он говорит о музыке или живописи; о том, сколько трудностей он преодолел, чтобы пробиться в этом мире в одиночку. Но потом он вспоминал, где находится и кто ему Чарльз, и останавливался. Если уж он не мог заключить Эдварда в объятия, он надеялся хотя бы почувствовать на языке его имя; говоря о нем, он оживит свои воспоминания. Ему хотелось хвастаться Эдвардом, хотелось сказать каждому, кто готов слушать: вот кто меня выбрал, вот с кем я провожу время, вот кто вернул меня к жизни. Но нельзя было поддаваться этому порыву, так что оставалось лишь носить в себе тайну Эдварда, горевшую у него внутри белым пламенем, этот яркий, чистый огонь, который грел его одного и который, как он боялся, мог исчезнуть, если пытаться рассмотреть его слишком пристально. Думая об Эдварде, он как будто мог вызвать его призрак, видимый лишь ему одному: вот он облокотился о секретер в углу комнаты за Чарльзом, вот он улыбается Дэвиду, и только Дэвиду.
И все же – он знал – Эдвард был далеко отсюда не только телом, но и духом. Неделями он ждал и ждал от него вестей, прилежно писал письма (в которых баланс между забавными, как он надеялся, подробностями о его жизни и о городе и лихорадочными признаниями и тоской все больше смещался в сторону последних), его беспокойство сменялось недоумением, недоумение замешательством, замешательство обидой, обида тоской, тоска гневом, гнев отчаянием, пока он не возвращался к началу цикла и все не повторялось сначала. Прямо сейчас все эти чувства нахлынули на него одновременно, и он не мог уже отличить одно от другого, и все они были обострены беспримесным и глубоким вожделением. Как ни странно, присутствие Чарльза, который был добр к нему, с которым можно было чувствовать себя непринужденно, делало эти чувства сильнее и от этого невыносимее – он понимал, что, рассказав Чарльзу о своих мучениях, он получит совет и сочувствие, но, конечно, жестокость его положения заключалась в том, что именно Чарльзу он никогда не сможет этого рассказать.
Он думал обо всем этом, снова и снова обращаясь к своему безвыходному положению, как будто при очередном рассмотрении проблемы решение волшебным образом найдется само собой, и тут осознал, что Чарльз замолчал, а он был так погружен в свои мысли, что давно уже его не слушал.
Он торопливо и многословно извинился, но Чарльз лишь покачал головой, а потом встал с кресла, перешел к дивану, где сидел Дэвид, и устроился рядом.
– Что-то не так? – спросил Чарльз.
– Нет, нет, прости. Я просто устал, наверное, а у огня так тепло и хорошо, и я начал немного дремать, надеюсь, ты извинишь меня.
Чарльз кивнул и взял его за руку.
– И все же ты очень рассеян, – сказал он. – Тебя как будто что-то гнетет. Это что-то, о чем ты не можешь мне рассказать?
Он улыбнулся, чтобы не волновать Чарльза.
– Ты так добр ко мне, – ответил он и пылко добавил: – Так добр! Хотел бы я знать, каково это – иметь такого друга.
– Но ведь я и есть твой друг, – сказал Чарльз, тоже улыбаясь, и Дэвид понял, что ответил опрометчиво, что он делает сейчас именно то, чего дедушка не велел делать ни в коем случае. Он поступал так не нарочно, но это не имело никакого значения.
– Я надеюсь, ты будешь видеть во мне друга, – продолжал Чарльз низким голосом, – но не только друга. – И он положил руки на плечи Дэвида, и поцеловал его, и продолжал целовать, поднимая его на ноги и расстегивая его брюки, и Дэвид позволил Чарльзу раздеть себя и ждал, когда тот разденется сам.
В экипаже по дороге домой он проклинал собственную глупость – в состоянии душевной смуты он позволил Чарльзу увериться, что он все-таки готов взять его в мужья. Он знал, что с каждой встречей, с каждой беседой, с каждым письмом, на которое он отвечал, идет все дальше и дальше по пути, неизбежно ведущему к одному финалу. Еще было не поздно остановиться, объявить о своем решении свернуть с этой дороги, отступить – он еще не дал слово, не подписал бумаги, и даже если он вел себя дурно, ввел Чарльза в заблуждение, пока еще он не нарушает обещание, – но если он поступит так, он знал, что и Чарльз, и дедушка будут справедливо уязвлены, а возможно, и разгневаны и виноват в этом будет только он. Он уступил Чарльзу отчасти из благодарности за сочувствие (и, если уж совсем честно, Дэвид отчасти вознаграждал Чарльза за его преданность, в то время как в преданности Эдварда он был совсем не уверен), но еще одна причина была куда менее благородной и возвышенной: ощущение безвыходной и неудовлетворенной похоти, желание наказать Эдварда за молчание и исчезновение, необходимость отвлечься от своего трудного положения. Поступая так, он самолично создал для себя очередное затруднение: теперь ему очевидно отводилась роль преследуемого, объекта чужого вожделения. Ему было тошно от собственных мыслей, от того, что он оказался настолько тщеславен и эгоистичен, что дал другому человеку, хорошему человеку, напрасную надежду, поощрил его чувство просто потому, что его гордость была задета и он хотел взять реванш.
Однако чувство было таким сильным, этот голод, это желание подавить отчаяние от исчезновения Эдварда, от его упорного молчания, что в следующие три недели – три недели, в которые двадцатое февраля наступило и прошло, три недели, в которые от Эдварда по-прежнему не было ни слова, – он снова и снова возвращался в дом Чарльза. Видя Чарльза и его радостное, нескрываемое волнение, Дэвид одновременно ощущал могущество и презрение; наблюдая, как Чарльз возится с его пуговицами неловкими от нетерпения пальцами, как поспешно закрывает на ключ дверь верхней гостиной, как только удалится Уолден, он чувствовал себя соблазнителем, обольстителем, но позже, когда Чарльз шептал ему на ухо нежности, он ощущал только стыд за него. Он знал: то, что он делает, – неправильно, даже дурно – близость перед договорным браком поощрялась, но лишь единожды или дважды, чтобы удостовериться в совместимости с предполагаемым суженым, – и все же он не находил в себе сил остановиться, даже когда в глубине души его мотивы становилось все труднее оправдать, даже когда его совершенно необоснованное презрение к Чарльзу стало сгущаться в своего рода отвращение. Но и здесь он тоже запутался. Он не получал удовольствия от отношений с Чарльзом: ему было приятно внимание, постоянное и неизменное возбуждение Чарльза, его физическая сила, но он считал Чарльза слишком прямолинейным, одновременно скучным и неутонченным, – однако продолжение этих отношений делало воспоминания об Эдварде необъяснимо острее, поскольку он все время их сравнивал, не в пользу Чарльза. Чувствуя, как об него трется брюшко Чарльза, он тосковал по эльфической стройности Эдварда и представлял, как он рассказал бы Эдварду о Чарльзе и как Эдвард бы рассмеялся своим низким обворожительным смешком. Но конечно, не было рядом никакого Эдварда, чтобы рассказать ему, разделить эту недобрую, невысказанную насмешку над человеком, который был рядом, надежным, верным, отзывчивым во всех смыслах – над Чарльзом Гриффитом. Чарльз стал неприятен ему, оттого что доступен, но та же щедрая его доступность делала Дэвида менее уязвимым, менее беспомощным перед лицом неизменного молчания Эдварда. Он даже стал лелеять в себе маленькую ненависть к Чарльзу, за то, что тот любит его слишком сильно, но еще больше за то, что он не Эдвард. Растущее отвращение заставляло его чувствовать себя жертвой, как будто он накладывал на себя сладкое наказание, в почти религиозном акте унижения, который – пусть только в его глазах – доказывал, как много он готов претерпеть, чтобы однажды воссоединиться с Эдвардом.
– Кажется, я влюблен в тебя, – сказал ему Чарльз как-то в начале марта, когда Дэвид собирался уходить, застегивая рубашку и оглядываясь в поисках галстука. Но хотя он произнес это вполне отчетливо, Дэвид притворился, что не слышит, и лишь небрежно попрощался через плечо, прежде чем уйти. Он видел, что Чарльз испытывает замешательство и обиду из-за его холодности, его теперь уже несомненного нежелания отвечать взаимностью на нежные признания, и еще он понимал, что, ведя себя так по отношению к Чарльзу, совершает маленькое, но несомненное злодеяние – отвечает жестокостью на искренность.
– Мне надо идти, – сказал он, нарушив молчание, воцарившееся после признания Чарльза. – Я напишу тебе завтра.
– Обещаешь? – спросил Чарльз мягко, и Дэвид снова ощутил смесь раздражения и нежности.
– Да, – ответил он. – Обещаю.
В следующий раз он увиделся с Чарльзом в воскресенье вечером, и когда он уходил, Чарльз спросил – как спрашивал всегда после этих встреч, – не хочет ли он остаться на ужин, не хочет ли сходить в театр или на концерт. Он всегда отказывался, осознавая, что с каждым разом вопрос, который, как он знал, Чарльз не решается задать, повисает над ними все отчетливей, превращается во что-то вроде тумана, так что любое движение еще глубже заводит их обоих в густой, непроницаемый мрак. Дэвид все так же почти все время с Чарльзом думал об Эдварде, пытаясь вообразить, что Чарльз и есть Эдвард, и, хотя он всегда был вежлив, вел себя все более отстраненно, несмотря на все большую интимность их отношений.
– Подожди, – сказал Чарльз. – Не одевайся так быстро, дай мне подольше на тебя посмотреть.
Но Дэвид сказал, что его ждет дедушка, и ушел прежде, чем Чарльз снова смог о чем-то его попросить.
После каждого визита он все больше мучился тем, что так дурно обращается с бедным добрым Чарльзом, что такое поведение недостойно Бингема, дедушкиного внука, и ужасался тому, на что толкает его безумная тоска по Эдварду. Конечно, нельзя было свалить свою вину на Эдварда, независимо от причин его молчания, – ведь Дэвид сам, вместо того чтобы преодолевать свои страдания в одиночестве, позволил им задеть Чарльза.
И хотя он возвращался к Чарльзу, чтобы развеяться, их общение рождало у него неприятные вопросы, новые сомнения: когда Чарльз говорил о своих друзьях, племянниках, деловых партнерах, он вспоминал, что Эдвард даже не сообщил ему, где находится. Друзей Эдварда он знал только по именам, но не по фамилиям – Дэвид понял, что не знает даже фамилий его замужних сестер. Когда Чарльз спрашивал о нем самом, о его детстве, школьных годах, о дедушке, сестре и брате, он вспоминал, что Эдвард почти не задавал ему таких вопросов. Тогда он этого не замечал, а теперь заметил. Значит, ему это было неинтересно? Он с горечью вспомнил, как ему казалось одно время, что Эдвард ищет его одобрения и радуется, когда получает его, но теперь он понял, как ошибался и как именно Эдвард всегда был главным в их отношениях.
В следующую среду, когда Дэвид приводил в порядок класс после урока, он услышал, как кто-то позвал его по имени, и имя эхом отозвалось в коридорах. На предыдущей неделе пианино, которое до тех пор так и стояло перед доской, словно памятник Эдварду после его исчезновения, снова оказалось в своем углу, где невостребованность должна была снова вернуть его в расстроенное состояние.
Он повернулся, и в класс вплыла начальница, глядя на него с обычным неодобрением.
– Идите в свои комнаты, дети, – сказала она нескольким отбившимся от остальных сиротам, потрепав их по головам, когда они подошли ее поприветствовать. Потом обратилась к Дэвиду: – Как продвигаются занятия?
– Очень хорошо, спасибо.
– Очень любезно с вашей стороны приходить и учить моих детей. Вы знаете, они очень к вам привязаны.
– И я к ним.
– Я пришла, чтобы передать вам это, – сказала начальница и достала из кармана тонкий белый конверт, который он взял у нее и едва не уронил, увидев почерк.
– Да, это от мистера Бишопа, – сказала она неприязненно, выплевывая фамилию Эдварда. – Кажется, он наконец соизволил к нам вернуться.
В течение недель после исчезновения Эдварда начальница была единственным неожиданным и неохотным союзником, единственным человеком, который был так же заинтересован в том, чтобы найти Эдварда, как и он сам. Правда, ее резоны желать его возвращения были совершенно иными – когда Дэвид наконец заставил себя поговорить с нею, она поведала ему, что Эдвард выпросил отпуск, сославшись на исключительные семейные обстоятельства: он должен был вернуться к преподаванию двадцать второго февраля, но эта дата прошла, а от него так и не было ни слуху ни духу, и начальнице пришлось просто отменить уроки музыки.
(– Кажется, его мать, которая живет в Новой Англии, очень больна, – сказала начальница таким тоном, будто одна мысль о больной матери казалась ей возмутительной.
– Кажется, он сирота, – возразил Дэвид после паузы. – Разве он уехал не потому, что его сестра ждет ребенка?
Начальница помолчала, осмысляя сказанное.
– Я уверена, что он говорил о матери, – ответила она наконец. – Я бы не отпустила его из-за рождения ребенка. Но с другой стороны, я могу и ошибаться, – добавила она более мягким тоном – в каждом разговоре с Дэвидом она неизменно вспоминала, что он патрон ее школы, и меняла тон в соответствии с этим положением вещей. – Богу известно, все только и делают, что рассказывают мне о своих трудностях и несчастьях дни напролет, и я просто не могу упомнить все подробности. Как он сказал, она в Вермонте? У него, кажется, три сестры?
– Да, – сказал он, преисполняясь облегчением. – Именно так.)
– Когда вы это получили? – спросил он слабым голосом, мечтая, чтобы начальница немедленно ушла, а он мог сесть и разорвать конверт.
– Вчера, – фыркнула начальница. – Он явился сюда – какова наглость! – потребовать свой последний платеж, но я все ему высказала: какой он эгоист и как подвел детей, вот так уехав и не вернувшись вовремя. А он сказал…
Дэвид прервал ее:
– Прошу прощения, но мне действительно пора идти. У меня встреча, на которую я не могу опоздать.
Начальница выпрямилась, ее самолюбие явно было задето.
– Разумеется, мистер Бингем, – сказала она. – Ни в коем случае не хотела доставить вам неудобства. Увидимся на следующей неделе.
От крыльца школы его экипаж отделяли всего несколько метров, но он не мог ждать даже так недолго и вскрыл конверт прямо на ступеньках, чуть не уронив снова, так дрожали его пальцы от холода и нетерпения.
Мой дорогой Дэвид,
5 марта 1894 г.
Боже, что ты обо мне должен думать. Я пристыжен, смущен, рассыпаюсь в извинениях. Могу только сказать, что молчание мое не было добровольным и я думал о тебе каждую минуту каждого часа каждого дня. Вчера, вернувшись, я с трудом удержался, чтобы не кинуться на ступени твоего дома на Вашингтонской площади, чтобы ждать тебя там и умолять о прощении, но я не знал, какой прием меня ждет.
Не уверен я в этом и сейчас. Но если ты великодушно позволишь мне загладить свою вину, прошу тебя, приходи ко мне в пансион в любое время.
До сего момента остаюсь
Твоим любящим Эдвардом