Читать книгу Замалчивание: Временная капсула. Не разрешают говорить, но запрещают молчать - Хет Бавари - Страница 3

[Замалчивание]
[Тёмный Поток]

Оглавление

Город Орхолт, 2031 год. Био-морфологический институт.


Меня зовут Смоль и никак иначе. Врачи пробовали называть меня другими именами, но все их попытки ухнули в лесную чащобу – утром я был Новаком, а по окончанию ночи – Вишневским. Чужая память отказывалась держать в себе моё имя, как если бы вы пытались прикрепить мёртвый лист к ветке расцветающего по весне дерева. И я представился Смолью, чтобы от меня отстали. С момента своего появления здесь я чувствовал себя птенцом неизвестной породы, который вылупился в инкубаторе вперёд всех остальных яиц.


Я мог бы придумать себе дыру и сбежать в неё, но параллельно с этой безошибочной мыслью какой-то нелепый внутренний голос взвизгивает во мне решительно и бойко: «Нет, не смей! В любом другом месте тебе откажут в покое, да и сбежав, ты подставишь людей, работающих здесь!» И как в доме повешенного не говорят о веревке, так и я не рефлексирую о побеге – даже про себя. Это место мне друг – оно щедро на еду и тактично в заботе обо мне. Порой кажется, даже если бы мне стало совсем невтерпёж, и я бросился на кого-то из санитаров с кулаками, подобно пьяному дебоширу, размазывая по лицу хмельные грязные слезы дурацкого страдания, меня бы просто уложили обратно в постель, стараясь не причинить ненароком вреда.


Моя палата – это врата Винвуда, украшенные не граффити, а вырезками из дешёвых журналов и плевками в потолок. Если меня нет в ней, то я свободно хожу всюду среди смеха персонала, как ходят по лесу или на ветру, но стоит мне встретиться с кем-то взглядом, как этот взгляд зарастает льдом. Обо мне говорят только в третьем лице – Смоль плохо спит, у Смоля судороги по ночам, как Смоль умудряется так долго ковыряться в своей тарелке, камон!


Единственный шанс для меня выстрелить из всех орудий – это разговор с моим лечащим врачом. В отражении стёкол его очков я чувствовал себя как в камере-одиночке. Порой на них, как на натянутом экране, воспроизводились мои сны, рождались из пуганой мозговой подкорки. Хотя, чего мне бояться теперь? Я неуязвим, потому что я – беспамятство. Но я собираюсь добровольно расстаться со своим бессмертием. Стать тем, что сохранит в себе медицинская карточка. Поймите, Божья мысль о реке есть сама река.


«Был этот день его последним днём, средь медсестёр и слухов; его тела провинции отважились на бунт, вмиг опустели площади ума, молчание заполнило окраины. Всё замерло. Он становился речью.»


– Когда меня выпустят?


– Вы не знаете, откуда вы, но хотите обратно? Что если у вас нет дома?


– Дом не возьмётся сам из ниоткуда к тому времени, когда вы закончите всё и отпустите меня. Чем раньше я отсюда выйду, тем больше мотивации у меня сохранится для решения жилищного вопроса. Любое место в длительном пребывании утомляет, приводит к отупению и безразличию. Пустой и будничный самоповтор рано или поздно будет соперничать с успехами в лечении. Где я нахожусь?


– Вы находить в сомнологическом отделении.


– Где находится сомнологическом отделение? В каком здании?


– В просторном и кирпичном, – он отваживается криво подмигнуть мне, и тут же прячется обратно в своей скорлупе строжайшей секретности. Но я не продолжаю стоять на своём:


– Это… Больница?


– Частная клиника. У нас вышло маленькое недофинансирование. Здание заморозили – всё ещё не продали, но прогнозы не из лучших. Нас хватает только на проблемы со сном и лечение расстроенных ожиданий. Кстати, как у вас со снами сейчас?


Хорошо. Сон у меня только один, но его много. Он словно малахольный плющ на развалинах замка. Странно, что он не прижился в любой другой голове и выбрал конкретно мою. Неизменное сновидение начинается в просторном и светлом холле, сделанном как будто из песка или зубного порошка. Голоса – и те чётче слышишь в ушной раковине моря. Где-то вдалеке заунывно трещит телефон, скорее всего, в мире реальном… Знаете, я никогда не просыпался раньше положенного времени, как будто внутри меня есть сито для посторонних звуков. Так вот, изнутри это место похоже на огромную летучую мышь. Наискосок к центральной части примыкают два крыло блока – мужское и женское отделение. Все двери здесь не то, чему они кажутся – они с деревянной наружностью и со стальной изнанкой.


– Вы не пытались вернуться? Подёргать дверь, выйти на улицу?


Нет, так как я чувствую, что моё присутствие здесь номинально; как если бы я был ревизором. Здесь время не то, что оно есть – часы лишены примет и определений. Время – парадокс. За чёрными окнами лежит мир, затопленный ночью, a моя комната кажется мне каютой корабля, что плывет где-то в неизвестном чёрном море вместе со мной, с моей тоской и с моим ужасом. У кабинета, (моего, наверное), вижу сильно округлого в боках человека. На нём шляпа квакера. Это Мементомори – начиная с имени, он исподтишка как-то странноват. Я бы даже выразить эту странность толком не сумел. Но это простительная диковинка для человека едва мне знакомого и отягощённого без малого сорока годами.


– Постойте. Человек представился вам выражением «Помни о смерти» на латыни?


Да… Имена позорно дезертируют из моей памяти, в строю одни только клички. Мне кажется, что когда я переступаю границы сна и реальности, погружаюсь в воды сновидения, то прохожу через какой-то металлодетектор, не допускающий наличия при себе имени как вещи противозаконной. «Тот, кто не верит в реальность мистификаций, тот не достоин носить собственное имя» – кажется, так говорил философ Демент?

– Может быть, что-то из внешнего вида, заставляющее вас помнить о смерти?

Нет, но намёк я улавливаю – даже мёртвые люди из книг говорят больше чем этот человек с глазами цвета сандала. Ещё он произносит каждое слово и безмолвно считает, сколько раз на него откликнется эхо. Если больше пяти раз – имеет смысл продолжать. Если хоть один посторонний звук перебьёт им начатое, то он заговорит не сразу: уже с интонацией хирурга, только что закончившего сложнейшую операцию и напрасно, – больной умер. Но это всё. Намеренно искать какие-то смычки со смертью в Мементомори мне не хотелось, да и времени не было – со спины уже подошёл Прокажённая Рыба – карпозубый рыжий остряк. Я всё ещё жду, когда вы скажите «Послушайте, не надо цирка, этих кличек!», зря я так?


– Абсолютно. Вы видите сон, в котором имена предвещают и обещают. Это неудивительно, с вашими-то взглядами на карму. Смоль… Вы говорили о том, что доктор Мементомори сильно религиозен. Насколько сильно? Испытывает затруднения в выборе между пластырем или псалтырем?


– Миста Мементомори считает, что продолжительность и качество сна человека напрямую зависят от наследственности. Древние гены с вещими снами, на которые уже не требуется ритуальная настройка. Что лучше – вещий сон или вечный сон?


– Вы считаете, что вместе с кровью донор отдаёт и свои кошмары? – предпринял попытку хоть немного озвучить тишину комнаты Ной, – Вы знаете людей, которые начали ходить по ночам, после того как им пересадили чужое сердце?


– Я знаю людей, которые вообще перестали ходить, после того как в их организм вмешались врачи. Человек прекрасно обходится без завода. Что скрывать, мы все тут собрались, потому что мы не бессмертные, но carere morte – лишённые смерти.


– Опоздал, простите.


Кадаверин врывается в комнату последним – за ним устремляется в комнату коридорный свет, словно голодный хищник набрасывается на темноту, царящую в комнате. Первым же запоминающимся элементом – этот запах, непередаваемо тошнотворный, словно бы исходящий от множества трупов. Его чувствуют все, но придираются лишь немногие. Больше всех – Прокажённая Рыба.


– Ваш одеколон снова просрочен лет на сто, Кадаверин?


– Ты вовремя, – так обрадовался Мементомори. – Мы как раз обсуждали то, что больным с прогрессирующей гипомнезией или тем, у кого сон подменяет реальность, будет сложно работать с нашими настоящими именами. С именами, которые ни к чему не крепятся – разве что к бейджикам.


– Амнезия любое имя обгладывает до крысиного хвоста, – медленно и сыро вздохнул тот, кто делил с Лепросомом бесцветные, как у плотвы, рыбьи глаза и мрачный лик с наспех набросанными скулами. Разглядывая его повнимательнее, я заметил, что из кармана халата Ноя торчит связка пухлых почтовых конвертов. Я слышал, что он наткнулся на залежи писем психически больных и оставил их все себе на память….


– Где хранится вода? – Кадаверин допытывается до меня с необыкновенной дотошностью. Вместе с остальными мы спускаемся в подвал, в бойлерную, где стоят водные резервуары. Мне кажется, что в этих застенках слышится чей-то зыбкий зов, сквозь плеск воды. Стенающий сигнал о том, что пора делать ноги. Кадаверин занимается какой-то копеечной вознёй, пытаясь сдвинуть крышку с железного бака, безостановочно критикует происходящее себе под нос:


– Воду нельзя хранить в таком состоянии. Вода, подобно ключу, открывает и закрывает сон. У вас полная цистерна битого стекла. Что если фильтры выйдут из строя? Что если в воду попадёт труп грызуна?


– Она будет пахнуть как вы, Кадаверин. Ну или немного лучше, – не упускает возможность вставиться Рыба. Их взгляды прочно сцепляются, напряженно подрагивая, словно два тела рядом на одном канате.

– Я смотрю, вашу голову крепко пленила мысль, что я пахну как истлевший труп, – голос физиотерапевта звенит как свежезаваренная чашка чая, которую кто-то занёс над головой присутствующих и теперь угрожающе ею покачивает. – Но я всё ещё не теряю надежды найти в вас поддержку. Я знаю, что вы занимались разведением рыб…


«А всё уперлось в неврозы», – подумалось Смолю, блин, то есть мне, смотрящему на сжатые руки и страдающие глаза Лепросома. «Полный аквариум неврозов. Все рыбы умерли, а он продолжает вспыхивать от страха, что из воды вот-вот что-то всплывёт брюхом к верху. С нормальными людьми такое не случается.»


Кружка, расплескав весь свой кипяток, опустела – как и глаза трупным выпотом пахнущего доктора. Его лицо вернулось в лёд.


– Я не могу лечить людей видимостью воды. Почему я должен заниматься такой невозможностью? Я пришёл сюда с острым желанием работать, а как я должен был ещё, если я не уточнённое дыхание розы, алтайская свежесть гор? Я чистил всё. Зубы, спальню, кровь. Смотрел на себя в зеркало, ждал, когда я почернею следом за запахом смерти… – внезапно разродился тирадой в ответ физиолог, без всякого намёка на гнев или расстройство. В его глазах было темно, словно в шахте, но ушли все, кто мог что-то рыть.


Крышка всё-таки поддаётся, но под ней оказывается всего лишь вода – холодная, тёмная, она отражает ТАКОЕ, от чего теперь ни вздохнуть, ни сдохнуть. Мужчина гладит воду ладонью, она в ответ переливается и журчит.


– Куда вода, туда и беда. – чуть ли не криком шепчет он. Чёрные волны разбегаются от прикосновения его пальцев, словно подавленные тарантулы. Я вдруг чувствую облитым себя с ног до головы этим ужасным сном. Отчётливо пахнет вечностью.


Дверь кабинета, в который мы поднимаемся вместе с Кадаверином, потеряла снаружи свой забывчивый запах. Белизна его стен соседствует с мыслями, как минимум, о приближении скальпеля, или чего-нибудь ненамного острей.


– Всё ещё проводишь безуспешный сбор зернышек информации в свои дырявые ладони? Думаешь, кто из нас пригоден к этому проекту живой воды, благодаря которому корочка снов расцарапывает подушечный мякиш? Тебе стоит поторопиться, пока остальные не поделили эту клинику на чёт и нечет.


Эти героические попытки набивать зернами, отбивая ладони, вспоротые серпами жизнелюбия мягкие животы, освобожденные от внутренностей стыда и непроходимости совести. А помнишь, как поскальзывался на кем-то брошенных словах, в кровь разбивал губы? Думал, думал, забывал, не переживал, не пережевывал, глотал, не жуя; знал, наступит миг, раздавит враз – и картонная черепная коробка разорвется, взорвется под напором мыслей, идей и образов:


«О эти мысли, они не дают мне! Они не дают мне спать! Они не дают мне жить! Жить как все!»


– Ты роешь окоп в моей груди, милый, рассуждая таким образом. По-настоящему так не делают. По-настоящему надо бы предупредить. Нет у воды никакой памяти и нет у неё никакой способности на нас как-то влиять. Прокаженной Рыбе вообще не стоит среди нас находится – слишком впечатлительный, стаей мурашечной по его спине, наша задумка на спад. Но он смотрит на этот мир с оскалом победителя, и сны ему снятся – ералаш, а не сны.


Боже, мой собственный сырой голос липнет ко мне как змея. Лицо Кадаверина расплывается киселем улыбки. Вот тут-то и нахлынуло! Улыбка! Так улыбались когда-то все! Что может быть страшнее этой улыбки! Как непохожее к непохожему, как минус к плюсу, его тянет к моей без ущербной открытости. Что у меня было? У меня было двести двадцать вольт стандартной доброты. Разговаривали мы то там, то здесь, бесцельно мигрировали.


– Ну ладно… Ты же знаешь, как я рассказываю: с первоапрельской шуткой мешая правду в сломанном блендере… Смотрю в окно, но вижу сны. Как ты объяснишь то, что наша вода не имеет никакой температуры? Сочится сквозь руки, не задевая ни единого рецептора… Она особенная. Хочешь, я тебе докажу?


В голосе Кадаверина появились металлические вкрапления, слова с пустым гулким звоном падали у его ног. Кажется, его потянуло на что-то озорное. Примитивненький спор, но зато с огоньком. Красный цвет, как у людей, в комнате светлым-светло от расхристанных идей, от разящих хлоркой слов. И я, как палач умел сдёрнуть с лица любую улыбку. Кадаверин налил себе воды из крана в стакан и одним махом его опорожнил. Я успел лишь заметить, за секунды до, что вода почернела – и сердце от этого так странно и тревожно запнулось. И тут меня как бумерангом ударило рассеянной улыбкой Кадаверина. Как заклинание, он сказал лишь одно слово:


– Проснись.


И я открыл глаза, снова оказываясь в своей койке, в сомнологическом санатории. Образ Кадаверина всё ещё никак не оставлял меня – он хранился где-то в сердцебиенье – это ряжено-выжженный доктор.


Начнём сначала. Меня зовут Смоль.


День назад я почувствовал, что мир вокруг будто пустеет и начал сам себе придумывать собеседников. Я говорил с рукой, на которую была надета перчатка и пришиты пуговицы вместо глаз: она рассказала мне о том, что место, в котором я нахожусь – это самый настоящий составной дом. Мозаика. Если я пририсую к нему на бумаге какой-нибудь этаж, то этот этаж взаправду будет существовать надо мной, пока существует я. Испытывая настоящую привязанность к карандашу, я действительно немедленно пририсовал к сомнологическому санаторию десяток дверей, идущих подряд, даже без какой-либо комнаты, чтобы услышать как сквозь эти двери громыхает больничная каталка. А если сделать эти двери закручивающимися вокруг своей оси, как в каком-нибудь торговом центре, то история выходила вдвойне увлекательной. Если есть коробка из-под холодильника, то дом – это коробка из под людей.


По ночам тьма словно садится не на здание сомнологического санатория, а на моё тело, впитываясь в мою душу. И я всего лишь играю в неприспособленность, в беспомощность, или я на самом деле такой, настоящий?


Не память, а раздавленная слива… Кабинет сдавил мой не терпящий замкнутых пространств разум плотными тисками. В нём двигались холодные пустые смелые тени, жавшиеся обычно по углам. Слова – мои и психолога – ширятся, растут, сползают на меня.


– Вы говорили о тёмной воде в подвалах госпиталя. Кадаверин, похоже, одержим ею. Что за идеи он толкает? Я слышал гомеопатические теории, что у воды есть своя память…


– Да, они самые. Мы пытались запрограммировать воду на нечто позитивное, но для этого мы сами должны были оставаться в пределах нормы.


– У вас не получилось?


В ответ моё лицо перекосило так, будто злобные думы стремились растащить его в разные стороны.


– Если я скажу вам правду, вас может задеть ураганный фатум моих откровений. Любые тайные тайны принимают в моих устах исход летальный.


– Ладно, не будем топтаться в этом разговоре, – отступил психолог, – Белая бабочка сна прилетала к вам сегодня?


Этот сон всего лишь ступенька в моей жизни. На самом деле, я не нуждаюсь во сне. Сон нуждается во мне. И в сердце моего мозга вспыхивает огонь. Долит мысль, долит. Не проходит оцепенение. Сны, которые мне снились, на этот раз были пыльными. Беззвучные сны, скучные сны, тусклые сны. Их не получалось запомнить, да и не хотелось их запоминать. Несколько раз я просыпался, и в моей голове гнездилось странное убеждение, что я стою перед какой-то дверью, а постучать в неё не решаюсь. Дверь, ведущая в разгадку, почему я сюда попал, потому что душевно сияющая луна со мной на этим темы говорить никак не хотела.


Но мне приходится одеться в самообладание, а потом снова белизна холода, хлористый дух опустошения, совсем, будто я комната, с которой только что съехали некие постояльцы. Моя воля такая теплая, липкая и слабая. Злость, как электрический заряд ушла в сон – заземлилась. Сколько ты берешь с них за то, что ты выносишь их трагичные человеческие рты своим раскрепощенным языком? Из какой только темнушки тебя на свет вытащили… Закисший мозговой перегар, чуточный недостаток. Высокое небо начинается от коленей.


Ночь смежила все представления, понуро согнула плечи. Принеслось откуда- то пение – тихое, но душераздирающее, похожее на вой призраков. Может быть, его издавала стена, а может, в очередной раз за ночь напилась ворона. Или неведомый кузнец с торжествующей улыбкой уже выковал из человека все, что у него было. Из живых на земле, самые продуманные – растения, они корнями цепляются за землю. Нужно убить зеркало в себе – стать струистым и текучим, перестать сопротивляться, перестать грести. Главное – спрятать следы, главное – не показывать, что ты что- то с собой делаешь. Деревья моих настроений не клонятся и не шумят, и над землёю моих мнений не изменяем их наряд. Мне только видится листва их в цвете, ветки и кора, – они черны, а вместе с ними и воздух чёрен – как дыра.


А когда за кронами пролает ветер, – будет ли услышан он, что во мне звенит? Я не пытаюсь ничего понять, – это ж надо так! – за жизнь свою так много раз себя терять…


В ночи я слышу дикий вопль. Он отзывается эхом в тишине, и, может быть, на самом деле это я кричу во тьме. От чего ты так визжишь, мой дорогой Кадаверин, кто дал тебе право так шуметь? Ты всегда стремился туда, где нет света, а когда он появлялся – скромно отступал в тень.


Комната гидропроцедур. Шланги, помещенные в чужие рты, из них хлещет кипяток, прямо твоим рукам – кожа, плоть – все превращается в кипяток. Трубы с горячей водой, расположенные в нашем сомнологическом санатории, ведут прямо в твою душу.


– Вы, наконец, понимаете, что такое на самом деле сон?


Естественно, по утру никаких ожогов на нем не было, но он продолжал кричать так, словно его прибили гвоздями к кровати. Сломанная в коленях игрушка Морфея, которая не может даже шевельнуться. Его плач, как самый отвратительный звук в мире, преследовал меня по всему коридору. Кадаверина забрали на Скорой, но его голос до сих пор стоит у меня в ушах. Врач прерывает меня, внезапный, словно землетрясение.


– Знаете, Смоль, мы больше не можем терпеть ваше присутствие здесь. Вы не представляете, что за испытание вы нам преподнесли.


Я не понимаю своего лечащего врача до конца. Тошнота и головная боль – это все, что я чувствую в данный момент. А еще этот ужасный запах вареного мяса. Я спрашиваю:


– Меня тоже, как и его – в психушку?


Он отрицательно мотает головой, и я чувствую, что еще немного, и я начну смеяться, как ненормальный.


– Мы пытались вас лечить, пытались помочь вам приспособиться, но у нас ничего не вышло.


– Значит мало старались.


– Мы должны прекратить это, – говорит он, и его глаза полны печали.


Он достает из кармана носовой платок и протягивает мне, чтобы я вытер им свой нос. Голос – это мой язык, моя кожа и мой мозг – все это пропало. Остался только нос, которым я чувствую запах. Запах вареного мяса.


– Вам нужно принять ванну и вымыться, – говорит он, и я слышу, как дрожит его голос.


Я беру платок и вытираю лицо.


– А потом я приду к вам, Смоль. Я обещаю.

Замалчивание: Временная капсула. Не разрешают говорить, но запрещают молчать

Подняться наверх