Читать книгу Сердце бури - Хилари Мантел - Страница 12
Часть 2
Глава 6
Последние дни Титонвиля
(1789)
ОглавлениеПисьменные показания Генеральным штатам:
Население Шайвуа около двухсот человек. Большинство жителей не имеет никакой собственности, а тех, кто имеет, так мало, что они не заслуживают упоминания. Обычная пища представляет собой хлеб, размоченный в соленой воде. Мясо едят только на Пасху, во вторник на Масленой неделе и в день святого покровителя. Мужчины иногда едят фасоль, если хозяин разрешает вырастить ее в винограднике… Так живут простые люди в правление лучшего из королей.
Оноре Габриэль Рикетти, граф де Мирабо:
Мой девиз таков: войти в состав Генеральных штатов во что бы то ни стало.
Новый год. Выходишь на улицу и понимаешь: наконец-то настал крах, крушение мира. Такого холода не припомнит никто из живущих. Река – застывший кусок льда. В первое утро это всем в новинку. Дети с криком бегут к реке, тянут матерей посмотреть. «Хоть на коньках катайся», – удивляются люди. Спустя неделю они больше не могут на это смотреть и не выпускают детей из домов. Нищие под мостами жгут неверные, чадящие костерки в ожидании смерти. Хлеб в новом году стоит четырнадцать су.
Люди оставили свои ненадежные укрытия, свои шалаши, пещеры, занесенные снегом замерзшие поля, на которых уже не надеются ничего вырастить. Сложив в котомку несколько кусков хлеба или каштаны, прихватив вязанку хвороста и не попрощавшись, они отправляются в путь. Ради безопасности идут толпой, порой одни мужчины, порой семьями, держась земляков, с которыми говорят на одном языке. Поначалу поют и рассказывают истории. Спустя пару дней шагают молча. Раньше они шли бодрым шагом, теперь плетутся. Если повезет, можно переночевать в хлеву или сарае. Старух по утрам не могут добудиться, а потом видят, что за ночь они сошли с ума. Детей оставляют у порогов деревенских домов. Некоторые умирают, кого-то подбирают сердобольные семьи и растят под новыми именами.
Те, кому удается дойти до Парижа, сохранив силы, ищут работу. Местные говорят: тут и самим не устроиться, что говорить о пришлых. Поскольку реки замерзли, товары в город не подвозят: ни тканей для покраски, ни кожи для дубления, ни зерна. Корабли вмерзли в лед, пшеница гниет в трюмах.
Бродяги молча сбиваются в укрытия – о чем им говорить? Поначалу они слоняются на рынках по вечерам: обычно нераспроданный хлеб торговцы отдают задешево или просто раздают, однако свирепые парижские женщины успевают раньше. Скоро хлеба нет уже после полудня. Им сказали, что добрый герцог Орлеанский раздает хлеб тем, у кого пусто в карманах. Впрочем, и парижских женщин обставляют парижские нищие, мозолистые, с острыми локтями, готовые затоптать любого, кого угораздит угодить им под ноги. Нищие собираются на задних дворах, на папертях, везде, куда не дотянется острие ветра. Малолетних и дряхлых подбирают больницы. Изнуренные монахи и монахини пытаются закупить лишние простыни и свежий хлеб, но простыни грязны, а хлеб черств. Они твердят о Божественном промысле, ибо, будь сейчас не так холодно, эпидемии было бы не избежать. Женщины, производя на свет детей, рыдают от страха.
Даже богатым становится не по себе. Милостыня уже никого не спасает: замерзшие трупы валяются на фешенебельных улицах. Выходя из карет, богатеи закрывают лица плащами, чтобы уберечь щеки от пронизывающего ветра, а глаза – от неприглядного зрелища.
– Вы уезжаете домой ради выборов? – спросил Фабр. – Камиль, вы не можете бросить меня сейчас, когда наш великий роман дописан до половины!
– Не волнуйтесь, – ответил Камиль. – Вероятно, к моему возвращению нам больше не придется зарабатывать на жизнь порнографией. У нас появятся иные источники дохода.
Фабр усмехнулся:
– Для Камиля выборы – золотая жила. В последнее время вы мне нравитесь, такой хилый и свирепый, и витийствуете, словно герой романа. У вас, случаем, не чахотка? В начальной стадии? – Он приложил ладонь к его лбу. – Как думаете, до мая дотянете?
Теперь, просыпаясь по утрам, Камилю хотелось натянуть одеяло на голову. Голова болела все время, и он с трудом понимал человеческую речь.
Революция и Люсиль с каждым днем казались все дальше. Он знал, что одно притягивает другое. Он неделями не слышал о Люсиль, они виделись мельком, при встречах она держалась холодно. Люсиль оправдывалась: «Моя сдержанность вынужденная, – и при этом она жалко улыбалась, – я не желаю, чтобы вы видели мою боль».
В тихие минуты Камиль рассуждал о мирных реформах, проповедовал республиканские принципы, всегда оговариваясь, что ничего не имеет против Людовика и считает его приличным человеком. Так говорили все вокруг, тем не менее д’Антон обычно замечал: «Знаю я вас, вам нравится насилие, это у вас в крови».
Камиль пришел к Клоду и заявил, что его будущее обеспечено. Если Пикардия не пошлет его депутатом в Генеральные штаты (на что он надеялся), то, скорее всего, изберут его отца.
– Я не знаком с вашим отцом, – ответил Клод, – но, если он человек разумный, то в Версале будет держаться от вас подальше, чтобы не попасть в неловкое положение.
Взгляд Клода, направленный в стену выше головы Камиля, опустился на его лицо; Камиль буквально ощутил это движение.
– Вы бездарный писака, – сказал ему Клод. – А моя дочь впечатлительна, склонна к идеализму и невинна, как голубка. Ей невдомек, что жизнь состоит из одних трудностей и невзгод. Она может думать, будто знает, чего хочет, однако это не так, а вот я знаю.
Камиль ушел от Клода. Им предстояло не видеться несколько месяцев. Он торчал на улице Конде, заглядывая в окна первого этажа в надежде увидеть Аннетту, но все было напрасно. Обходил издателей, словно с прошлой недели они могли изменить мнение и теперь готовы пуститься во все тяжкие. Типографии трудились денно и нощно, но владельцам приходилось соизмерять риски: подстрекательская литература пользовалась спросом, но никто не хотел, чтобы тираж конфисковали, а работников выставили на улицу.
– Все просто: если я это опубликую, меня посадят, – сказал ему издатель Моморо. – Не желаете смягчить тон?
– Не желаю, – ответил Камиль. – Я не иду на компромиссы, как говорит Бийо-Варенн.
Он тряхнул головой. Камиль перестал стричься, и теперь, даже когда он несильно тряс гривой, волосы ложились выразительными темными волнами. Ему нравился этот эффект. Неудивительно, что голова постоянно болела.
Издатель спросил:
– А как поживает ваш с мсье Фабром непристойный роман? Не лежит душа?
– Когда он уедет, – радостно заявил Фабр д’Антону, – я переработаю рукопись и сделаю героиню похожей на Люсиль Дюплесси.
Если в соответствии с обещанием короля Генеральные штаты будут созваны… можно не сомневаться, что это приведет к революции в государственном управлении. Будет принята конституция, вероятно чем-то напоминающая английскую, а права короны будут ограниченны.
Дж. Ч. Вильерс, член парламента от Старого Сарума
Габриэлю Рикетти графу де Мирабо сегодня исполнилось сорок: с днем рождения. В честь юбилея он разглядывал себя в большом зеркале. Размер и живость отражения затмевали пышную резную раму.
Семейное предание: в день его рождения акушер, завернув ребенка в пеленку, подошел к отцу и сказал: «Не пугайтесь…»
Он никогда не отличался красотой. В свои сорок выглядел граф на пятьдесят. Одна морщина – вечное безденежье, всего одна, деньги никогда его не заботили; по одной на каждый мучительный месяц в Венсенском замке. По морщине на каждого бастарда. Ты славно пожил, говорил себе граф, неужели ты думал, что жизнь не оставит отметин на лице?
Сорок – поворотный пункт, говорил себе граф. Не оглядывайся. Ад раннего детства: шумные кровавые ссоры, поджатые губы и убийственное молчание дни напролет. Однажды он встал между матерью и отцом, и мать разрядила пистолет ему в голову. Ему было всего четырнадцать, когда отец сказал про него: «Я увидел в нем натуру зверя». Затем армия, несколько дуэлей, буйный разврат и припадки слепой упрямой ярости. Жизнь в бегах. Тюрьма. Братец Бонифас, горький пьяница, ни дня не бывший трезвым, раскормленная туша, настоящий ярмарочный уродец. Не оглядывайся. Банкротство, подкравшееся почти неожиданно. Женитьба, крошка Эмилия, богатая наследница, крошечный узелок яда, которому он поклялся хранить верность. Интересно, где сейчас Эмилия, спрашивал он себя.
С днем рождения, Мирабо. Оцени свои активы. Мирабо выпрямился. Он был высок и крепок, с широкой грудью: объемные легкие. Испещренное оспинами лицо рождало оторопь; впрочем, нельзя сказать, что с таким лицом женщины любили его меньше. Он повернул голову, чтобы оценить орлиный профиль. Узкие неприятные губы, такие зовут жесткими. А в целом мужественное, породистое, энергичное лицо. Немного приукрасив правду, можно сказать, что он сделал свою семью одной из старейших и благороднейших во Франции. А кому важна правда? Педантам, знатокам родословных. Люди оценивают тебя по твоим заслугам, говорил он себе. Но сейчас дворяне, второе сословие королевства, отреклись от него. Ему не нашли места, у него отняли голос. Впрочем, им это только казалось.
Его положение усложнялось тем, что не далее как прошлым летом вышла скандальная книга «Тайная история берлинского двора», обнажавшая постыдные постельные обыкновения пруссаков и сексуальные пристрастия знати. Как бы рьяно ни отрицал он свое авторство, все понимали, что книга основана на его наблюдениях времен дипломатической службы. (Дипломат, он? Вы шутите?) Вообще-то, это не его вина: разве он не отдал рукопись своему секретарю, строго велев никому не показывать, а особенно не читать самому? Откуда ему было знать, что его тогдашняя любовница, жена издателя, будет рыться в секретарском столе? Впрочем, такое оправдание правительство вряд ли устроит. К тому же в августе он особенно нуждался в деньгах.
Правительству следовало проявить большую гибкость. Если бы в прошлом году ему нашли применение вместо того, чтобы им пренебрегать, – что-то, достойное его талантов, скажем, отправили послом в Константинополь или Петербург, – он сжег бы «Тайную историю» или утопил бы ее в пруду. Если бы тогда прислушались к его совету, у него не возникло бы желания их проучить.
Итак, аристократия его отвергла. Прекрасно. Три дня назад он въехал в Экс-ан-Прованс как кандидат от третьего сословия в палату общин. Каков итог? Бурный энтузиазм. Его называли отцом отечества, он был популярен среди местных. Когда граф отправится в Париж, колокола Экс-ан-Прованса еще будут издавать победный звон, а в ночном южном небе сверкать фейерверки. Живой огонь. Он отправится в Марсель (для верности), где его будет ждать не менее шумный и пышный прием. А чтобы закрепить успех, напечатает в городе анонимный памфлет, расписывающий его достоинства.
Что делать с этими червяками в Версале? Переманить? Очернить? Могут ли они арестовать его во время всеобщих выборов? Памфлет аббата Сийеса, написанный в тысяча семьсот восемьдесят девятом году:
Что такое третье сословие?
Все.
Чем оно было до сих пор?
Ничем.
Чего оно хочет?
Стать чем-то.
Первая избирательная ассамблея третьего сословия Гиза округа Лан: пятое мая 1789 года. Председательствует мэтр Жан-Николя Демулен, генерал-лейтенант бальяжа Вермандуа, ему помогает прокурор мсье Сольс, протокол ведет секретарь мсье Марьяж: присутствуют двести девяноста два человека.
В честь события сын мсье Демулена затянул волосы широкой зеленой лентой. С утра он повязал черную, но вовремя одумался, вспомнив, что черный – цвет Габсбургов и Антуанетты, это не та приверженность, какую он хочет демонстрировать. Зеленый – цвет свободы, цвет надежды. Отец в новой шляпе ждал его у парадной двери, негодуя на задержку.
– Никогда не понимал, почему надежда почитается добродетелью, – сказал Камиль. – В ней столько своекорыстия.
День выдался сырой и ветреный. На улице Гран-Пон Камиль остановился и коснулся отцовской руки.
– Пойдем со мной в Лан, на окружную ассамблею. Поддержи меня. Прошу.
– Ты считаешь, я должен отказаться в твою пользу? – спросил Жан-Николя. – Ты не унаследовал ни одного из свойств моего характера, за которые будут голосовать избиратели. Уверен, в Лане найдутся те, кто тебя поддержит, кто скажет, что ты способен повести людей за собой и прочую чушь. Я скажу так: пусть поговорят с тобой. Побеседуют хотя бы пять минут. Пусть на тебя посмотрят. Нет, Камиль, ни за что на свете я не стану всучивать тебя избирателям.
Камиль открыл рот, но ответить не успел.
Отец спросил:
– Ты полагаешь, разумно стоять и спорить посреди улицы?
– Почему нет?
Жан-Николя взял сына под руку. Не слишком красиво силком тащить его на собрание, но придется. Промозглый ветер задувал под одежду, у Жана-Николя болело все тело.
– Пошли, – рявкнул он, – пока нас не хватились.
– Ну наконец-то, – сказал кузен де Вьефвиль.
Отец Роз-Флер с кислым видом оглядел Камиля:
– Я предпочел бы вас не видеть, но вы состоите в местной коллегии, и ваш отец полагает, что нехорошо лишать вас избирательного права. В конце концов, это, вероятно, ваша единственная возможность поучаствовать в делах государства. Я слышал, вы пишете. Памфлетист. Я не назвал бы подобный способ убеждения пристойным.
Камиль одарил мсье Годара нежнейшей из своих улыбок.
– Мсье Перрен шлет вам наилучшие пожелания, – сказал он.
После собрания Жану-Николя оставалось только съездить в Лан для получения формального одобрения. Мэр Гиза Адриан де Вьефвиль возвращался домой вместе с ним. Жан-Николя был изумлен легкостью, с которой победил, пора было собираться в Версаль. Посреди Плас-д’Арм он остановился и посмотрел на дом.
– Куда вы смотрите? – спросил его родственник.
– На водосточный желоб, – объяснил Жан-Николя.
Наутро все пошло прахом. Мэтр Демулен не спустился к завтраку. Мадлен предвкушала веселое звяканье кофейных чашек, всеобщие поздравления и даже смех. Но те из детей, что жили в доме, подхватили простуду и предпочли остаться у себя в комнатах, и ей оставалось довольствоваться обществом единственного сына, которого она почти не знала и который никогда не завтракал.
– Думаешь, он дуется? – спросила Мадлен. – Непохоже, особенно сегодня. Вот что значит спать в разных спальнях, словно особы королевской крови. Никогда не знаешь, что на уме у мерзавца.
– Я могу взглянуть, – предложил Камиль.
– Не стоит, выпей лучше еще кофе. Надеюсь, он пришлет мне записку.
Мадлен разглядывала старшего сына. Она положила в рот кусок бриоши, и, к ее удивлению, он застрял в горле, словно комок пыли.
– Что с нами стало? – спросила она, и слезы брызнули из глаз. – Что стало с тобой? – Она положила голову на стол и зарыдала.
Оказалось, что Жан-Николя занемог. У меня все болит, говорил он. Доктор велел ему улечься в постель.
– Это сердце? – спросил Демулен слабым голосом. Это все из-за Камиля, чуть не проговорился он.
Доктор ответил:
– Я много раз показывал вам, где находится сердце, где почки и в каком они состоянии. И хотя сердце ваше бьется ровно, отправляться в Версаль с такими почками неразумно. Через два года вам исполнится шестьдесят, но только в том случае, если вы будете вести спокойную, размеренную жизнь. Кроме того…
– Что-то еще?
– События в Версале куда раньше доведут вас до сердечного припадка, чем ваш сын.
Жан-Николя откинулся на подушки. Его лицо посерело от боли и разочарования. В гостиной собирались де Вьефвили, Годары и выборные чиновники. Камиль вошел вслед за доктором.
– Объясните ему, что он должен ехать в Версаль, – сказал он. – Даже если это его убьет.
– Вы с детства отличались бессердечием, – заметил мсье Сольс.
Камиль обратился к клике де Вьефвилей:
– Отправьте меня.
Жан-Луи де Вьефвиль дез Эссар, адвокат, член парламента, смерил его взглядом через пенсне.
– Камиль, – промолвил он, – я не отправил бы тебя на рынок за пучком салата.
Артуа. Три сословия заседали по отдельности, собрания духовенства и дворянства выразили готовность в трудную годину пожертвовать некоторыми древними привилегиями. Третье сословие собиралось бурно выразить признательность.
Молодой человек из Арраса начал выступление. Он был невысок и изящно сложен, в подозрительно хорошем сюртуке и белоснежной сорочке. Лицо умное и честное, узкий подбородок, большие голубые глаза за стеклами очков. У него был невыразительный голос, который несколько раз на протяжении речи изменял оратору. Слушатели тянули шею и пихали соседей, переспрашивая, что он сказал. Однако в ужас депутатов повергла не манера изложения – молодой человек заявлял, что дворяне и духовенство не совершили ничего, заслуживающего одобрения, а всего лишь обещали вернуть то, чем ранее злоупотребляли. А стало быть, и благодарить их не за что.
Депутаты не из Арраса, не знавшие оратора, удивились, когда молодой человек стал одним из восьми депутатов от третьего сословия Артуа. Он выглядел погруженным в себя и каким-то несговорчивым, не обладал ни ораторскими талантами, ни стилем, ничем.
– Я заметила, ты расплатился с портным, – сказала его сестра Шарлотта. – И перчаточником. И поблагодарил его. Ты мог бы не разгуливать по городу с таким видом, словно уезжаешь навсегда?
– Ты предпочитаешь, чтобы однажды ночью я вылез из окна, увязав все пожитки в грязный носовой платок? Ты могла бы сказать, я сбежал из дома, чтобы стать матросом.
Однако Шарлотту было нелегко смягчить: Шарлотту, острый семейный клинок.
– Они захотят, чтобы до отъезда ты уладил дела.
– Ты имеешь в виду Анаис? – Он поднял глаза от письма, которое писал школьному другу. – Она сказала, что готова подождать.
– Она не будет ждать. Я знаю таких девушек. Советую забыть про нее.
– Я всегда рад твоим советам.
Шарлотта вскинула подбородок и грозно взглянула на брата, подозревая в его словах сарказм. Однако на лице Максимилиана было написано только братское участие. Он вернулся к письму:
Дражайший Камиль!
Льщу себя надеждой, что ты не удивишься, узнав, что я отправляюсь в Версаль. Не могу выразить, сколь многого я жду от будущего…
Максимилиан Робеспьер, 1789 год, из выступления по делу Дюпона:
Наградой добродетельного человека служит вера в то, что он желал добра своему ближнему; затем следует признание народов, хранящих его память, и почет, который оказывают ему современники… Я готов заплатить за эту награду жизнью, исполненной трудов, и даже преждевременной смертью.
Париж. Первого апреля д’Антон проголосовал в францисканской церкви, которую парижане именовали церковью Кордельеров. С ним был мясник Лежандр, грубоватый крепыш, самоучка, который имел обыкновение во всем соглашаться с д’Антоном.
– Такой человек, как вы… – льстиво начал Фрерон.
– Такой человек, как я, не может позволить себе баллотироваться, – сказал д’Антон. – Депутатам положили… сколько… восемнадцать франков за сессию? И мне пришлось бы жить в Версале. Я должен содержать семью и не могу оставить практику.
– Однако вы огорчены, – предположил Фрерон.
– Может быть.
Они не спешили расходиться, а остались стоять перед церковью, обмениваясь сплетнями и прогнозами. Фабр не голосовал – он платил слишком мало налогов, – и это его злило.
– Почему бы не завести в Париже такой же порядок, как в провинциях? – вопрошал он. – А вот почему: Париж считают опасным городом и боятся того, что случится, если мы проголосуем.
Он вел крамольный разговор со свирепым маркизом Сент-Юрюжем. Луиза Робер закрыла лавку и вышла под ручку с Франсуа, нарумянившись и нарядившись в платье, оставшееся с лучших времен.
– Только представьте, что женщины получат право голоса, – сказала Луиза и посмотрела на д’Антона. – Мэтр д’Антон верит, что женщины способны повлиять на политическую жизнь, не правда ли?
– Нет, не верю, – мягко ответил он.
– Весь округ вышел, – довольно заметил Лежандр. В молодости он был моряком, и ему нравилось чувство принадлежности к определенному месту.
Полдень, неожиданный визит: Эро де Сешель.
– Решил заглянуть, узнать, как голосуют необузданные кордельеры, – сказал он.
Однако д’Антону показалось, что Эро пришел ради него. Эро взял понюшку табака из табакерки с Вольтером на крышке. С видом ценителя покрутил табак между пальцами, протянул табакерку Лежандру.
– Это наш мясник, – промолвил д’Антон, наслаждаясь произведенным эффектом.
– Прелестно, – сказал Эро, сохраняя дружелюбное выражение, однако д’Антон заметил, как он тайком разглядывал собственные манжеты, словно хотел убедиться, что на них не налипла бычья кровь или ливер. Он обернулся к д’Антону: – Вы сегодня были в Пале-Рояле?
– Нет, но слышал, там неспокойно…
– И правильно, держись подальше от неприятностей, – пробормотала Луиза Робер.
– Выходит, Камиля вы не видели?
– Он в Гизе.
– Нет, он вернулся. Я встретил его в компании вшивого с головы до ног Жан-Поля Марата. Как, вы не знаете доктора Марата? Впрочем, невелика потеря – этот человек преступал закон в половине европейских стран.
– Это не повод его обвинять, – сказал д’Антон.
– Но он великий обманщик. Состоял лекарем дворцового караула графов д’Артуа, а еще ходили слухи, что он был любовником маркизы.
– Вы же в это не верите.
– Послушайте, я не виноват, что родился тем, кем родился, – раздраженно сказал Эро. – Я пытаюсь это искупить – вы же не думаете, что мне следует открыть лавку, как мадемуазель Кералио? Или вымыть полы в лавке вашего мясника? – Он замолчал. – Мне не следовало выходить из себя, должно быть, виноват воинственный дух этой местности. Будьте бдительны, не то Марат захочет здесь поселиться.
– Но почему вы назвали господина Марата вшивым? Это такая фигура речи?
– Я говорил буквально. Он оставил свой круг, предпочтя жить словно какой-то бродяга. – Эро содрогнулся, воображение живо нарисовало ему ужасную картину.
– И чем он занимается?
– Кажется, он посвятил себя ниспровержению всех и вся.
– О, ниспровержение всех и вся. Прибыльное дело. Дело, которое захочешь передать сыну.
– Я говорю чистую правду; впрочем, я отклонился от темы. Я пришел поговорить о Камиле, и это не терпит отлагательства.
– А, Камиль, – сказал Лежандр и добавил фразу, которую редко употреблял со времен матросской юности.
– Как бы то ни было, нельзя, чтобы его забрали в полицию. В Пале-Рояле хватает любителей влезть на стул и произнести зажигательную речь. Не знаю, там ли он сейчас, но вчера был там и позавчера…
– Камиль говорит речи?
Это казалось невероятным и все же возможным. Перед мысленным взором д’Антона возникла картина. Несколько недель назад. Фабр был пьян. Все они были пьяны. Фабр говорил, скоро мы станем публичными людьми. Д’Антон, помните, что я сказал о вашем голосе при нашем знакомстве, вы тогда были мальчишкой? Вы способны говорить часами без передышки, голос должен идти отсюда – и у вас получилось, но вы можете лучше. Ваш голос хорош в суде, но пора двигаться дальше.
Фабр встал и приложил пальцы к вискам д’Антона:
– Приставьте пальцы сюда. Почувствуйте резонанс. А теперь сюда и сюда. – Он принялся тыкать пальцами ему в лицо: ниже скул, сбоку от челюсти. – Я выучу вас, как учат актеров. Этот город станет нашей сценой.
Камиль сказал:
– Книга пророка Иезекииля: «Этот город – котел, а мы – мясо…»
Фабр обернулся:
– Ваше заикание. Вам незачем заикаться.
Камиль закрыл руками лицо.
– Оставьте меня, – сказал он.
– И даже вас, даже вас я сумею научить.
Он наклонился над Камилем и рывком придал ему ровное положение в кресле, затем взял его за плечи и хорошенько встряхнул.
– Вы будете говорить, – сказал Фабр, – даже если это убьет одного из нас.
Защищаясь, Камиль прикрыл голову руками. Фабр продолжал трясти его, а д’Антон слишком устал, чтобы вмешаться.
Сегодня, ясным апрельским утром, он сомневался, не привиделась ли ему эта сцена? И все же пошел к Пале-Роялю.
Пале-Рояль был забит толпами гуляющих. Казалось, здесь теплее, чем в других частях города, словно в сады уже пришло жаркое лето. Все лавки были открыты, торговля шла бойко, люди спорили, смеялись, прогуливались по галереям. Биржевые маклеры, распустив галстуки, попивали лимонад, а завсегдатаи кафе высыпали на свежий воздух, обмахиваясь шляпами. Девушки гуляли, демонстрируя летние платья и косясь на проституток, которые, почуяв прибыль, вышли на промысел посреди дня. Бродячие собаки скалили зубы, орали разносчики газет. Вокруг царила атмосфера праздника: опасного, рискованного праздника.
Камиль стоял на стуле, и легкий ветерок развевал его локоны. Он держал в руке листок, похожий на полицейское досье, и читал. Дочитав, вытянул руку, разжал пальцы и пустил листок по ветру. Толпа разразилась хохотом. Двое мужчин, обменявшись взглядами, затерялись в толпе.
– Полицейские осведомители, – сказал Фрерон.
Камиль заговорил о королеве с ледяным презрением, а толпа застонала и зашипела. Он говорил, что короля следует избавить от дурных советчиков, хвалил мсье Неккера, а толпа хлопала. Говорил о добром герцоге Филиппе и о том, как тот заботится о народе, а люди кричали и подкидывали в воздух шляпы.
– Его арестуют, – сказал Эро.
– На глазах у толпы? – удивился Фабр.
– Они схватят его потом.
Д’Антон стоял мрачней тучи. Толпа все прибывала. Голос Камиля разносился над толпой без малейших затруднений. Намеренно или случайно он говорил с явным парижским акцентом. Люди подходили из садов. Из окна верхнего этажа ювелирной лавки герцогский секретарь Лакло хладнокровно разглядывал толпу, пил воду из стакана и делал заметки. Становилось все жарче, и только Лакло был холоден. Камиль ладонью стер пот со лба. И обрушился на спекулянтов зерном. «Лучший на неделе», – записал Лакло.
– Я рад, что вы нас предупредили, Эро, – сказал д’Антон. – Хотя я не вижу ни малейшего способа его остановить.
– Это все моя заслуга, – сказал Фабр, сияя от удовольствия. – Я говорил вам, с Камилем надо построже. Его не мешает иногда поколачивать.
В тот вечер, когда Камиль вышел из квартиры Фрерона, к нему подошли два господина и вежливо попросили проследовать за ними в дом герцога де Бирона. Их ждала карета. В дороге никто не проронил ни слова.
Камиля это устраивало. У него болело горло, заикание вернулось. Иногда оно пропадало в суде, когда он был захвачен процессом. Когда он разозлится, когда выйдет из себя, он снова обуздает свой дефект, но заикание непременно вернется. Как и сейчас, а значит, ему снова придется обратиться к старой тактике: он не мог договорить предложение до конца, если в уме не забегал вперед на четыре-пять фраз, не пытался увидеть слова, которых не мог произнести. Еще можно придумывать синонимы – порой причудливые – или на ходу менять то, что задумал сказать… Он вспомнил Фабра, который довольно болезненно стучал его головой о подлокотник кресла.
Герцог де Бирон появился всего на мгновение, кивком поприветствовал Камиля, шмыгнул в галерею и исчез в глубине дома. Воздух был спертый, от канделябров исходил рассеянный свет. Шпалеры на стенах поглощали звуки, смутные фигуры богинь, лошадей и охотников: шерстяные руки, шерстяные копыта, шерсть источала вонь камфоры и сырости. Гобелен изображал азарт преследования, он видел гончих и спаниелей, слюна капала из пасти, тестяные лица охотников в старинных платьях; оленя-самца загнали в ручей. Внезапно Камиль замер, на миг поддавшись страху. Один из сопровождающих взял его за руку и мягко подтолкнул в нужном направлении.
Лакло ждал его в комнатке с зелеными шелковыми обоями.
– Садитесь, – сказал он. – Расскажите о себе. О чем вы думали, когда выступали сегодня? – Сдержанный по природе, Лакло не понимал, как можно так себя взвинчивать.
Вошел друг герцога де Силлери и предложил Камилю шампанского. Сегодня вечером не играли, и ему было скучно: почему бы не поболтать с этим странным маленьким оратором.
– Полагаю, вы нуждаетесь в деньгах, – сказал Лакло. – Мы избавим вас от этой заботы.
Покончив с делами, он подал незаметный сигнал, снова возникли двое молчаливых господ, и все повторилось: холод мрамора под подошвами, бормотание за прикрытыми дверями, внезапные взрывы смеха и обрывки музыкальных фраз из невидимых комнат. Шпалеры окаймлял бордюр из лилий, роз и синих груш. Воздух снаружи был не холоднее, чем внутри. Лакей поднял фонарь. Карета стояла у двери.
Камиль откинулся на подушки. Один из сопровождающих задвинул бархатные занавески, чтобы их не увидели с улицы. Лакло отказался от ужина и вернулся к своим записям. Герцогу пригодятся такие неуравновешенные сопляки, сказал он, любители покрасоваться перед толпой.
Вечером двадцать второго апреля, в среду, годовалый сын Габриэль отказался есть, оттолкнул ложку, захныкал и улегся в колыбели. Она забрала его к себе в постель, и ребенок уснул, но на рассвете она почувствовала, как пылает его лоб, прижатый к ее щеке.
Катрин побежала за доктором Субербьелем.
– Кашляет? – спросил доктор. – Не кушает? Только и всего? Не стоит волноваться. Время года нездоровое. – Он похлопал ее по руке. – Постарайтесь сами отдохнуть, милая.
Однако к вечеру лучше не стало. Габриэль проспала час-другой, затем сменила Катрин у колыбели. Она втиснулась в кресло и стала прислушиваться к дыханию сына, каждые несколько минут легонько прикасаясь к ребенку: трогая пальцем щечку, чуть похлопывая по воспаленной груди.
К четырем малышу полегчало. Температура спала, кулачки разжались, веки смежились, и он задремал. Габриэль откинулась на спинку кресла, руки и ноги от усталости тряслись, словно желе.
Следующее, что она услышала, был бой часов: пять утра. Она подскочила, чуть не упав с кресла. Встала, похолодевшая и бледная, оперлась рукой о колыбель. Склонилась над ней. Ребенок спокойно лежал на спине. Даже не дотрагиваясь до него, Габриэль поняла, что он мертв.
На перекрестке улиц Монтрей и Фобур-Сент-Антуан стоял огромный дом, который местные именовали Титонвилем. Второй этаж занимали апартаменты (по слухам, роскошные), принадлежавшие мсье Ревейону. В сумраке погребов хранились редкие вина. На первом этаже располагался источник богатства мсье Ревейона – обойная фабрика, где трудились три с половиной сотни работников.
Мсье Ревейон приобрел дом после того, как его первый владелец обанкротился. Он создал процветающую экспортную торговлю. А так как он был человеком богатым и одним из самых крупных парижских нанимателей, то, естественно, поддерживал Генеральные штаты. Двадцать четвертого апреля, питая вполне обоснованные надежды, он отправился на избирательную ассамблею округа Сен-Маргерит, где соседи почтительно выслушали его речь. Отличный малый, Ревейон свое дело знает.
Мсье Ревейон отметил, что цена на хлеб непомерно высока. Раздался одобрительный ропот и жидкие аплодисменты: мысль была не нова. Если цена на хлеб опустится, сказал мсье Ревейон, наниматели могут снизить плату работникам, что, в свою очередь, приведет к снижению цен на товары. Иначе чего нам ждать? Цены растут, растет плата, цены растут, растет плата…
Мсье Анрио, владевший производством селитры, пылко его поддержал. Те, кто толпился у двери, передали тем, кто не имел избирательного права и стоял снаружи в сточной канаве, обрывки его речей.
Общественное внимание привлек только один тезис мсье Ревейона – его предложение понизить плату работникам. Сент-Антуанское предместье вышло на улицы.
Начальник городской полиции де Крон давно предупреждал, что в округе возможны волнения. Округ кишел пришлыми и безработными, добавьте скученность, болтливость, вспыльчивость. Новость медленно расползалась по городу, но предместье Сен-Марсель скоро услышало призыв, и колонна демонстрантов двинулась к реке. Барабанщик отбивал ритм, люди призывали смерть: «Смерть богатеям, смерть аристократам, смерть спекулянтам, смерть попам!»
Они несли виселицу, сколоченную за пять минут ретивым подмастерьем плотника – на виселице болтались две безглазые соломенные куклы, наряженные в обноски. На груди у них красовались имена: Ревейон и Анрио. Заслышав приближение колонны, лавочники запирали ставни. Соломенных кукол торжественно повесили на Гревской площади.
Такое в Париже случалось сплошь и рядом. Демонстранты никого пальцем не тронули, даже кошку. Шутливые казни были ритуалом, призванным разжечь гнев толпы. Полковник французской гвардии послал пятьдесят гвардейцев в район Титонвиля на случай, если беспорядки не утихнут. Однако он упустил из виду дом Анрио, и демонстранты не нашли ничего лучшего, как подняться по улице Кот, вломиться в дом и поджечь его. Мсье Анрио выбрался из пожара целым и невредимым. Никого не убили. Мсье Ревейона избрали депутатом.
Однако к понедельнику положение ухудшилось. Свежие толпы собрались на улице Сент-Антуан, поддержанные предместьем Сен-Марсель. На набережной к демонстрантам присоединились портовые грузчики, кольщики дров, нищие, жившие под мостами. Рабочие королевской стекольной фабрики побросали орудия труда и высыпали на улицы. Прибыли еще две сотни гвардейцев, они залегли напротив Титонвиля, заслонившись конфискованными повозками. И тогда их офицеры впервые запаниковали. Никто не знал, сколько демонстрантов с той стороны баррикады: пятьсот или пять тысяч. За последние месяцы это была не первая вылазка недовольных, но сегодня все было иначе.
Случилось так, что в тот же день в Венсене проходили скачки. Когда модные экипажи въехали в Сент-Антуанское предместье, взволнованных дам и господ, одетых в английском стиле, выволокли на покрытую нечистотами мостовую. Их заставили прокричать: «Долой перекупщиков!», затем грубо впихнули обратно. Многим господам пришлось расстаться с некоторыми суммами, чтобы подтвердить свои добрые намерения, а дамам в знак солидарности подарить поцелуи вшивым подмастерьям и вонючим извозчикам. Когда показалась карета герцога Орлеанского, раздались приветственные крики. Герцог вышел, произнес несколько умиротворяющих слов и раздал толпе мелочь. Каретам, которые ехали следом, пришлось остановиться.
– Герцог проводит смотр своих войск, – раздался высокомерный аристократический голос.
Зарядив ружья, гвардейцы ждали. Толпа разбрелась, люди подходили к повозкам, чтобы перекинуться парой слов с солдатами, но не выказывая решимости идти на штурм. В Венсене англофилы подгоняли своих фаворитов. Приближался вечер.
Были предприняты попытки направить возвращавшихся со скачек в объезд, но, когда появилась карета герцогини Орлеанской, ситуация осложнилась. Ей нужно туда, сказал герцогский кучер: за баррикады. Немногословная герцогиня приказаний не повторяла. Проблема была разъяснена. Этикет столкнулся с целесообразностью. Победил этикет. Гвардейцы и те, кто стоял поблизости, принялись растаскивать повозки. Настрой вмиг изменился, дневная дрема рассеялась, раздались выкрики, блеснула сталь. Толпа хлынула вслед за каретой герцогини. Спустя несколько минут в Титонвиле не осталось ничего, что можно было поджечь, сломать или украсть.
Когда прибыла кавалерия, толпы грабили лавки на улице Монтрей и стягивали кавалеристов с лошадей. Появились пехотинцы, лица напряглись; отрывистые приказы, неожиданный выстрел. Палили холостыми, но не успели солдаты перевести дух, как пехотинца задело куском черепицы, свалившимся откуда-то сверху. Он поднял лицо, и мятежник, выбравший его своей мишенью, сбросил другой кусок, выбив пехотинцу глаз.
Не прошло и минуты, а толпа уже вышибала двери и взламывала замки, вылезала на крыши и отдирала черепицу. Гвардейцы, закрывая голову руками, искали укрытия, кровь стекала между пальцами на товарищей, которых уже сбило с ног. Солдаты открыли огонь. На часах была половина седьмого.
К восьми прибыли свежие силы. Мятежников отбросили назад. Ходячих раненых оттащили с поля боя. На улицах появились женщины. Обвязав голову шалью, они таскали ведра с водой, чтобы промыть раны и напоить тех, кто потерял много крови. Витрины зияли пустотой, двери были сорваны с петель, дома обобраны до кирпичных стен. Под ногами скрипела черепица и битое стекло, к подошвам липла кровь, догорало обугленное дерево. Погреба Титонвиля обчистили, мужчины и женщины, которые дырявили бочонки и отбивали горлышки бутылок, валялись пьяные, захлебываясь в собственной рвоте. Из мести французские гвардейцы избивали дубинками бесчувственные тела. По мостовой текли струйки кларета. В девять часов прибыла кавалерия. Швейцарская гвардия притащила восемь пушек. День закончился. С улиц убрали триста трупов.
До самого дня похорон Габриэль не выходила из дома. Запершись в спальне, она молилась за маленькую душу, уже отягощенную грехом, ибо за год, проведенный в теле, душа показала свой невоздержанный, жадный до молока нрав. Позже она сходит в церковь поставить свечу святым невинным вифлеемским младенцам. По ее щекам катились тяжелые крупные слезы.
Луиза Жели спустилась с верхнего этажа. Она сделала то, до чего не додумались служанки: сложила детскую одежду, одеяла, мячик, тряпичную куклу в охапку и унесла к себе. Ее личико было сосредоточено, словно ей было не впервой помогать убитым горем матерям, и она не позволяла себе расплакаться. Луиза села рядом с Габриэль и сжала в худенькой детской ладошке ее пухлую женственную руку.
– Так в жизни заведено, – сказал мэтр д’Антон. – Только ты приводишь ее в порядок, как этот проклятый Бог…
Женщина и девочка с ужасом посмотрели на него.
– Я больше не нахожу утешения в религии, – сказал он.
После похорон родители Габриэль зашли поддержать дочь.
– Подумай о будущем, – внушала ей Анжелика. – Вот посмотришь, со временем родишь еще десятерых.
Ее зять с несчастным видом смотрел в пустоту. Мсье Шарпантье ходил по комнате и вздыхал, ощущая свою бесполезность. Затем подошел к окну и выглянул на улицу. Габриэль уговаривали поесть.
К вечеру настроение в гостиной поднялось: жизнь продолжалась.
– Беда без новостей, – сказал мсье Шарпантье. Он пытался намекнуть зятю, что женщин давно пора оставить одних.
Жорж-Жак неохотно встал. Они надели шляпы и по людным улицам направились в сторону Пале-Рояля и кафе «Фуа». Мсье Шарпантье пытался вовлечь зятя в разговор, но безуспешно. Тот смотрел прямо перед собой, его не заботило кровопролитие в городе, он был поглощен своей бедой.
Пробивая себе путь в кафе через толпу, Шарпантье заметил:
– Я никого здесь не знаю.
Д’Антон огляделся, удивившись, сколь многих здесь он знает.
– Тут проводит собрания Патриотическое общество Пале-Рояля.
– Кто они такие?
– Обычные прожигатели жизни.
К ним направлялся Бийо-Варенн. Прошло несколько недель с тех пор, как д’Антон в последний раз поделился с ним работой. Желтушное лицо адвоката раздражало его, к тому же, как убеждал д’Антона другой его секретарь Паре, нельзя кормить всех ленивых мятежников в округе.
– Что вы об этом думаете? – Глаза Бийо, обычно напоминавшие мелкие кислые плоды, кажется, дозрели до нужной кондиции. – Я гляжу, Демулен наконец-то определился. Он с людьми герцога Орлеанского. Они купили его. – Бийо обернулся через плечо. – Помяни черта…
Подошел Камиль, настороженно оглядываясь по сторонам.
– Жорж-Жак, где вы были? – спросил он. – Я не видел вас целую неделю. Что вы думаете о Ревейоне?
– Я скажу вам, что я думаю, – вступил в разговор Шарпантье. – Все это ложь и искажение фактов. Ревейон – лучший наниматель в городе. Прошлой зимой он оплачивал своим рабочим простои.
– Так вы считаете его филантропом? – спросил Камиль. – Простите, мне нужно поговорить с Бриссо.
До сих пор д’Антон не видел Бриссо или видел, но не замечал, что неудивительно. Бриссо повернулся к Камилю, кивнул и снова обратился к собеседникам: «Нет, нет, нет, только по закону». Затем протянул Камилю руку.
Он был тощий, чахлый, тихий как мышь, кривые узкие плечи делали его похожим на горбуна. Из-за бедности и слабого здоровья Бриссо выглядел старше своих тридцати пяти, хотя сегодня бледное лицо и тусклые глаза сияли надеждой, как у школьника в первый день учебы.
– Камиль, – сказал он, – я задумал издавать газету.
– Будьте осторожней, – посоветовал ему д’Антон. – Полиция не совсем махнула на все рукой. У вас могут возникнуть трудности с распространением.
Глаза Бриссо пробежали по фигуре д’Антона, скользнули по его изуродованному лицу. Он не стал просить, чтобы его представили.
– Сначала я думал начать первого апреля и выпускать два номера в неделю, затем решил, подожду до двадцатого и выпущу четыре номера, теперь вижу, правильнее будет дождаться следующей недели, когда созовут Генеральные штаты, – лучшее время для газетной сенсации. Я хочу собирать все новости от Версаля до Парижа, новости с улиц – полиция может схватить меня, но нужды нет, я уже был в Бастилии и готов отправиться туда снова. У меня не было ни минуты свободного времени, я помогал с выборами в округе Фий-Сен-Тома, там отчаянно нуждались в моем совете…
– Люди всегда нуждаются в вашем совете, – заметил Камиль. – Во всяком случае, вы всегда так говорите.
– Не ехидничайте, – мягко сказал Бриссо, мелкие морщинки в углах его глаз выдавали раздражение. – Я знаю, вы думаете, что с газетой ничего не выйдет, но придется постараться. Кто знал еще несколько месяцев назад, что мы достигнем такого успеха?
– Этот человек называет успехом три сотни трупов, – заметил Шарпантье.
– Я думаю… – Бриссо замолчал. – Я скажу вам наедине, о чем я думаю. Здесь могут быть полицейские осведомители.
– Это ты и есть, – произнес голос за его спиной.
Бриссо поморщился, но оборачиваться не стал. Он посмотрел на Камиля, чтобы убедиться, что тот его слышит.
– Эти слухи пустил Марат, – сказал он тихо. – После того что я сделал для его карьеры и репутации, я получаю лишь гнусные намеки – люди, которых я числил товарищами, обходятся со мной хуже, чем полицейские.
Камиль сказал:
– Ваша беда в том, что вы постоянно сдаете назад. Я слышал, как вы утверждали, что Генеральные штаты спасут страну. В то время как два года назад вы говорили, что сперва мы должны избавиться от монархии. Что из этого правда? Нет, не отвечайте. Будет ли расследование недавних событий? Нет. Нескольких человек повесят, только и всего. Почему? Потому что никто не осмеливается задать вопрос: что на самом деле происходит? Ни Людовик, ни Неккер, ни даже сам герцог. Однако всем известно, что главное преступление Ревейона состоит в том, что он осмелился перейти дорогу кандидату герцога Орлеанского.
Посетители кафе зашумели.
– Нетрудно было догадаться, – заметил Шарпантье.
– Но никто не мог предвидеть такого размаха, – прошептал Бриссо. – Все было продумано, людям заплатили, но не десяти же тысячам! Даже герцог не способен заплатить десяти тысячам. Люди вышли на улицы по зову сердца.
– И это нарушило ваши планы?
– Люди нуждаются в руководстве. – Бриссо тряхнул головой. – Мы не хотим анархии. Я внутренне содрогаюсь, оказываясь в обществе тех, на кого нам приходится возлагать надежды… – Он махнул в сторону д’Антона, который удалился вместе с мсье Шарпантье. – Посмотрите на него. Судя по одежке, респектабельный господин. Но куда уместнее он смотрелся бы с пикой наперевес.
Камиль расширил глаза:
– Но это же мэтр д’Антон, королевский советник! Не следует делать поспешных выводов. Мэтр д’Антон, если бы захотел, уже состоял бы на государственной службе, но он знает, какое будущее ему уготовано. Откуда этот страх, Бриссо? Вы боитесь человека из народа?
– Я един с моим народом, – благоговейно промолвил Бриссо. – С его чистой и возвышенной душой.
– Это неправда. Вы смотрите на народ свысока, потому что народ воняет и не умеет читать по-гречески. – Камиль прошел через комнату к д’Антону. – Он принял вас за головореза, – заявил он ему с довольным видом. – Этот Бриссо, – поделился Камиль с Шарпантье, – женат на некоей мадемуазель Дюпон, которая делала для Фелисите де Жанлис какую-то черную работу. Поэтому он связан с герцогом Орлеанским. Я его уважаю. Он провел долгие годы в эмиграции, писал, выступал. Он заслуживает революции. Сын простого кондитера, но образован и держится с достоинством, потому что много страдал.
Мсье Шарпантье был удивлен и рассержен.
– Вы, Камиль, вы взяли деньги у герцога, а теперь признаете, что Ревейона сделали жертвой…
– Ревейон никого не волнует. Если он этого не говорил, значит мог бы сказать. Не имеет значения, как было на самом деле. Важно только, что подумают улицы.
– Господь свидетель, – сказал Шарпантье, – я не сторонник старого порядка, но мне страшно подумать, что будет, если реформы доверят таким, как вы.
– Реформы? – удивился Камиль. – Я говорю не о реформах. Уже летом этот город взлетит на воздух.
Д’Антона мутило, скорбь захлестывала его. Хотелось отвести Камиля в сторонку, рассказать ему о ребенке. Это остудило бы его пыл. Но Камиль был так счастлив, замышляя грядущую резню. Кто я такой, подумал д’Антон, чтобы испортить ему эту неделю?
Версаль. Процессию тщательно готовили. Вы же понимаете, это не встать и пойти.
Нация исполнена надежд. Настает долгожданный день. Тысяча двести депутатов Генеральных штатов торжественной процессией шагают к церкви Людовика Святого, где монсеньор де Лафар, епископ Нанси, обратится к ним с проповедью и призовет Божье благословение на их труды.
Духовенство, первое сословие: веселые майские лучи сияют на митрах и драгоценных цветах облачений. За ним следуют дворяне: тот же свет вспыхивает на трех сотнях эфесов, скользит по облаченным в шелка спинам. Три сотни плюмажей колышутся на ветру.
Однако впереди идут простолюдины, третье сословие. По указанию церемониймейстера все одеты в черное; шестьсот человек, словно громадный черный слизень. Почему бы не обрядить их в рабочие рубахи и не приказать жевать соломинки на ходу? Но пока они шагают, унижение сменяется чем-то иным. Их траурная одежда – знак солидарности. Их призвали присутствовать при кончине старого порядка, а не гостями на бал-маскарад. На пудреных лицах над скромными галстуками написана гордость. Они здесь по делу, а посему долой пышность.
Максимилиан де Робеспьер шел рядом с депутатами от своей провинции, между двумя крестьянами. Поверни он голову, увидел бы выпяченные челюсти бретонцев. Депутатов стеной окружали солдаты. Он смотрел прямо перед собой, подавляя желание обвести глазами орущую толпу. Никто здесь его не знал, никто не выкрикивал ему приветствий.
Среди зрителей Камиль встретил аббата де Бурвиля.
– Вы меня не помните, – пожаловался аббат, проталкиваясь к нему в толпе. – Мы вместе учились в лицее.
– Тогда вы были синим от холода.
– Но я же узнал вас! Вы совершенно не изменились, словно вам все еще девятнадцать.
– Вы стали набожным, де Бурвиль?
– Не особенно. Вы видели Луи Сюло?
– Ни разу. Но подозреваю, скоро он себя проявит.
Они снова обратились к процессии. На миг Камиля охватила иррациональная уверенность, что все это устроил он, Демулен, что Генеральные штаты маршируют по его приказу, что весь Париж и Версаль вертятся вокруг его персоны.
– А вот и герцог Орлеанский, – потянул его за руку де Бурвиль. – Он настоял на том, чтобы идти с третьим сословием. Посмотрите, как хлопочет над ним главный церемониймейстер, аж в пот бросило. А вот и герцог де Бирон.
– Я его знаю. Бывал в его доме.
– А это Лафайет.
Американский герой в серебристом жилете бодро вышагивал в процессии, серьезное и немного рассеянное молодое лицо, необычный вытянутый череп под треугольной шляпой в стиле Генриха IV.
– Вы с ним знакомы?
– Только с его репутацией, – пробормотал Камиль. – Вашингтон pot-au-feû[9].
Бурвиль рассмеялся:
– Вы должны это записать.
– Уже записал.
В церкви Людовика Святого де Робеспьеру досталось удобное место у прохода. Удобное место, чтобы разглядывать знать вблизи. Волнующееся море епископов на мгновение расступилось, и король, грузный, в золотой парче нечаянно взглянул ему прямо в лицо. А когда королева повернула голову (во второй раз мы с вами ближе, чем в первую встречу, мадам), перо цапли в ее волосах как будто приветливо качнулось в его сторону. Гостия в украшенной драгоценными камнями дарохранительнице маленьким солнцем пылала в руках епископа. Король с королевой заняли места на помосте под бархатным пологом, вышитым золотыми геральдическими лилиями. Затем вступил хор:
O salutaris hostia
Если продать драгоценности короны,
что можно купить для Франции?
Quae coeli pandis ostium,
Король выглядит полусонным.
Bella premunt hostilia,
А королева – гордячкой.
Da robur, fer auxilium.
Похожа на Габсбургов.
Uni trinoque domino,
Мадам Дефицит.
Sit sempitema gloria,
Снаружи женщины криками
приветствовали герцога Орлеанского.
Qui vitam sine termino,
Я никого здесь не знаю.
Nobis donet in patria.
Где-то здесь должен быть Камиль. Где-то рядом.
Amen.
– Смотрите-смотрите, – сказал Камиль де Бурвилю. – Максимилиан.
– Да, это он. Наш дорогой Как-вас-там. Стоит ли удивляться?
– Мое место там. В процессии. Де Робеспьер уступает мне интеллектом.
– Что? – Изумленный аббат обернулся и зашелся смехом. – Людовик Шестнадцатый, милостью Божией король Франции, уступает вам интеллектом. Его святейшество папа римский уступает вам интеллектом. Кем еще вы хотели бы стать, кроме как депутатом?
Камиль не ответил.
– О Боже мой, Боже мой. – Аббат сделал вид, будто вытирает глаза.
– А это Мирабо, – сказал Камиль. – Он собирается издавать газету. Я буду для него писать.
– Как вы это провернули?
– Никак. Я приступаю завтра.
Де Бурвиль бросил на него косой взгляд. Камиль лжец, подумал он, всегда был лжецом. А впрочем, скажем мягче: он приукрашивает.
– Что ж, удачи, – сказал аббат. – Видели, как толпа принимала королеву? Весьма нелюбезно, не правда ли? Зато как приветствовали герцога Орлеанского! И Лафайета. И Мирабо.
И д’Антона, чуть слышно шепнул Камиль, словно пробуя слова на вкус. У д’Антона важное дело, он даже не пошел смотреть процессию. И Демулена, добавил Камиль. Демулена приветствовали громче всех. Он ощущал тупую боль разочарования.
Всю прошлую ночь шел дождь. В десять, когда началась процессия, по улицам бежали ручьи, но к полудню земля была суха и горяча.
Камиль договорился, что переночует в Версале у своего кузена. Он специально попросил депутата при чужих, чтобы тому неловко было отказать. Явился Камиль далеко за полночь.
– Где, ради всего святого, тебя носило? – спросил де Вьефвиль.
– Я был у герцога де Бирона и графа де Жанлиса, – пробормотал Камиль.
– Ясно. – Де Вьефвиль был раздосадован, не зная, верить ему или нет. К тому же в комнате присутствовал третий, мешая хорошенько отчитать Камиля.
Молодой человек покинул тихое место у камина.
– Я ухожу, мсье де Вьефвиль. Однако поразмыслите над моими словами.
Де Вьефвиль и не подумал их друг другу представить. Молодой человек сам обратился к Камилю:
– Я Барнав, возможно, вы обо мне слышали.
– Все о вас слышали.
– Вероятно, вы считаете меня обычным смутьяном. Надеюсь, я докажу, что способен на большее. Спокойной ночи, господа.
Он тихо закрыл за собой дверь. Камилю хотелось выскочить вслед за ним, задать вопрос, завязать знакомство, но на сегодня он утратил способность изумляться. Это был тот самый Барнав, который выступил против королевских эдиктов в провинции Дофине. Люди называли его Тигром, но сейчас, разглядев этого скромного, некрасивого, курносого адвоката, Камиль понимал, что в прозвище содержалась легкая насмешка.
– В чем дело? – спросил де Вьефвиль. – Ты разочарован? Представлял его себе иначе?
– Зачем он приходил?
– За поддержкой. Уделил мне жалких пятнадцать минут, да и то среди ночи.
– Вы оскорблены?
– Завтра увидишь, как они будут драться за привилегии. Все думают только о том, как бы что-нибудь ухватить, если хочешь знать мое мнение.
– Неужели ничто не способно поколебать ваши провинциальные взгляды? – спросил Камиль. – Вы хуже моего отца.
– Камиль, будь я твоим отцом, я бы давным-давно свернул твою тощую шею.
Часы во дворце и в городе согласно пробили час. Де Вьефвиль развернулся и ушел спать. Камиль вытащил черновик памфлета «Свободная Франция». Он прочитывал каждую страницу, рвал поперек и ронял обрывки в камин. Камиль не успевал за развитием событий. На следующей неделе, deo volente[10], в следующем месяце он перепишет его снова. В пламени Камиль видел картину: он пишет, чернила скользят по бумаге, он откидывает волосы со лба. Когда под окнами стихло, он свернулся в кресле и уснул при свете догорающего камина. В пять утра рассвет просочился сквозь ставни, первая телега с кислым черным хлебом покатила на версальский рынок. Он проснулся, сел, оглядел незнакомую комнату, болезненные предчувствия пронизывали его, словно медленное холодное пламя.
Слуга, который был скорее телохранителем, чем лакеем, спросил:
– Это вы написали?
В руке он держал копию первого памфлета Камиля «Философия французской революции». Слуга помахал памфлетом, словно судебной повесткой.
Камиль отпрянул. В восемь утра передняя Мирабо кишела посетителями. Весь Версаль, весь Париж хотел получить аудиенцию. Камиль ощущал себя мелким и незначительным и был совершенно подавлен напористостью слуги.
– Я, – ответил он. – Мое имя стоит на обложке.
– Господи, вас же ищет граф. – Слуга взял его под локоть. – Идемте.
До сих пор все складывалось непросто, да Камиль и не надеялся, что дальше будет проще. Пурпурный шлафрок графа ниспадал античными складками, словно тот позировал сразу нескольким скульпторам. Он был небрит, серое с желтизной лицо, покрытое оспинами, слегка блестело от пота.
– Итак, я заполучил философа, – сказал граф. – Тейтш, кофе. – Он медленно обернулся. – Подойдите.
Камиль медлил, чувствуя, что ему не хватает сети и трезубца.
– Я сказал, подойдите, – рявкнул граф. – Я не опасен. – Он зевнул. – В это время суток.
Пристальный взгляд графа причинял почти физическую боль и был призван вызывать благоговейный страх.
– Я надеялся подкараулить вас где-нибудь в публичном месте, – сказал Мирабо, – и притащить сюда. К сожалению, мне приходится прозябать здесь, дожидаясь королевского зова.
– Король непременно за вами пришлет.
– Так вы мой сторонник?
– Я имел честь отстаивать ваши убеждения.
– Ах вот оно что, – с насмешкой промолвил граф. – Я нежно люблю льстецов, мэтр Демулен.
Этого Камиль никак не мог понять: то, как смотрели на него люди герцога Орлеанского, то, как смотрел на него Мирабо. Словно имели на него какие-то виды. С тех пор как святые отцы махнули на Камиля рукой, никто не строил на его счет никаких планов.
– Вы должны простить мой внешний вид, – мягко сказал граф. – До утра мне не удалось сомкнуть глаз. Впрочем, должен признаться, меня занимала не только политика.
Вранье, сразу понял Камиль. Если бы граф захотел, он принимал бы своих почитателей чисто выбритым и трезвым. Это был просчитанный ход, как все, что он делал; небрежностью и беспечностью, а равно и легкостью, с которой за них извинялся, граф хотел смутить и унизить одетых с иголочки и скованных посетителей. Граф взглянул в лицо своему невозмутимому слуге Тейтшу и громко расхохотался, словно тот сказал что-то смешное. Отсмеявшись, снова обратился к Камилю:
– Мне нравится, как вы пишете, мэтр Демулен. Проникновенно, с чувством.
– Когда-то я сочинял стихи. Теперь-то я знаю, что у меня нет таланта.
– Полагаю, сложностей вообще так много, что незачем сковывать себя еще и стихотворным размером.
– Я не собирался посвящать себя поэзии. Надеюсь заниматься делами государства.
– Оставьте это тем, кто старше вас. – Граф поднял памфлет. – Можете повторить?
– А, это… да, разумеется. – Он привык относиться к своему первому памфлету с презрением, которое до некоторой степени распространялось на тех, кто им восхищался. – Для меня это все равно что дышать. Я не сказал «говорить» по очевидной причине.
– Однако вы говорили, мэтр Демулен. В Пале-Рояле.
– Мне пришлось себя заставлять.
– Природа создала меня народным трибуном. – Граф повернул голову, демонстрируя выгодный ракурс. – Как давно вы заикаетесь?
Послушать его, так заикание – забавное или элегантное новшество.
Камиль сказал:
– Очень давно. С семи лет. С тех пор, как впервые оставил родной дом.
– Вас так расстроило расставание с семьей?
– Уже не помню. Вероятно. Или, напротив, не сумел справиться с облегчением.
– Разные бывают семьи. – Мирабо улыбнулся. – Я не понаслышке знаком со всеми домашними затруднениями, от вспыльчивости за завтраком до последствий инцеста. – Он поманил Камиля за собой в комнату. – Король – покойный король – говорил, что следует ввести должность министра, который занимался бы только нашими семейными ссорами. Видите ли, моя семья очень древняя. И очень знатная.
– Правда? Моя только притворяется таковой.
– Кто ваш отец?
– Судья. – Честность заставила его добавить: – Боюсь, я не оправдал его надежд.
– Можете не рассказывать. Никогда мне не понять, что движет представителями среднего класса. Присядьте, я хочу узнать о вас побольше. Где вы учились?
– В лицее Людовика Великого. А вы думали, меня вырастил сельский кюре?
Мирабо отставил чашку:
– Там учился де Сад.
– Это не самый характерный пример.
– Однажды мне не повезло оказаться с ним в тюрьме. Я сказал ему: «Мсье, я вам не компаньон, вы режете женщин на кусочки». Простите, я отвлекся.
Граф упал в кресло, невоспитанный аристократ, ни разу в жизни не просивший прощения. Камиль смотрел на него, чудовищно самоуверенного и тщеславного человека с претензией на величие. Граф не просто говорил и двигался – он рычал и крался. Пребывая в покое, он напоминал пыльное чучело льва в зоологическом музее: мертв, но не настолько мертв, как вам хотелось бы.
– Продолжайте, – сказал граф.
– Зачем?
– Зачем мне это? Думаете, я позволю стае шакалов, которые служат герцогу, подмять под себя ваши маленькие таланты? Я готов дать вам хороший совет. Герцог дал вам хороший совет?
– Нет. Я никогда с ним не беседовал.
– Как жалобно это прозвучало. Разумеется, не беседовали. Но я не такой. Я приближаю к себе способных людей. Я зову их своими рабами. И желаю, чтобы мои рабы были счастливы на плантации. Вам, конечно, известно, кто я такой?
Камиль вспомнил, как Аннетта называла Мирабо несостоятельным должником и аморальным человеком. Мысли об Аннетте казались особенно неуместными в этой комнатке, набитой громоздкой мебелью, старыми портьерами и тикающими часами, посреди которой сидел граф и скреб щеку. Эта комнатка воплощала собой роскошь. Почему мы называем роскошной жизнью мотовство, обжорство и лень? Несмотря на долги, граф не собирался отказываться от дорогих безделушек, среди которых, кажется, теперь числился и он сам. Что до аморальности, то Мирабо явно ею гордился. Коллекция его звериных желаний свернулась в углу, предвкушая завтрак и издавая вонь на конце цепи.
– Что ж, у вас было время подумать.
Внезапно граф вскочил, волоча за собой складки ткани. Обняв Камиля за плечи, он подвел его к залитому солнечным светом окну. Казалось, неожиданное тепло исходит не от окна, а от графа. Еще от него разило вином.
– Должен признаться, – сказал Мирабо, – я люблю приближать людей, которым есть чего стыдиться. С ними мне проще. С такими, как вы, Камиль, с вашей чувствительностью и нервностью, которыми вы торгуете в Пале-Рояле, словно отравленными букетами… – Граф коснулся его волос. – И эта слабая, но различимая тень андрогинности…
– Вам нравится разбирать людей по косточкам?
– Мне нравитесь вы, – сухо сказал граф, – потому что вы ничего не отрицаете. – Он отошел от окна. – Тот рукописный текст под названием «Свободная Франция», что ходит по рукам, написали вы?
– Я. Вы же не думаете, что безобидная брошюрка, которая есть у вас, – все, на что я способен?
– Нет, мэтр Демулен, я так не думаю и вижу, что и у вас есть рабы и переписчики. Вы можете одним словом описать свои убеждения?
– Республиканец.
Мирабо чертыхнулся.
– Для меня символ веры монархия, – сказал он. – Я нуждаюсь в ней, только посредством ее я могу заявить о себе. И много среди ваших тайных знакомцев тех, кто думает так же, как вы?
– Не более полудюжины. Едва ли вы обнаружите больше во всей стране.
– Почему?
– Мне кажется, люди не в состоянии выносить слишком много правды. Они надеются, король подзовет их свистом из канавы, где они прозябают, и назначит министрами. Но весь этот мир скоро будет разрушен.
Мирабо крикнул слуге:
– Тейтш, приготовь мне одежду. Что-нибудь поярче.
– Черное, – сказал слуга, входя в комнату. – Вы теперь депутат.
– Черт, я и забыл. – Граф кивнул в сторону передней. – Кажется, у них заканчивается терпение. Что ж, впускайте всех сразу, это даже забавно. А вот и женевское правительство в изгнании. Доброе утро, мсье Дюровере, мсье Дюмон, мсье Клавьер. Это рабы, – прошептал он Камилю драматическим шепотом. – Клавьер хочет стать министром финансов. Ему все равно, в какой стране. Странное желание, очень странное.
В комнату влетел Бриссо.
– Меня запретили, – выпалил он, и вид у него был подавленный.
– Как печально, – промолвил Мирабо.
Они начали заполнять комнату, женевцы в бледных шелках и депутаты в черном с папками под мышкой; Бриссо был в потертом коричневом сюртуке, а его жидкие ненапудренные волосы были подстрижены на античный манер.
– Петион, вы теперь депутат? Поздравляю, – сказал Мирабо. – От Шартра? Отлично. Спасибо, что заглянули меня проведать.
Граф отвернулся; он беседовал с тремя собеседниками одновременно. Вы либо удерживали его внимание, либо нет. У депутата Петиона не вышло. Это был мясистый добродушный красавец, похожий на подросшего щенка. Он с улыбкой оглядывал комнату, пока его ленивые голубые глаза не уперлись в Камиля.
– А, пресловутый Камиль.
Камиль подскочил. Он предпочел бы без такого титула. Но это было лишь начало.
– Я услышал ваше имя в парижском кафе, – объяснил Петион. – Депутат де Робеспьер описал мне вас так точно, что я сразу же вас узнал.
– Вы знакомы с де Робеспьером?
– Достаточно близко.
Сомневаюсь, подумал Камиль.
– Это было лестное описание?
– О, он о вас очень высокого мнения, – просиял Петион. – Как и все остальные. – Он рассмеялся. – Не смотрите на меня так скептически.
Голос Мирабо гремел в комнате.
– Бриссо, как там в Пале-Рояле? – Графу не требовался ответ. – Полагаю, как обычно замышляют грязные интриги. Все, за исключением доброго герцога Филиппа, который для этого слишком туп. Манда, манда, манда – это все, о чем он думает.
– Прошу вас, – сказал Дюровере. – Мой дорогой граф, пожалуйста.
– Тысяча извинений, – сказал Мирабо. – Я забыл, что вы из города Кальвина. Впрочем, это же правда. У Тейтша и то больше понятия о государственном управлении, чем у герцога. Гораздо больше.
Бриссо переминался с ноги на ногу.
– Тише, – прошипел он. – Здесь Лакло.
– Клянусь, я вас не заметил, – поприветствовал граф герцогского секретаря. – Что нового? – шелковым голосом спросил он. – Как продается ваша грязная книжонка?
– Что вы здесь делаете? – вполголоса спросил Камиля Бриссо. – Когда это вы успели с ним подружиться?
– Понятия не имею.
– Господа, минуту внимания. – Мирабо вытолкнул Камиля перед собой и положил крупные, украшенные перстнями руки на его плечи. Теперь это был другой зверь: яростный медведь, вылезающий из берлоги. – Позвольте представить вам мсье Демулена.
Депутат Петион любезно ему улыбнулся. Лакло поймал его взгляд и отвел глаза.
– А теперь, господа, если вы дадите мне минутку, чтобы переодеться… Тейтш, придержите гостям дверь… я тотчас к вам вернусь.
Они вышли.
– А вы останьтесь, – велел он Камилю.
Внезапно стало тихо. Граф провел рукой по лицу.
– Какой фарс, – промолвил Мирабо.
– Это выглядит пустой тратой времени. Но я не знаю, как заведено.
– Вы ничего не знаете, дорогой мой, однако у вас на все есть свое маленькое твердое мнение. – Граф ходил по комнате, раскинув руки. – Взлет и… снова взлет графа де Мирабо. Они должны видеть меня, должны видеть людоеда. Лакло пришел поводить своим острым носом. И Бриссо. Этот человек меня раздражает. Он не бегает по комнате, как бегаете вы, зато без конца дергается. Кстати, вы берете деньги герцога Орлеанского? Хорошо. Приходится выживать и, если получится, за чужой счет. Тейтш, можешь побрить меня, только не суй пену в рот, я хочу поговорить.
– Не первый раз, – отозвался слуга.
Хозяин наклонился и ткнул его между ребер. Тейтш расплескал немного горячей воды, однако ничуть не смутился.
– Я пользуюсь успехом у патриотов, – сказал Мирабо. – Патриоты! Вы заметили, что мы не способны написать абзац, не вставив этого слова? Ваш памфлет выйдет через месяц-другой.
Камиль сидел и хмуро смотрел на графа. Он ощущал спокойствие, словно дрейфовал в тихих водах.
– Издатели – порода малодушная, – сказал граф. – Заправляй я в аду, я придумал бы для них отдельный круг, где они медленно поджаривались бы на раскаленных печатных станках.
Камиль быстро взглянул на Мирабо. В меняющемся лице графа он угадывал некоторые признаки, что не он один – верный выигрыш дьявола.
– Вы женаты? – неожиданно спросил граф.
– Нет, но можно сказать, что помолвлен.
– У нее есть деньги?
– И немало.
– Вы нравитесь мне все больше. – Граф движением руки отослал Тейтша. – Думаю, вам лучше переехать ко мне, по крайней мере, пока вы в Версале. Не уверен, что свобода вам показана.
Граф затеребил его галстук. Настроение изменилось.
– Должно быть, Камиль, – мягко промолвил он, – вы спрашиваете себя, как здесь очутились, но я порой задаю себе тот же вопрос… сидеть сиднем в Версале, каждый день ожидая вызова из дворца, и все из-за моих сочинений, речей, поддержки, которой я пользуюсь… чтобы в кои-то веки занять приличествующее место в стране… ведь король должен позвать меня, правда? Когда старые способы будут исчерпаны?
– Думаю, да. Но вы должны показать ему, каким опасным соперником можете стать.
– Да… и тогда начнется совсем другая игра. Вы когда-нибудь пытались покончить с собой?
– Время от времени эта мысль приходит мне в голову.
– Всё шутите, – резко промолвил граф. – Надеюсь, вы сохраните беспечность, когда вас будут судить за государственную измену. – Он снова понизил голос. – Мне казалось, это выход. Видите ли, люди уверяют, что не испытывают сожалений, бахвалятся этим, но я, я их испытываю – долги, которые делал и продолжаю делать, женщины, которыми воспользовался и бросил, моя собственная нетерпеливая природа, которую я никогда не умел и так и не научился обуздывать, – да, думал я, смерть станет передышкой, даст мне время отдохнуть от себя. Но я был глупцом – я должен жить для того, чтобы… – Он запнулся. Чтобы страдать, осознать свои ошибки, пережить унижения, наветы, быть втоптанным в грязь…
– Чтобы?..
Мирабо усмехнулся.
– Чтобы устроить им ад, – закончил он.
Его называли залом Малых забав и до сих пор использовали для хранения театральных декораций. Эти два факта требуют комментария.
Когда король решил, что зал подходит для заседаний Генеральных штатов, он позвал плотников и маляров. Они задрапировали помещение бархатом и кистями, соорудили несколько фальшивых колонн и добавили немного позолоты. В меру роскошно и дешево. Справа и слева от трона располагались кресла для первого и второго сословий, третьему предлагалось тесниться на деревянных скамьях в конце зала.
Все пошло не так с самого начала. После торжественного появления король обвел зал глупой улыбкой и снял шляпу. Затем сел и снова надел ее. Шелка и бархат взметнулись и с шуршанием опали в кресла. Триста плюмажей поднялись в воздух и опустились на триста благородных голов. Однако согласно этикету в присутствии монарха простолюдины должны стоять с непокрытой головой.
Спустя мгновение какой-то краснолицый субъект натянул свою скромную шляпу на лоб и сел, стараясь издавать как можно больше шума. Третье сословие, как один человек, опустилось на сиденья. Графу Мирабо пришлось жаться на скамье вместе с остальными.
С невозмутимым видом его величество встал. Неразумно, подумал он, заставлять бедняг стоять весь день, учитывая, что они уже прождали три часа, прежде чем их впустили в зал. Правда, они сами этого хотели, но он не в обиде. Король начал говорить. Люди в задних рядах тянули шею. Что? Что он сказал?
Неожиданно стало понятно – этот зал предназначен для великанов с луженой глоткой. Будучи таким великаном, Мирабо улыбался.
Король говорил мало, действительно мало. О долговом бремени американской войны. О том, что система налогообложения требует реформ. Каких именно, он не уточнил. За ним поднялся министр юстиции и хранитель печатей мсье Барантен. Он предупредил о недопустимости поспешных решений и опасности нововведений, предложил сословиям собраться на следующий день отдельно, избрать старших и определиться с регламентом. Барантен сел.
Депутаты от третьего сословия желают, чтобы Генеральные штаты собирались вместе, а голоса считали индивидуально, по головам. Иначе духовенство и дворяне объединятся против них. Численное преимущество – шестьсот депутатов от третьего сословия против трехсот от духовенства и трехсот от дворянства – обратится в ничто. Они могут хоть сейчас отправляться по домам.
Но прежде они должны услышать речь Неккера. Контролер финансов встал, зал загудел. Максимилиан де Робеспьер непроизвольно подался вперед. Неккера было слышно лучше, чем Барантена. Цифры, цифры, сплошные цифры.
Спустя десять минут глаза Максимилиана де Робеспьера обратились туда, куда смотрели все мужчины в зале. Придворные дамы сгрудились на скамьях, словно горшки на полке, застыв внутри невозможных платьев, корсетов и шлейфов. Они сидели с прямой спиной, а устав, опирались на колени дам, сидевших сзади. Спустя десять минут, когда колени за спиной начинали ерзать, дамы снова распрямлялись. Вскоре они станут горбиться, зевать, шуршать юбками, молчаливо стонать и молиться про себя, чтобы эта пытка поскорее закончилась. Как же им хотелось наклониться вперед и уронить на колени гудящую голову! Гордость заставляла их держать осанку – более или менее. Бедняжки, думал он. Бедные малышки. Их позвоночник сейчас переломится.
Так прошел первый час. Вероятно, Неккер успел порепетировать – его голос уверенно разносился по залу. Какая жалость, что в словах не было ни капли смысла. Призыв к действию, вот что нам нужно, думал Макс, несколько воодушевляющих фраз. Назовите это вдохновением. Тем временем Неккер, похоже, выдохся. Его голос ослабел. Очевидно, это предвидели. У Неккера был заместитель, которому он и передал бумаги. Заместитель встал и продолжил. Его голос скрипел, как разводной мост.
Теперь Макс разглядывал одну женщину – королеву. Когда говорил ее муж, она еще пыталась сосредоточенно хмуриться. Когда встал Барантен, опустила глаза. Сейчас королева, не таясь, разглядывала скамьи с депутатами третьего сословия. Она будет смотреть на них, смотрящих на нее. Опустит глаза, пошевелит пальцами, чтобы бриллианты поймали свет. Поднимет голову, и лицо с жесткой нижней челюстью будет поворачиваться из стороны в сторону. Казалось, королева кого-то искала. Но кого? Лицо над черной одеждой… Врага? Друга? Веер, подобно птице, трепетал в ее руках.
Спустя три часа депутаты с распухшими головами высыпали на солнце. Большая группа обступила Мирабо, который ради просвещения коллег подверг критическому рассмотрению речь мсье Неккера.
– Такой речи, господа, мы вправе ожидать от банковского служащего скромных достоинств… Что до дефицита, то он наш лучший друг. Если бы король не нуждался в деньгах, нас бы здесь не было.
– Если мы не будем голосовать каждый за себя, нам тут делать нечего, – заметил какой-то депутат.
Мирабо хлопнул его по плечу, так что тот пошатнулся.
Макс отошел подальше. Ему не хотелось рисковать, случайно подставив Мирабо спину, этот человек любит распускать руки. Внезапно кто-то тронул его плечо, всего лишь тронул. Он обернулся. Один из бретонских депутатов.
– Тактическое совещание в восемь вечера в моих апартаментах. Придете?
Макс кивнул. Стратегия – искусство навязать врагу время, место и условия поединка, думал он.
К нему подскочил депутат Петион.
– Куда вы подевались, де Робеспьер? Смотрите, я привел вашего друга!
Депутат смело нырнул в толпу вокруг Мирабо и вынырнул с Камилем Демуленом. Петион был сентиментален; радуясь, что свел старых друзей, он отошел и со стороны наблюдал за их воссоединением. Мирабо оборвал оживленный диалог с Барнавом. Камиль протянул де Робеспьеру руку. Ладонь Максимилиана была холодна, суха и тверда. У Камиля замерло сердце. Он оглянулся на удаляющегося Мирабо и на мгновение увидел графа в ином свете: крикливый вельможа в дешевой мелодраме. Ему захотелось уйти со спектакля, не дожидаясь конца пьесы.
Шестого мая духовенство и дворяне заседали в выделенных им покоях. Депутатов третьего сословия мог вместить только зал Малых забав. Им позволили собраться там.
– Король совершил ошибку, – сказал де Робеспьер. – Оставил за нами поле битвы.
Он сам себе удивился: обрывочные беседы с военным инженером Лазаром Карно не прошли даром. Вскоре ему предстояло нелегкое испытание – обратиться к почтенному собранию. Отсюда до Арраса было очень далеко.
Разумеется, третье сословие ничего делать не может – это значило бы признать свой статус отдельного собрания. На такое они не пойдут. Они хотят, чтобы депутаты от двух других сословий вернулись и присоединились к ним. Дворяне и духовенство отказываются. Тупик.
– Что бы я ни сказал дальше, записывайте.
Женевские рабы сидели вокруг, подпирая коленями книги, на которых лежали клочки бумаги. Сочинения графа покрывали все поверхности, которые можно было использовать в качестве письменного стола. Время от времени испытанные ветераны революционной борьбы обменивались понимающими взглядами. Граф ходил по комнате, размахивая стопкой бумаг. На нем был пурпурный шлафрок, кольца на крупных волосатых руках ловили свет канделябров и вспыхивали в духоте комнаты. Был час ночи, когда вошел Тейтш.
Тейтш. Мсье…
Мирабо. Вон.
(Тейтш закрывает за собой дверь.)
Мирабо. Итак, дворяне не желают к нам присоединиться. Они проголосовали против нашего предложения с преимуществом в сто голосов. Духовенство тоже против, но у них сто тридцать три голоса против ста четырнадцати, не так ли?
Женевцы. Так.
Мирабо. То есть голоса разделились почти пополам. Это кое-что проясняет.
(Он начинает ходить по комнате. Женевцы скрипят перьями. На часах 2:15. Входит Тейтш.)
Тейтш. Мсье, там человек с труднопроизносимым именем, который дожидается вас с одиннадцати вечера.
Мирабо. Что значит «труднопроизносимым»?
Тейтш. Я не могу его произнести.
Мирабо. Хорошо, вели ему написать имя на листке бумаги и принеси сюда, ты понял, дурень?
(Тейтш выходит.)
Мирабо (отклоняясь от темы). Неккер. Бога ради, кто такой ваш Неккер? Чем он заслужил свой пост? Что делает его таким привлекательным? Я скажу вам что – у него нет ни долгов, ни любовниц. Возможно, это то, чего жаждет нынешняя публика – швейцарского скрягу без яиц? Нет, Дюмон, этого можете не писать.
Дюмон. Можно подумать, вы завидуете Неккеру. Его посту министра.
(2:45. Входит Тейтш с клочком бумаги. Мирабо на ходу забирает его и сует в карман.)
Мирабо. Забудьте вы о Неккере. Кому он нужен, ваш Неккер. Вернемся к теме. Выходит, надеяться мы можем только на духовенство. Если мы убедим их к нам присоединиться…
(В три пятнадцать он вытаскивает из кармана клочок бумаги.)
Мирабо. Де Робеспьер. Да, вот так имечко. Теперь все зависит от этих девятнадцати священников. Мне придется произнести речь, в которой я не просто предложу им присоединиться, а попробую их вдохновить – это будет великая речь. Которая напомнит священникам об их долге и интересах.
Дюровере. Речь, которая, помимо прочего, прославит в веках имя Мирабо.
Мирабо. Вот именно.
(Входит Тейтш.)
Мирабо. Боже правый, сколько можно? Ты хлопаешь дверью каждые две минуты. Мсье де Робеспьер еще здесь?
Тейтш. Да, мсье.
Мирабо. Вот это терпение. Хотел бы я быть таким терпеливым. Что ж, из христианского милосердия предложи славному депутату чашку шоколада, Тейтш, и скажи, что я скоро освобожусь.
(4:30 утра. Мирабо говорит. Время от времени он останавливается перед зеркалом, репетируя эффектный жест. Мсье Дюмон заснул.)
Мирабо. Мсье ле Робинпер еще здесь?
(5:00. Львиное чело разглаживается.)
Мирабо. Благодарю вас, благодарю вас всех! Сумею ли я когда-нибудь достойно вас отблагодарить? Сочетание вашей эрудиции, мой дорогой Дюровере, с вашим храпом, мой дорогой Дюмон, ценнейшим из ваших талантов, вместе с моим непревзойденным ораторским гением…
(Тейтш заглядывает в дверь.)
Тейтш. Вы закончили? Он еще тут.
Мирабо. Наш великий труд завершен. Зови его, зови.
(За спиной депутата из Арраса, когда тот входит в душную комнатку, брезжит заря. От табачного дыма у него щиплет глаза. Депутат расстроен: сюртук помялся, перчатки утратили свежесть – теперь ему придется вернуться домой, чтобы переодеться. Мирабо, чья одежда пребывает в еще большем беспорядке, изучает его: молодой, худосочный, усталый. Де Робеспьер с усилием улыбается, протягивает маленькую ладонь с обгрызенными ногтями. Не глядя на нее, Мирабо изящным движением кладет руку ему на плечо.)
Мирабо. Мой дорогой Робиспер, присядьте. Есть куда?
Де Робеспьер. Не беспокойтесь, я просидел достаточно долго.
Мирабо. Прошу простить меня. Дела…
Де Робеспьер. Не извиняйтесь.
Мирабо. Я хочу быть доступен любому депутату, который захочет со мной встретиться.
Де Робеспьер. Я не задержу вас надолго.
(Перестань извиняться, говорит себе Мирабо. Ему все равно, он сам сказал, что ему все равно.)
Мирабо. Что привело вас ко мне, мсье де Робертспьер?
(Депутат вынимает из кармана несколько сложенных листков, протягивает их Мирабо.)
Де Робеспьер. Это речь, которую я собираюсь произнести завтра. Вы не могли бы взглянуть и сказать, что вы думаете? Она довольно длинная, а вы, вероятно, собирались ложиться…
Мирабо. Конечно, я взгляну, никаких затруднений. О чем ваша речь, мсье де Робеспер?
Де Робеспьер. Моя речь призывает духовенство присоединиться к третьему сословию.
(Мирабо отворачивается, сжимает бумаги в кулаке. Дюровере обхватывает голову руками и тихо стонет. Но когда граф оборачивается к де Робеспьеру, его лицо невозмутимо, а голос шелковый.)
Мирабо. Мсье де Робинпер, должен вас поздравить. Вы выбрали самую животрепещущую тему. Мы непременно добьемся успеха в нашем начинании, не правда ли?
Де Робеспьер. Определенно.
Мирабо. А вам не приходило в голову, что ваши коллеги могли избрать для выступления ту же тему?
Де Робеспьер. Странно, если бы не приходило. Именно поэтому я пришел к вам, рассудив, что вам известны все наши планы. Не хочется повторяться.
Мирабо. Возможно, вас утешит, что я сам набросал небольшую речь. (Мирабо говорит и читает одновременно.) Не кажется ли вам, что мы быстрее достигнем цели, если вопрос будет поднят тем, кто хорошо известен депутатам и обладает ораторским опытом? Возможно, духовенство отнесется с меньшим доверием к тому, кто… как бы сказать… еще не успел продемонстрировать свои выдающиеся таланты.
Де Робеспьер. Продемонстрировать? Мы не фокусники, мсье. Мы здесь не для того, чтобы вытаскивать из шляпы кроликов.
Мирабо. На вашем месте я не был бы так в этом уверен.
Де Робеспьер. Если мы предполагаем, что некто обладает выдающимися талантами, разве сейчас не лучшее время их проявить?
Мирабо. Я понимаю вас, но думаю, что ради общего блага вам следует отступиться. Я должен быть уверен, что ничто не отвлечет слушателей от моей речи. Иногда бывает полезно соединить известное имя с…
(Мирабо резко замолкает. Он замечает на тонком угловатом лице гостя оттенок презрения, хотя голос все так же почтителен.)
Де Робеспьер. Моя речь хорошо написана, этого вполне довольно.
Мирабо. Да, но оратор… скажу вам честно, мсье де Робертпер, я провел ночь, работая над речью, и утром собираюсь выступить. Вынужден по-дружески просить вас найти иное время для вашего дебюта или ограничиться несколькими словами в мою поддержку.
Де Робеспьер. Я не готов на это пойти.
Мирабо. Не готовы? (Граф с удовольствием отмечает, как вздрагивает депутат, когда он повышает голос.) Мне принадлежит решающее слово на наших заседаниях, а вас не знает никто. Депутаты не перестанут шушукаться, чтобы выслушать вас. Ваша речь многословна, напыщенна, да вас просто освищут.
Де Робеспьер. Не пытайтесь меня запугать. (Это не похвальба. Мирабо изучающе разглядывает депутата. На свете мало людей, которых он не способен запугать.) Послушайте, я не заставляю вас отказаться от вашей речи. Если считаете нужным, прочтете свою, а я свою.
Мирабо. Но, черт вас побери, они об одном и том же!
Де Робеспьер. Да, но поскольку вы известный демагог, вас могут не послушать.
Мирабо. Демагог?
Де Робеспьер. Политикан.
Мирабо. А вы тогда кто?
Де Робеспьер. Я простой человек.
(Лицо графа становится пунцовым, он запускает ладонь в волосы, так что они встают дыбом.)
Мирабо. Вы станете посмешищем.
Де Робеспьер. Это мое дело.
Мирабо. Полагаю, вам не привыкать.
(Он отворачивается. В зеркале оживает Дюровере.)
Дюровере. Могу я предложить компромисс?
Де Робеспьер. Нет. Я уже предложил ему компромисс – он отказался.
(Наступает молчание. В молчании граф тяжело вздыхает. Возьми себя в руки, Мирабо. Сейчас же. Помирись с ним.)
Мирабо. Мсье де Робинспер, полагаю, мы друг друга не поняли. Нам не стоило ссориться.
(Де Робеспьер снимает очки и трет большим и указательным пальцами уголки воспаленных глаз. Мирабо замечает, что его левое веко нервически подергивается. Победа, думает он.)
Де Робеспьер. Я должен идти. Вам стоит поспать пару часов.
(Мирабо улыбается. Де Робеспьер смотрит на ковер, где валяются смятые и разорванные листы его речи.)
9
Пот-о-фё (букв. «котелок на огне») – самое традиционное блюдо французской кухни: самые дешевые части говяжьей туши, которые варят с овощами и подают с бульоном.
10
Бог даст (лат.).