Читать книгу Глобальный мир и геополитика. Культурно-цивилизационное измерение. Книга 2 - И. Я. Левяш - Страница 4

Часть VI
Россия: испытание наследием и современностью
1. Самоидентификация России в глобальном мире
1.2. От наследия к Современности

Оглавление

«Да не поклонимся словам! // Русь – прадедам, Россия – нам… Перестаньте справлять поминки // по Эдему, в котором вас // не было»

М. Цветаева

«Офицеры-декабристы заставляли солдат кричать: «Да здравствует Конституция!», а когда те спрашивали, кто она такая, отвечали, что это супруга великого князя Константина»

Литературная газета, 6–12.02.2008

Как и повсюду в мире, для России различение понятий «идентификация» и «самоидентификация» имеет принципиальный характер. С одной стороны, что есть Россия и чем она может стать, как она воспринимает себя в мире, и, в свою очередь, мир ее, – взаимосвязанные, но разные вопросы.

Квинтэссенция этих вопросов сегодня выражается в кардинальных альтернативах: является ли Россия великой мировой державой? великой региональной державой? вообще державой? Амплитуда суждений и оценок настолько безбрежна, что, отвлекаясь от ментально или профессионально русофобских, позволяет воспроизвести лишь самые характерные позиции. Кричащий штрих на этом фоне – нередкая апелляция к определению Николаем I традиционной России как «больного человека» [Тойнби, Цивилизация…, 2003, с. 501]. Такова позиция «отвлеченных», для которых наша страна была и остается этой страной. С точки зрения И. Бродского, этот «человек» не просто болен, а еще ранее «приказал долго жить». Духовный исход из России и разрыв с ней он воспринял не как личную драму, а конец самой России. В беседе с А. Михником Бродский вопрошал: «Что будет с Россией? Как сложится ее судьба? Какова ее роль? Для меня все это кончилось на Чаадаеве и его определении России как провала в истории человечества… Я думаю, что Россия кончилась как великая держава» [Иосиф…, 1996].

Внешне все выглядит именно так. По словам польского историка Зб. Гужейла, «если прежде СССР соперничал с США и НАТО вблизи Гамбурга и Стамбула – благодаря дружественным Москве ГДР и Болгарии, а в «сталинский» период – и вблизи Италии и в Средиземноморье – благодаря «сталинистской» Албании, где была крупная советская военная база, то теперь линия такого соперничества приближена к Пскову, Смоленску, Белгороду, Ростову-на-Дону, Сочи, Астрахани и Махачкале. То есть перенесена вглубь когда-то советской территории» [Цит. по: ЛГ, 6–12.02.2008]. Действительно, нынешние границы России почти совпадают с ее границами во время правления царя Алексея Михайловича и, стоит заметить, до Переяславской рады 1654 года.

«Российская Атлантида» – предложенный В. Цимбурским образ такого конца. Интересно, что она – не просто страна, а именно империя, «которую мы потеряли». Россия лишена признанного метаисторического идеала, который мотивировал бы ее существование. Тем не менее, Цимбурский, в отличие от «нигилизма слабости» Бродского, полагает, что ее имперский «ритм» пока жив и способен подсказывать направление интересов [Цимбурский, 1999, 2000].

Вообще характерна взаимосвязь: именно те, кто убежден, что «умом Россию не понять», склонны верить в ее фатум как имперского Феникса. Следует разделить надежду А. Зиновьева «подняться на уровень одной из ведущих стран планеты, о чем мы мечтаем». Иной была его претензия «составить… серьезную конкуренцию в битве за мировое господство» [Цит. по: ЛГ – Действующие лица, вып. 1, 2003]. Фантазмы «снов разума» отечественных прожектеров беспредельны и допускают, что «в нашей судьбе заложен и космогонический смысл…проявилась астральная, космогоническая судьба России» [Цит. по: ЛГ, 5.11.2003]. Адепты такой веры разъясняют ее вселенское назначение: «Россия не Евразия и не слепок Европы… Россия – это опорная колонна земного шара, это материк особенного свойства, и это вечно живой кит, на котором покоится в пучине бездны мать сыра земля» [Цит. по: Наш…, 2007, с. 255]. Такие мифологемы не нуждаются в коммуникациях с другими смысловыми оценками, подобно известной максиме Тертуллиана: «Credo, quia absurdum est» (лат. – «Верую, ибо абсурд»).

В эпицентре же работоспособного смыслового дискурса – действительно проблемная ситуация в России и вокруг нее, начиная с анализа и оценки наследия, с которым Россия связана непосредственно. В таком ракурсе немецкий исследователь К. Зегберг подчеркивает первостепенность вопроса о «взаимосвязи между глобализацией, советским наследием и происходящими переменами…» [1999]. Исходная точка этой взаимосвязи – отмеченная И. Валлерстайном объективная роль, которую Советский Союз играл в миросистеме. «СССР всегда стремился к полной интеграции в межгосударственную систему. В 1933 году он вступил в Лигу Наций…, выступал союзником Запада во Второй мировой войне, стал соучредителем ООН и никогда в послевоенные годы не прекращал добиваться от всех стран (и прежде всего от США) признания себя как одной из мировых «сверхдержав». Эти усилия, как неоднократно отмечал Шарль де Голль, трудно объяснить с позиций марксистско-ленинской идеологии, но они абсолютно ожидаемы как политика великой военной державы, действующей в рамках существующей миросистемы» [Валлерстайн, 2003, с. 21–22].

В конце XX в., по оценке В. Путина, произошла «крупнейшая геополитическая катастрофа» – крушение и распад СССР как великой мировой державы. Некоторые российские политологи и геополитики до сих пор ставят кардинальный вопрос: «Как могло столь быстро свершиться такое глубокое падение?». По их мнению, ответ заключается в неудаче свойственного советскому обществу глобального проекта. И все же «ни о какой победе Запада над Востоком в самой этой («холодной») войне говорить нет оснований» [Ионин, 2000]. На наш взгляд, такие основания все же есть, как, строго говоря, нет оснований утверждать о глобальном характере коммунистического проекта.

В России коммунизм был одной из ипостасей индустриального общества, незападным типом его строительства и модернизации. Тем не менее, пережив период «бури и натиска», проект быстротечно мутировал. Таков рок жесткой конструкции и имперской «сверхзадачи» Системы [Левяш, 1997], которая пренебрегла Вызовом не темпорально, а сущностно понятой Современности. Известный авторитет в области политической философии Ш. Эйзенштадт отмечал, что воплощение в Советском Союзе «культурной и политической программы современности» вызвало «сильнейшие и непрерывные трения и противоречия. В первую очередь, речь идет о противоречии между акцентом на автономии человека и мощным, жестким контролем, истоки которого кроются в технократических и/или этически-утопических положениях этой программы…» [2002, с. 71].

Оценивая специфические причины обвала СССР, В. Путин усмотрел их прежде всего «в экономике советского типа». Главный ее порок – идеократический характер. Россия 70 лет шла «по тупиковому маршруту движения». За этот «эксперимент» заплачена «огромная цена». В общемировом контексте страна оказалась неконкурентоспособной: «Власть Советов не сделала страну процветающей, общество – динамично развивающимся, человека – свободным» [Путин, 1999].

Иными словами, советская модернизация была относительно успешной в до-глобальную эпоху и утратившей эффективность – с ее наступлением. Коммунистический проект, по замыслу являясь мировым, никогда не был глобальным. В нем царили: охранительная идеократия против меритократии, технологический консерватизм против вызовов технотронных революций, «островная» автаркия против открытого общества. Империя напоминала странную птицу немецкого художника П. Клея – устремленную вперед, но с повернутой назад головой. Исторически назревший прорыв к интенсификации развития подменялся традиционно экстенсивным ростом, стремлением не к решению инновационных проблем взаимосвязанного мира, а к неизбывной «нулевой сумме» (памятное заявление Н. Хрущева с трибуны ООН: «Мы вас закопаем»).

Объективности ради, кремлевские «копатели» были не одиноки. До сих пор серьезно не обсуждается проблема альтернативного прогнозирования, поднятая в работах С. Коэна: как сложилась бы трансформация России, если бы Запад решительно поддержал не компрадорские, а подлинно реформаторские силы в России? К сожалению, возобладали – на языке формальной логики «или – или», в эквиваленте классической геополитики – «нулевая сумма», и из ее же арсенала – «закон своего сукина сына». Такова, по аналогии, циничная природа мюнхенского предательства Чехословакии великими державами Запада (им казалось, что пожар – не на их крыше). Затем – пусть они побольше убивают друга, мы же поможем слабому – «равновесия ради». Европу, породившую нацистского монстра, поднимали на костылях «плана Маршалла», а Россию, не только сыгравшую ключевую роль в разгроме нацизма, но и отрекшуюся от тоталитаризма в 90-х гг., «опускали» и пытались расчленить методами «шоковой терапии».

Далеко идущие прожекты витали в «шахматном» воображении не только Бжезинского. Известно, что директор Французского Института в Москве, «левый интеллектуал» М. Хальтер заявил в 1989 г.: «Если мы хотим помочь Советскому Союзу, его надо колонизовать». Тогда мало кто заметил, что известный французский писатель Р. Перро обратился к президенту Ф. Миттерану с письмом «Надо ли колонизовать Советский Союз, чтобы ему помочь?». Этот вопрос был без труда переадресован постсоветской России, и перед ней, утратившей пассионарность, разверзлась бездна «распада связи времен», исторического небытия.

По России, «которую мы потеряли», одни плачут, иные смеются, но прежде всего важно понять, что став «больным человеком», страна, говоря словами В. Путина, не рассматривает себя, как «инвалида», и ее выздоровление требует прежде всего освобождения от недооценки проблематичного характера возрождения России. Политическая элита России разделяет эту озабоченность. Президент Геополитической академии, генерал Л. Ивашов отмечает: «Мы утрачиваем сознание того, что Российская Федерация обладает: объективными параметрами великой державы, имея обширную территорию с богатейшими природными ресурсами; населением с высоким интеллектом; геополитическими традициями державности и особыми цивилизационными ресурсами; опытом социалистического проекта, альтернативного либерально-рыночному проекту; эксклюзивными знаниями по проектированию сверхсложных систем, основами фундаментальной науки; стратегическим военным потенциалом» [Геополитика…, 2006, с. 56].

Проблема в том, как распорядиться этим совокупным и уникальным потенциалом. Отмеченные очевидные преимущества не отменяют отставания страны по такому критическому культурно-цивилизационному параметру, как динамичный переход к обществу, основанному на приоритете человеческого капитала [Левяш, Человеческий…, 2004]. В докладе Всемирного банка (2003) констатировалось, что «темпы долгосрочного роста экономики в странах ОЭСР зависят от поддержания и расширения базы знаний… Процесс глобализации ускоряет эти тенденции… Сравнительные преимущества стран все меньше и меньше определяются богатством природных ресурсов или дешевой рабочей силой и все больше – техническими инновациями и конкурентным применением знаний… Экономический рост сегодня является в такой же мере процессом накопления знаний, как и процессом накопления капитала» [Цит. по: Формирование…, 2003, с. 7–8]. И далее – предметно: «Исходя из опыта индустриальных стран, учитывающих вклад образования в обеспечение экономического роста и социального единства страны, общий уровень инвестиций страны в образование должен составлять от 4 до 6 % внутреннего валового продукта (ВВП). При этом расходы на высшую школу, как правило, составляют от 15 до 20 % всех расходов в государственное образование» [Там же, с. 23].

В России, казалось бы, на этой «Шипке все спокойно», и внешне ситуация не только близка к уровню развитых стран, но и по некоторым показателям Россия не только не уступает, но и превосходит многие экономические развитые страны. Уровень грамотности населения составляет 99,5 %, численность студентов вузов на 10.000 населения – 327. В настоящее время высшее образование в России характеризуется резким увеличением численности выпускников вузов. По сравнению с 1995 г. их количество увеличилось в 2,7 раза. Начиная с 1995 г., прирост численности студентов ежегодно составлял 7–15 %, опережая демографические показатели. По такой статье расходов, как бюджетное финансирование образования – менее 70 %, страна значительно опережает США (50 %), но несколько отстает от Германии, Франции и Великобритании (80 %). Три ведущие страны в области образования имеют бюджетное финансирование выше 80 %. В России бюджетное финансирование вузов ниже 70 %. США являются единственной из стран с развитым образованием, где уровень бюджетного финансирования ниже 50 % [Миронов, 2007, с. 14–15].

Однако такая статистика удобна российской бюрократии, но за ней скрывается традиционная для России ставка на экстенсивный рост и «быстрые деньги». Тотальная «образованщина» (Солженицын) находится в таком же соотношении с формированием и оптимальным использованием человеческого капитала, в каком и СССР, в котором, как известно, инженеров выпускали вчетверо больше, чем в США.

Как отмечал Ф. Фукуяма, «ирония развития состоит в том, что межгосударственная конкуренция в будущем будет определяться характером обществ… И для всех стран во главу угла будет поставлен вопрос, кто может наиболее эффективно развить и использовать «человеческий капитал». В ходе этого соревнования, которое может рассматриваться как сублимация нынешних войн, изменится понимание многих вещей, в том числе и то, что в прошлом называлось «войной» [1995]. Перед нами не сублимации «нынешних войн», а их подлинная сущность. Ныне для экономической «аристократии» вести классические войны рискованно, а разрушать производственную и социальную инфраструктуру непродуктивно. В таком раскладе факторов апелляция к примату культуры, «человеческому капиталу» имеет не только ценностный, но и функционально-стратегический характер.

В условиях бурной военно-технологической революции нет автоматизма и в бесспорных, на первый взгляд, геополитических и тем более геэкономических преимуществах России. Традиционная неуязвимость необъятных российских просторов, которая была весомым фактором избавления от Наполеона и Гитлера, теперь в решающей мере зависит от технотронных средств нейтрализации систем управления и высокоточного оружия, способного нанести неприемлемый ущерб стране любого масштаба. И формула: «Россия – глобальная нефтяная держава» – претенциозна, но главное – уже из стратегии вчерашнего дня.

Эпицентр глобального соперничества – не здесь, и стоит напомнить недооцененного организатора «народно-монархического» движения И. Солоневича: «История России есть «история преодоления географии». Или иначе: наша история есть история того, как дух покоряет материю, а история США есть история того, как материя покоряет дух… Если диаметрально противоположные геополитические предпосылки создали два разных, но все-таки сильнейших государства последнего столетия, то совершенно ясно, что решение вопроса лежит не в геополитике, а в психологии, то есть не в материи, а в духе» [1991, с. 69, 76].

В. Розанов провидел «реформу, нам предстоящую: ожить древним духом – тем прекрасным духом, прототип которого дала нам еще Киевская Русь. Возможно сделать это при сохранении всей той крепости сил, какую сумела создать Москва, и не отказываясь нисколько от правильных сторон просвещения, которое любить завещал Великий Петр. Все это можно соединить; все – слить в новую гармонию, чрез живой акт души» [1992, с. 60]. Однако, с горечью резюмировал он уже в 1918 г., «в сущности, мы знаем слова о Возрождении, а не видим Возрождение в нас (в самих нас) именно бурь Возрождения, а в бурях-то Возрождения конечно и лежит вся тайна его» [1970, с. 556]. Россия, как девушка, которая «цветет, а завязаться плоду не дают» [1970, с. 263]. Взамен завязался совсем другой «плод», и полностью оправдался прогноз Н. Бердяева о том, что настоящая буржуазность в России возможна только после коммунизма [Бердяев, Истоки…, 1990, с. 119–120].

Драма современной российской государственности, единодушно отмечают эксперты, в том, что в мире глобальных вызовов она пока не смогла перейти от задач экстенсивного выживания к «завязыванию плода» интенсивного развития как императива Современности – последней «волны» модернизации.

Уникальная для России возможность выживания и развития в условиях глобализации – ее потенциал, природно-ресурсный и человеческий, которому еще предстоит стать двуединым. Известно, что такой обобщающий индикатор, как ВВП, это не столько «честное зерцало» благополучия страны, сколько престижа и рейтинга ее правящих элит. А. Бунич, президент Союза предпринимателей и арендаторов России, убедительно, опираясь на системные экономические выкладки, пишет об этом в статье «Не там копаем» [ЛГ, 9–15.02.2011]. Установка на гонку за пресловутым ВВП любой ценой, вплоть до манипуляций со статистикой, скорее дезориентрует, и уместен вопрос А. Пушкова: «Вы не считаете, что конкурентоспособность – это ложный идол? Вы спросите, где многие наши граждане предпочли бы жить: в либеральных США или же в Германии, где действительно создано социальное государство при капитализме?…большая часть предпочтет Германию, которая всего лишь на 25-м месте по конкурентоспособности. Этот фетиш важен прежде всего для элиты… Да, конкурентоспособность важна и для активной части общества, но это не значит, что ей в жертву должно приноситься абсоютно все» [ЛГ, 11–17.06.2008].

Кто же направит возрождение России в деятельное русло, вновь «зажжет» ее великим и привлекательным проектом и организационно – технологически обеспечит его реализацию в условиях динамичного развития, сориентированного на социальную сверхзадачу? В какой общественно-политической парадигме ныне осуществляется этот процесс? Известные «идентификаторы» России, которые претендуют на роль главных источников ее легитимации в мире, дружно предлагают ей ту же дилемму, в которой, как в безысходном лабиринте, запутался поздний СССР – выбор между демократией и авторитаризмом.

Этот урок заслуживает внимания. Позднему Советскому Союзу, представленному его первым и последним президентом М. Горбачевым – официальным лидером так называемой перестройки, помочь было невозможно. И глубинная причина – не в известном плачевном состоянии экономики. Все это – производные от того конкретно-исторического состояния идеократической беспомощности, которая была характерна для перестройки. Профессор политологии Оксфордского университета А. Браун в статье с исчерпывающим названием «Горбачев, Ленин и разрыв с ленинизмом», пишет, что, начиная с 1990 г., президент СССР «проводил четкое различие между режимами тоталитарными и авторитарными, с одной стороны, и плюралистическими и демократическими – с другой. Однако нюансы разграничения тоталитаризма и авторитаризма его не слишком заботили» [2007, с. 71].

Перестройка замышлялась как второе издание авторитарно-демократической стратегии ленинского НЭПа, по определению ее творца – «надолго и всерьез». Такая стратегия в короткий срок уже дала впечатляющие результаты (и ее плодотворность во многом подтверждается современным Китаем). Это была перспектива нормального строительства социализма как синтеза широкой демократии (от экономической до внутрипартийной) с авторитаризмом «командных высот» руководства и управления. Но это были «преждевременные мысли». Страна, и прежде всего партия, оказались не готовыми к такому синтезу, и на смену НЭПу пришел сталинский тоталитарный режим, эффективный в эстремальных ситуациях, но быстротечный и тупиковый в исторической перспективе [Левяш, 1989, 1996, 2004, гл. 12].

Задача перестройки заключалась в том, чтобы, окончательно преодолев наследие тоталитаризма (этот процесс начался уже после смерти диктатора), вновь реализовать отложенный ленинский синтез в контексте реалий конца XX в. Но дилетантская горбачевская оппозиция авторитаризма и демократии предопределила действительный разрыв с ленинизмом. Условно с этого момента перестройка стала мутировать, по меткому присловью А. Зиновьева, в «катастройку», политическая инициатива была перехвачена так называемыми «либерально-демократическими» силами, и столь же властолюбивый, сколь дремучий Б. Ельцин стал их терминатором и могильщиком СССР.

Теоретический уровень нуворишей, приступивших к «великому переделу» собственности и власти, исчерпывающе выразил недавний олигарх № 1, а ныне «частное лицо, гражданин Российской Федерации, ИЗ № 99/1» М. Ходорковский в своем письме: «Мы ждали демократии как чуда, которое само собой, безо всякого человеческого участия и усилия, решит все наши проблемы на десятилетия вперед» [Цит. по: НГ, 5.08.2005]. Но следовало ли снова наступать на смертельно опасные грабли? А. Солженицын противопоставлял различное, выстраданное личной судьбой, отношение «волкодава» и «людоеда» к демократии. Людоед – по определению воплощение тоталитаризма, в отличие от авторитаризма, который, оказывается, не волк и, разумеется, не овца, а волкодав – страж «овечьего стада», символ хрестоматийно известного autoritas, или, по латыни, власти. «Страшны, – подчеркивал мыслитель, – не авторитарные режимы, а режимы, не отвечающие ни перед кем и ни перед чем».

Принципиальное различение нашего мудреца было основано на глубоком политико-философском фундаменте. Конструктивный исход подсказывала вся политическая логика Современности и все ее столпы, не лишенные критической рефлексии, начиная с программного вопроса Гете: «Могущество, когда, когда // Соединишь ты с властью разум?».

Опыт XX – начала XXI вв. показывает, что как функционирование стабильных демократий немыслимо без усиления роли государства, так и демонтаж тоталитарных режимов и переход к «открытому обществу» невозможен без авторитаризма «управляемой демократии». Весь вопрос в ее векторе. «Использование термина «авторитарный», – писал Э. Фромм, – с необходимостью требует прояснить понятие авторитета. С этим понятием связана огромная путаница, поскольку широко распространено мнение, будто мы стоим перед альтернативой: диктаторский, иррациональный авторитет или вообще никакого авторитета. Но эта альтернатива ошибочна. Реальная проблема в том, какой вид авторитета следует нам признать… Рациональный авторитет имеет своим источником компетентность… Источником же иррационального авторитета, напротив, всегда служит власть над людьми» [1992, с. 17].

По А. Шлезингеру, «тоталитарный режим в своем стремлении овладеть человеческой душой уничтожает все автономные институты, тогда как авторитарный режим, будучи деспотическим по характеру, но ограниченным в плане размаха, оставляет душу в покое, проявляя терпимость к институтам, предоставляющим индивидам некоторое укрытие от государства… «плюрализм» – наличие автономных институтов – является свидетельством авторитарности» [1992, с. 153, 154].

Модель авторитарной демократии не имеет постоянной прописки, и, вопреки заблуждениям и фальсификациям, имеет давнюю и прочную прописку на американской почве. А. Шлезингер не оставлял камня на камне от идеологемы США, как либерально-демократической классики, и воссоздал впечатляющую историческую панораму их традиционно авторитарно-демократической политики. Изначально, писал он, в американских колониях Британской империи государственное вмешательство в экономику считалось обычной практикой. В XVII в. оно было необходимо для выживания общества с ограниченными ресурсами. Но когда американская революция победила, она сама утвердила государственное регулирование. В итоге: «Сильное, деятельное правительство никогда не выродится в диктатуру. Диктатура везде приходит на смену слабой и беспомощной власти» [Там же, с. 357].

Такой вывод дорогого стоит, и он впечатляюще подтверждается политической практикой США в XX столетии. Невозможно согласиться с иронией по поводу того, что Ф. Рузвельт «аж четыре раза избирался президентом» [ЛГ, 27.04.-5.05.2005]. Действительно, Америка готова была 16 лет видеть в нем своего президента. В критический момент он заявил сенату и конгрессу, что в случае надобности в дальнейших ассигнованиях может обойтись без этих парламентских институтов и обратиться к плебисцитарной демократии – непосредственно к народу [Цит. по: Солоневич, 1991, с. 39]. «Новый курс» Ф. Рузвельта имел ярко выраженный авторитарно-демократический характер. Но сводится ли дело к личности Рузвельта? По оценке знатока политической философии Дж. Грэя, гражданское общество в принципе «не нуждается в политических и экономических институтах либеральной демократии», и в различных вариантах оно вполне совместимо с авторитаризмом [Gray, 1996, с. 325].

США изначально были и по преимуществу остаются авторитарно-демократическим государством, как правило, не посягающим на либеральный индивидуализм гражданского общества. В отличие от них, Западная Европа успела пройти исторически краткий, но все же либеральный «курс» в духе лютеровского «Каждый сам себе священник». Тем не менее авторитарная демократия (не говоря уже о тоталитарной якобинской диктатуре) никогда не была здесь призраком. Даже вольнолюбивый Вольтер, готовый отдать жизнь за право оппонента высказывать свои мысли, в письме к Сан-Ламберту в 1771 г. заметил, что считает «лучшим подчиняться доброму льву, который намного сильнее меня, чем двум сотням крыс моего вида».

С тех пор западноевропейский синтез авторитаризма и демократии постоянно доказывал свою экономическую и политическую эффективность. Наполеоновский проект паневропейской империи «на острие штыка» закономерно потерпел крах. Но это не отменяет плодотворности Гражданского кодекса Наполеона, и его творец с законной гордостью писал: «Я закладываю во французскую землю гранитные блоки, которые являются институтами» [Цит. по: МЭиМО, 1998, № 2, с. 153]. Известно, что император не любил прессу (вообще «идеологов»), но при нем она была гораздо свободнее, чем во времена Директории. Совмещая образы и оценки Вольтера и Маркса, уместно заметить, что Наполеон I – высокая трагедия «льва», а его племянник Наполеон III – всего лишь фарс амбициозной «крысы».

Писать об авторитарном голлизме, как точке опоры, которая подняла Францию с колен, вернула ей статус великой демократической державы, значит ломить в открытую дверь. Тем не менее, по словам английского исследователя Дж. Пиндера, де Голль «ограничил исполнительную власть, которая более не вызывала уважения, и предпочел руководить с помощью референдумов, стараясь уничтожить всех посредников между собой и народом» [Pinder, 1963, с. 32–33]. Интереснее заметить, что, если бы де Голль был диктатором, для его ухода понадобились бы переворот или смерть. Но он, однажды не поддержанный большинством нации, ушел «по-английски».

Таковы классические ипостаси просвещенного, или конструктивного авторитаризма. Их можно без труда умножить, апеллируя, например, к политической практике Германии. Известно, что прусский король Фридрих I гнался за своими подданными по берлинским улицам, колотил их палкой и кричал: «Отчего вы не любите меня, паршивые псы!». Тем не менее, он был Великим реформатором. Еще в большей мере это относится к Бисмарку. До сих пор он импонирует геополитикам школы «политического реализма» афоризмом: «Великие вопросы истории решаются кровью и железом». А в историю он вошел как великий мастер объединения Германии. Можно, наконец, с уверенностью сказать, что, если бы Веймарская республика в Германии была не либерально, а авторитарно-демократической, как рекомендовал М. Вебер, шансы Гитлера на власть были бы ничтожны.

У читателя может сложиться мнение, что автор охотно обсуждает проблему не просто комплементарности, а синтеза демократии и авторитаризма «за бугром», но хранит молчанье в важном споре на эту тему в родных пенатах. На самом деле замысел с точностью до наоборот – опираясь на мировой опыт, обратиться к отечественному измерению этой проблемы [Левяш, 2000, 2001, 2006] на ее постперестроечном этапе.

Ельцинский режим был маргинальным «созвездием маневров и мазурки». Оно оказалось одновременно и помпезно полуцарским, и порой неоправданно жестким, и формально-демократическим, но, в конце концов – анархическим. Интересен в этой связи комплимент В. Гавела: «Петр Великий управлял страной железной рукой, проводя при этом многочисленные реформы» [Цит. по: НГ, 26.03.1996). Аналогичную осанну в адрес Петра I впервые произнес Маркс.

В чем перспективность рациональной (Фромм), или просвещенной, конструктивной авторитарной демократии? В синтезе ее эффективности, справедливости и силы. Эффективности – потому что такая демократия гарантирует динамический баланс свободы и ответственности, самоорганизации и организации, частных интересов и социального контроля, конкуренции и социализации. Каждая социальная группа или общность обладает здесь долей власти над властью, основанной на политическом консенсусе. Справедливости – потому что роль этих групп в созидании общественного богатства соразмерна их доле в его распределении, а неконкурентоспособные группы надежно защищены. Демократия должна быть сильной, чтобы твердой рукой направлять разноликие общественные интересы в русло базовых, общенациональных интересов. «Слабое государство, – писал В. Розанов, – не есть уже государство, а просто «нет» [1974, с. 181].

Главная проблема – в характере и направленности отечественной авторитарной демократии. Она по определению не может быть либеральной, но в равной мере и тоталитарной, и об этом свидетельствует как тупик западной либеральной демократии, так и отечественной тоталитарной демократии. Такая трансформация роли государства – действительно общая воля, но не тоталитарная неволя или либеральное своеволие. Первая – путь к консолидации и обновлению социума, иные – к его деградации и распаду.

Трезвые мыслители на Западе понимают самоценный и непреходящий смысл формулы Достоевского: «Лишь бы нам осамиться!», и пассионарную способность России, вопреки лихолетьям, «сосредотачиваться» и быть самой собой. Американский политолог Д. Ремник, автор книги «Могила Ленина», указывает на глубинные истоки феномена России-Феникса: «Если бы русские сегодня пытались создать современное государство исключительно по иностранным образцам и если бы в русской истории не было бы ничего… на что можно было бы опираться и чем можно было бы гордиться, мало чего можно было бы ожидать. Но… почва российской истории далеко не бесплодна». Ремник приходит к заключению: «Несмотря на очевидную стратегическую слабость России, на Западе преобладает мнение, что она возродится как великая держава» [Цит. по: НГ – Сценарии, 8.12.1999]. Ф. Фукуяма также считал естественным, что после крушения коммунизма и развала СССР встал вопрос о национальных интересах новой России. Даже те, кто выступает за возврат к «объективным» национальным интересам, «внутренне верят, что это означает смену статуса сверхдержавы XX века на статус великой державы XXI века» [Фукуяма, 2000].

Это значит, пишет эксперт Московского Центра Карнеги Л. Шевцова, что, не претендуя на сверхдержавность, «модернистский прорыв готовы поддержать 70 % россиян! Не будем впадать в крайность и идеализировать российское общество… Но для народа, который не имеет традиции политических свобод и самостоятельных институтов, россияне удивительно быстро начали осваивать новые для них ценности» [2005].

Тем не менее, в модернистском прорыве России другой эксперт этого Фонда усматривает альтернативу: «Основной вектор усилий России в новом веке должен заключаться в том, чтобы стать успешной страной… Слово страна сознательно противопоставляется понятию держава» [Тренин, 2002]. Это кредо ведет к слому одного из ключевых российских архетипов, ибо сильное, как изнутри, так и вовне, государство-держава было и остается ментальной ценностью россиянина. Искомая формула: «И успешная страна, и великая держава». В неузнаваемо новом мире Россия все более возвращает себе роль стабилизатора в «концерте» реальных субъектов международных отношений. К чести Г. Киссинджера, он задолго до принципиального мюнхенского «ревизионизма» В. Путина признал эту роль как кардинально значимый глобальный инвариант. «Представление России о себе как историческом игроке на мировой арене должно восприниматься всерьез» [Цит. по: НГ, 9.06.1999].

Разумеется, такая роль требует надежного «панцыря» (Вебер) – не просто «укрепления», а модернизации обороноспособности страны. Не менее значимо и творческое видение нового типа взаимообусленности внешней и внутренней ипостасей России как великой мировой державы. Вызовы России отчетливо просматриваются «по всем азимутам», и предстоит выяснить степень адекватности ее ответов.

Глобальный мир и геополитика. Культурно-цивилизационное измерение. Книга 2

Подняться наверх