Читать книгу Мост - Иэн Бэнкс - Страница 3
Метаформоз
Глава первая
ОглавлениеТемная станция, безлюдная и заколоченная, эхом вторила свистку уходящего поезда. В вечернем сумраке звук этот казался сырым и холодным, будто бы многое перенял от своей создательницы – струи отработанного пара из котла. Сомкнутые в черный покров деревья впитывали звук, как впитывает влагу плотная ткань; лишь кое-где целостность этого покрова нарушалась: там – скалой, здесь – обрывом, чуть дальше – каменной осыпью; от них-то и возвращались назад слабейшие отголоски.
После того как оборвался свист, я стоял и глядел на сиротливую станцию, не спеша повернуться кругом, к безмолвной карете. Я напрягал слух, тщась выловить из крутобокой долины хотя бы намек на деловитое пыхтение паровозной трубы, на сосредоточенный перестук поршневых сердец, на досужую трескотню клапанов и ползунов. Однако ни единый звук не тревожил бездвижности воздуха; состав ушел. Черным по пасмурному небу рисовались острые коньки станционной крыши и широкие дымовые трубы. Кое-где над скатами и закопченными кирпичами висели клочки то ли тумана, то ли дыма. Казалось, мою одежду пропитал запах угольной гари, отработанного пара.
Я все-таки повернулся и взглянул на карету. Траурно-черная, она была заперта снаружи, запломбирована и обвязана толстыми кожаными ремнями. В упряжке две кобылы нервно топтали палую листву на уходящей от станции грунтовой дороге, взмахивали головами, пучили глазищи. Позвякивала упряжь, подрагивала карета, из раздувающихся конских ноздрей струями бил пар. Отправление поезда в лошадином исполнении.
Я осмотрел заколоченные окна и запертые двери кареты, подергал тугие ремни и крепкие замки, потом забрался на козлы и взял вожжи. С высоты глянул на тонущую в лесном мраке узкую дорогу. Дотянулся до кнута, но после некоторых колебаний положил его назад – не хотелось нарушать его ударами чарующую тишь долины. Ухватился за деревянный рычаг тормоза. По какому-то загадочному капризу физиологии ладони взмокли, а во рту пересохло. Карету потряхивало, – наверное, из-за топтания лошадей.
Небо над головой было скучно, однообразно Серым. Самые высокие горные вершины вокруг меня, прорываясь из лесного покрова, почти сразу вонзались в тусклую облачную рогожу; казалось, их иззубренные пики и острые гребни смешали друг с другом вездесущий цепкий пар и тусклый, не дающий теней свет. Я достал часы. Даже если все пойдет благополучно, вряд ли моя поездка завершится до захода солнца. Я похлопал по карману, где лежали кремень и трут, – не пропаду в потемках. Снова качнулась карета, в упряжке беспокойно шевелились кони: переминались, изгибали гаси, выкатывали глаза с широкими белками.
Больше задерживаться нельзя. Я убрал тормоз и погнал коней рысью. Кренился и скрипел мой экипаж, тяжко погромыхивал на разбитой дороге, нес меня прочь от темной станции, в черный лес.
Дорога шла в гору между деревьями, между полянками, через горбатые деревянные мостики. В лесном сумраке и тиши бурлящие под мостами речушки казались оазисами бледного свечения и хаотического шума.
Чем выше в гору я забирался, тем ощутимей свежел воздух. Словно облаком, я был окутан паром дыхания кобыл и запахом их пота. Мой собственный пот студил мне лоб и руки. Я полез в карман пальто за перчатками; пальцы задели толстую рукоять лежащего в кармане сюртука револьвера. Я надел перчатки, запахнул плотней пальто, а когда затягивал пояс, вспомнил о ремнях и замках на карете и обернулся. Впрочем, темнота не позволила узнать, на месте ли они.
Редел лес, склон набирал крутизну. Лошади уже с трудом рысили по колеям на дороге; я приближался к нижней поверхности темно-серого покрова; щупальца еле различимого облака сплетались друг с другом и вбирали в себя призрачный пар из конских ноздрей. Долина внизу превратилась в черную бесформенную бездну; ни единого проблеска, ни малейшего шевеления, ни тишайшего звука в ее глубинах. И тут, когда я въезжал в облачную пелену, как будто стон донесся из кареты; она резко накренилась – то колесо налетело на торчащий из земли камень. Я уже осознанно нащупал пистолет, убеждая себя, что слышал всего лишь скрип при трении деревянных деталей экипажа. Облако сгущалось. Едва видимые обочь моей жалкой дороги корявые низкорослые деревца напоминали уродливых карликов – часовых какой-нибудь призрачной крепости.
Я остановил лошадей в тумане на сравнительно пологом участке пути. Как только язычки огня выровнялись в фонарях кареты, образовались два световых конуса, и этим слабым лучам едва удалось выхватить из сумрака покрытые потом, нервно вздрагивающие кобыльи головы. Но сосредоточенное шипение фонарей мало-мальски успокаивало, приободряло меня. Их сияние позволило еще раз, теперь уже как следует, проверить крепеж. Кое-что ослабло – бесспорно, по вине многочисленных ухабов и камней на дороге. Управившись с этим делом, я снова развернул фонари вперед. Рассеянные лучи упирались в туман, словно тени на фотонегативе, тая больше, чем раскрывая.
Карета то выныривала из облака, то снова в него окуналась, а дорога, хотя постепенно сглаживалась и делалась прямее, все меньше походила на дорогу. Она вела к узкому проходу между скалами; туман мало-помалу становился жиже. Справа и слева от меня фонари зашипели вроде бы поровнее, поднабрались яркости их лучи. Я приближался к седловине – верхнему участку перевала; я знал, что за ним лежит небольшое плато.
Последние жгутики тумана скользнули по блестящим конским бокам, по опоясанной ремнями карете – словно гигантское привидение тщилось удержать меня своими бесплотными пальцами. А наверху сияли звезды.
Кругом вонзались в ночную мглу серые вершины, иззубренные и чуждые. Ограниченное утесами плато в ярком звездном свете тоже было серым, как сталь; от камней у кареты, справа и слева, стелились плотные тени, порожденные лучами фонарей. Дальше – сливались в океан облака и призрачные волны омывали каменные архипелаги. Оглянувшись, я увидел горные пики с противоположной стороны покинутой нами долины, а едва снова устремил взгляд вперед, заметил огни приближающейся кареты.
Своим невольным содроганием я испугал коней, они заржали и попятились. Я тотчас заработал вожжами, погнал лошадей вперед, коря себя за нервозность и пытаясь в меру сил успокоить свое трусоватое сердце. Далекая карета была, как и моя, оснащена двумя фонарями; она пока еще находилась на противоположном краю окаймленной скалами седловины.
Я затолкал револьвер поглубже во внутренний карман и, взмахнув вожжами, послал тяжко дышащих кобыл медленной рысью; даже на ровной дороге им это давалось очень и очень нелегко. Встречные подрагивающие огни – две чуть-чуть не долетевшие до земли звезды – теперь приближались заметно быстрее.
Близ центра плато, посреди россыпи валунов, кареты сбавили ход. Здесь ширины дороги хватало только для одного экипажа, торившим ее людям пришлось перенести уйму больших и малых камней на обочины. Впрочем, была оборудована небольшая овальная площадка, чтобы могли разъехаться встречные повозки. И площадка эта лежала как раз на полпути между моей и чужой каретами. Мне уже удалось разглядеть двух белых коней, и, хотя мешало сияние фонарей, я видел смутный силуэт восседающего на козлах человека. Я придержал кобыл, чтобы оказаться на площадке одновременно со встречным экипажем. Другой возница словно прочитал мои мысли – он тоже замедлил шаг своих коней.
Именно в этот миг и охватила меня странная, необъяснимая робость. Внезапно по телу прошла сильная дрожь, словно от удара электрическим током или как будто невидимая и бесшумная молния поразила меня с небес. Кареты достигли противоположных краев площадки. Я принял вправо, а встречный экипаж двинулся влево, и упряжки преградили друг другу путь. Кони остановились, не дожидаясь команды от своих возниц. Я зацокал и натянул вожжи, дал задний ход; так же поступил и незнакомец. Я замахал рукой темному силуэту, давая понять, что на этот раз двинусь влево, освобождая ему справа проезд; он махнул одновременно со мной. Карсты стояли. По жестам возницы я не мог определить, понял ли он меня, и все же решил рискнуть. Я увлек своих взмыленных лошадей влево, и снова другая карета двинулась так, словно ее владелец вознамерился не пропустить меня, причем двинулся одновременно со мной; казалось, мы действуем совершенно одинаково.
Мне осталось лишь признать свое поражение. Две пары лошадей стояли друг против друга посреди участка ровной земли, освещенного четырьмя фонарями и заполненного паром конского дыхания. Я решил на этот раз не трогаться с места, а дождаться, когда проедет встречный экипаж.
Но и чужая карета оставалась совершенно неподвижной. Меня охватила растерянность, все тело невольно напряглось. Я поддался искушению встать, прикрыть глаза ладонью от света потрескивающих фонарей и вглядеться в возницу, который точно так же рассматривал меня с другого конца этого непреодолимого, по какой-то загадочной причине, отрезка пути. Да, незнакомец тоже поднялся на ноги, словно был не живым человеком, а моим отражением в зеркале; готов поклясться, что и он поднес ладонь к глазам.
Я обмер. В груди заколотилось сердце, а руки сделались липкими; даже лайковые перчатки не скрадывали этого ощущения. Я кашлянул, прочищая горло, и воззвал к незнакомцу:
– Сэр! Если угодно, проезжайте… – И осекся.
Другой возница заговорил – и умолк – одновременно со мной. Голос его не был эхом моего, он произнес не те же слова, что и я. У меня даже не было уверенности, что я слышал родной язык. Но тон был как две капли воды похож на мой – тут я бы голову дал на отсечение. Меня объял гнев, я что есть сил замахал вправо, а незнакомец, столь же энергично, – влево.
– Направо! – выкрикнул я и услышал его возглас.
Несколько мгновений я оставался в неподвижности; я не мог обманывать себя, будто дрожь, пробегающая по телу, – обыкновенная реакция на температуру воздуха. И не только для того я поспешил сесть, чтобы поехать выбранным курсом, – обмякли ноги, и ослабшему от страха телу понадобилась другая опора. Не глядя прямо на недруга (а как еще назвать человека, явно вознамерившегося не давать тебе проезда?), я поднял кнут и защелкал им над кобылами, заставляя их принять влево. Я не услышал щелканья другого бича, но чужие кони, подобно моим, вздыбились, а затем двинулись вправо; несколько секунд упряжки неслись навстречу, затем обе пары коней снова поднялись на дыбы, звеня сбруей, брыкая передними ногами, мотая головами. Не столкнулись лошади просто чудом. Я с криком поднялся и заработал кнутом, потянул на себя вожжи, что было сил пытаясь объехать чужую карету. Снова напрасно – казалось, встречный экипаж повторял каждое движение моего.
Наконец я заставил перепуганных лошадей попятиться; белые кони напротив, ничуть не менее возбужденные, поступили точно так же. У меня дрожали руки, на лбу выступил холодный пот. Я изо всех сил напрягал глаза, но разглядеть загадочного противника не удавалось – сияние его фонарей показывало лишь нечеткие контуры фигуры, а лицо оставалось неразличимым пятном.
Но я был уверен, что передо мной не зеркало (хотя, при всей своей абсурдности, это объяснение было тогда предпочтительней любого другого), и, кроме того, чужие лошади были белыми, тогда как запряженная в мою карету пара – темной. Что же дальше? Другого пути здесь нет, убранные с дороги камни навалены на обочинах сплошной, в половину человеческого роста, стеной. Если и найдется проем, достаточно широкий для кареты, по валунам далеко не уедешь.
Я положил кнут и спустился на каменистую дорогу. Точно так же поступил и другой возница, и при виде этого меня снова сковало необъяснимое оцепенение. Почти невольно я обернулся и взглянул мимо запертой кареты на дорогу за краем площадки. Вернуться тем же путем? Это казалось немыслимым. Даже будь у меня обыкновенная, вполне земная задача, даже будь я заурядным путником, намеренным лишь достичь отдаленной гостиницы или некоего городка за перевалом, я бы вряд ли захотел повернуть обратно. От самой станции и до этой седловины мне не попалось ни одной тропки, ответвлявшейся от моей дороги. И я не слышал, чтобы где-нибудь в пределах дня езды был другой перевал. А если еще учесть, что за груз у меня и сколь срочно я должен его доставить… Иными словами, ничего не остается, кроме как ехать дальше своим путем. Я плотнее запахнул ворот – только для того, чтобы незаметно прижать к груди спрятанный револьвер. Ободрив себя таким образом и попытавшись собрать в кулак всю волю, все здравомыслие, я едва не упустил из виду, что человек в сиянии своих огней повторяет мои движения. Он, прежде чем зашагать вперед, тоже поднял воротник пальто.
Одежда на незнакомце была похожа на мою, а впрочем, любое другое облачение в столь прохладную погоду грозило бы воспалением легких. Пожалуй, пальто у него было чуть подлинней моего. Сам он был немного плотней, чем я, совсем немного. Я поравнялся с беспокойно дергающимися головами моих лошадей – а он со своими. Наверное, еще ни разу в жизни мое сердце не билось так сильно, так часто. Меня охватил незнакомый страх, он подталкивал навстречу этой по-прежнему неразличимой фигуре. Словно мощнейшее магнитное поле, до сих пор не позволявшее нашим каретам столкнуться или миновать друг друга, теперь поменяло полюса. Неведомая сила заставляла меня шагать вперед, к тому, чего я так боялся или должен был бояться. Вот так же некоторых людей необъяснимо влечет бездна, на краю которой они стоят.
Он замер. И я замер. И тут на меня нахлынуло облегчение, я пережил миг невыразимой радости, увидев, что у этого человека – не мое лицо. Оно было квадратным, глаза посажены близко друг к другу и глубоко, а на верхней губе чернели усы. Он глядел на меня, стоя в лучах моих фонарей, как я стоял в его свете; он изучал мое лицо, вероятно, с таким же интересом и облегчением, какие чувствовал я. Я было заговорил, но дальше слов «с кем имею честь?» дело не зашло. Рот незнакомца исторг звуки в то же мгновение, что и мой. Это было какое-то слово или короткое предложение, по всей видимости адресованное мне, как и мои слова предназначались ему. Да, теперь уже я не сомневался, что он говорит на иностранном языке. Но что это за язык, мне пока не удалось определить. Я ждал, когда незнакомец снова заговорит, но он молчал, – видимо, изучал мое лицо.
Мы одновременно качнули головами.
– Это сон, – тихо произнес я, в то время как он бормотал что-то свое. – Этого не может быть, – продолжал я. – Это невозможно! Я сплю, и ты – порождение моего разума.
Мы оба разом замолчали.
Я взглянул на его карету, а он посмотрел на мою. Внешне его экипаж мало отличался от моего. Был ли тот обвязан ремнями, заперт и опломбирован, я не мог судить, равно как и о том, так ли важно его содержимое, как и мой груз.
Внезапно я шагнул вбок, и незнакомец двинулся в то же мгновение, как будто хотел преградить мне путь. Мы отступили друг от друга. Я уже чувствовал его запах, какую-то непривычную, резкую парфюмерию, с примесью несвежего запашка иноземной пряности или луковичного растения. У него чуть сморщилось лицо, словно и от меня повеяло чем-то не особо приятным. Отчего-то у него дернулась бровь, я вспомнил о револьвере. В мозгу разыгралась абсурдная сцена, как мы выхватываем оружие и стреляем и пули сталкиваются между нами в воздухе, расплющиваются в идеально круглую монету. Мой несовершенный двойник улыбнулся, точно так же поступил и я. Мы покачали головами. По крайней мере, этот жест не нуждался в переводе, хотя мне пришло в голову, что медленный задумчивый кивок был бы столь же уместен. Мы отступили на шаг и дружно оглядели безмолвную, стылую, дикую местность, как будто в самом этом запустении кто-нибудь из нас мог найти что-то ободряющее, или даже оба.
Я ничего ободряющего не увидел.
Каждый из нас повернулся, подошел к своей карете и забрался на козлы.
Некоторое время смутный силуэт сидящего во мгле за неровным сиянием фонарей человека не шевелился (наверное, в точности как и я). Затем он безнадежно пожал плечами (как и я), ссутулился, одной рукой взял вожжи – стариковским, как мне показалось, движением (а я всему этому подражал, и на меня тоже нахлынули старческая тоска, усталость и тяжесть, а холод – не чета холоду ветра – пронизал все мое тело).
Он осторожно потянул вожжи, заставив коней запрокинуть головы; такой же сигнал и я дал своей упряжке. Мы начали разворачиваться, каждый на своей половине тесного разъезда, подавали свои кареты то вперед, то немного назад и свистели коням.
«Когда мы окажемся вровень, – подумал я, – как боевые корабли сходятся бортами, я выхвачу оружие и выстрелю». Возвращаться я не могу, и если он не уступит дорогу, то буду прорываться с боем, потому что у меня нет выбора.
Наши неуклюжие колесницы медленно маневрировали. Его карета, как и моя, была наглухо заперта и крепко обвязана. Он посмотрел на меня и неторопливо, почти расслабленно, сунул руку за отворот пальто. Точно так же действовал и я – запустил ладонь во внутренний карман сюртука и осторожно потянул револьвер. Снимет ли недруг сейчас перчатку? Мы оба ждали. Наконец он расстегнул перчатку на запястье, как и я, положил ее рядом с собой на сиденье, а затем навел на меня оружие.
На спусковые крючки мы нажали одновременно. Раздались два тихих щелчка, больше ничего.
Мы дружно отщелкнули барабаны. В свете фонаря я увидел, что боек бил по капсюлю – на медной поверхности осталась крошечная вмятина. Либо капсюль бракованный, либо порох отсырел. Такое не редкость.
Незнакомец посмотрел на меня, и улыбки наши были печальны. Оба спрятали револьверы в карманы, затем окончательно развернули кареты и разъехались; я повез свой страшный груз обратно в долину, под облачный покров, а он свой – в другую долину.
– …И тогда мы разом стреляем, вернее, нажимаем на спуск, и ничего не случается. Оба патрона оказались негодными. Поэтому мы просто… улыбаемся друг другу, с покорностью, наверное, разворачиваем кареты и едем восвояси, – заканчиваю я свой рассказ.
Доктор Джойс глядит на меня поверх золотой оправы очков:
– Это и есть ваш сон?
Я киваю:
– И тут я проснулся.
– И все? – проявляется раздражение в голосе Джойса. – Больше ничего не было?
– На этом сон закончился, – твердо произношу я.
На лице доктора Джойса отчетливо видится недоверие (и вряд ли можно строго судить за это моего лечащего врача, ведь все вышеизложенное – сплошное вранье), он качает головой, и трудно объяснить этот жест чем-либо иным, кроме недовольства.
Мы стоим в центре зала о шести черных стенах, но без мебели. Это теннисный корт, и близится конец гейма. Доктор Джойс – джентльмен лет пятидесяти, в неплохой физической форме, хоть и чуть полноватый, – считает, что лечение можно проводить в любой обстановке. Оба мы умеем махать ракетками, поэтому предпочитаем играть здесь, а не сидеть в его кабинете. В перерывах между розыгрышами очков я рассказываю свои сны.
Доктор Джойс румян и сед. Выбеленные временем кудри, розовое лицо, розовые же, с веснушками и седыми волосками, руки и ноги торчат соответственно из рукавов рубашки и штанин серых шорт. Однако глаза, прячущиеся за очками в золотой оправе и цепочкой, голубые, их взгляд тверд, остер и вовсе не подходит к румяной физиономии. Как будто в шмат сырого мяса на блюде воткнули два осколка синего бутылочного стекла. Он тяжело дышит (в отличие от меня), обильно потеет (а я только в последнем розыгрыше немножко взмок) и глядит на меня с глубоким подозрением (вполне, как я уже сказал, обоснованным).
– Проснулись? – спрашивает он.
Я стараюсь придать своему тону максимум возмущения:
– Да помилуйте, не могу же я контролировать свои сны!
(Это ложь.)
С глубоким профессиональным вздохом врач подцепляет ракеткой пропущенный им в конце последнего розыгрыша мяч и пристально глядит на стенку для подач.
– Ваша подача, Орр, – говорит он кисло.
Моя так моя. Подаю. Теннис – игра для двух игроков. У каждого участника две ракетки: ударная и ведущая. Корт шестиугольный, покрашенный в черное; мячей два, оба розовые. Благодаря сему последнему факту и тяжеловесной разновидности юмора, которая на мосту считается остроумием, теннис прозван «мужской игрой». У доктора Джойса стаж в ней побольше, чем у меня, но мой партнер ниже ростом, больше весит и старше, да и с координацией движений у него похуже. Я играю (по рекомендации физиотерапевта) всего лишь шесть месяцев, но одерживаю верх в последнем розыгрыше, а значит, и в гейме без особого труда, ведя по корту один мяч, пока Джойс неловко возится с другим. И вот доктор стоит, пыхтит и прожигает меня взглядом – воплощенное недовольство.
– Вы уверены, что больше ничего не было? – спрашивает он.
– Вполне, – отвечаю.
Доктор Джойс – толкователь моих снов. Он специализируется на анализе сновидений и верит, что копание в моих кошмарах позволит узнать обо мне больше, чем я сам способен рассказать (у меня амнезия). Он надеется, изучив все добытые с помощью этого метода находки, затем каким-то образом встряхнуть, вернуть к жизни мою усопшую память. Оп-ля! Один могучий скачок воображения – и я исцелен. Вот уже полгода я честно лезу из кожи вон, пытаясь ему помочь в этом благородном деле. Беда в том, что обычно мои сны либо слишком сумбурны и их невозможно восстановить в деталях, либо слишком банальны и просто не заслуживают исследования. В последнее время доктор явно теряет терпение, и я, чтобы его не огорчать, придумал сон. Я очень надеялся, что история о запертых каретах даст доктору Джойсу пищу для его желто-серых зубов, но, судя по его кислой физиономии и вызывающему поведению, я дал маху.
– Благодарю за игру, – говорит он.
– Всегда к вашим услугам, – улыбаюсь.
В душевой доктор Джойс бьет меня ниже пояса:
– Орр, как у вас с либидо? Нормально?
Он намыливает брюшко, я декорирую пенными кругами свою грудь.
– Да, доктор. А у вас?
Добрый доктор отворачивается.
– Я задаю этот вопрос, исходя из профессиональных соображений, – объясняет он. – Мы, медики, считаем, что на сексуальной почве могут возникнуть кое-какие проблемы. Если вы уверены, что… – Голос замирает, Джойс заходит под струи воды – смыть пену.
Чего хочет добрый доктор? Чтобы я ему рекомендации предоставил?
Вымывшись, переодевшись и заглянув в бар при теннисном клубе, мы на лифте поднимаемся на этаж, где расположена клиника доктора Джойса. В сером костюме и розовом галстуке ему удобней, чем в спортивной форме, но он все равно потеет. А мне в брюках, шелковой рубашке, жилете и сюртуке (правда, сейчас перекинутом через руку) свежо и прохладно. Гудит на подъеме лифт – класса «люкс»: кожаные сиденья, растения в горшках. Доктору Джойсу угодно присесть на скамью у стены, рядом с читающим газету лифтером. Врач достает не очень свежий носовой платок и вытирает лоб.
– И что же, по вашему мнению, означает этот сон, Орр?
Я гляжу на чтеца-лифтера. В кабине, кроме нас троих, никого нет, но, на мой взгляд, для столь приватной беседы даже присутствие обслуживающего персонала – серьезная помеха. Не случайно же мы направляемся в клинику. Я рассматриваю деревянные панели, кожаную обивку и маловпечатляющие маринистские эстампы. И прихожу к выводу, что мне больше по вкусу лифты с видом на море.
– Не имею представления, – отвечаю.
Вроде помнится, что раньше я думал, будто Джойс и призван раскрыть мне значение моих снов, однако добрый доктор давно развеял это мое заблуждение, и я уже не пытаюсь видеть сны, достаточно насыщенные смыслом для его исследований.
– Но в том-то и дело, что вы должны иметь представление, – устало говорит Джойс.
– Но не хочу вам рассказывать? – предполагаю я.
Доктор Джойс отрицательно качает головой:
– Наверное, просто не можете рассказать.
– Зачем же спрашиваете?
Лифт тормозит и останавливается. Клиника расположена примерно в середине верхней половины моста, на равном удалении от вечно окутанного паром железнодорожного яруса и одной из часто затягиваемых облаками верхушек грандиозного сооружения. Доктор Джойс – человек весьма влиятельный, поэтому его кабинеты находятся в пристройке на боку основной конструкции. Насколько мне известно, такие помещения с видом на море столь же популярны, сколь и дефицитны. Мы ждем, когда отворится дверь.
– Орр, вы должны спросить себя, – говорит доктор Джойс, – что означают подобные сны в связи с мостом.
– С мостом? – гляжу на врача.
– Да, – кивает он.
– Чего-то я недопонял, – возражаю. – Ума не приложу, какая может быть связь между мостом и снами вашего покорного слуги.
Врач снова пожимает плечами.
– Быть может, сон – это мост, – рассуждает он, пока разъезжаются створки двери кабины. Вынимает из кармана пропуск, демонстрирует лифтеру. – А быть может, мост – это сон.
(Очень ценная информация, ничего не скажешь.) Я показываю лифтеру больничный браслет-пропуск и иду за добрым доктором по широкому, устланному коврами коридору.
Браслет на моем правом запястье представляет собой пластмассовую полоску. В нее заделано какое-то электронное устройство, хранящее мое имя и адрес. Также оно излагает кому следует мой диагноз, показанную терапию и имя лечащего врача. На полоске отпечатано мое имя: «Джон Орр». Вообще-то, имя не настоящее, мне его дала администрация больницы, когда я туда попал. «Джон» – потому что это распространенное и безобидное слово. Почему «Орр»? Когда меня выловили из бурлящих вокруг исполинского гранитного быка вод, на груди увидели большую багровую ссадину, почти идеальную окружность, впечатавшуюся в мою плоть (и кость – у меня было сломано шесть ребер). Орр – первое слово на «О», пришедшее в голову моей сиделке. По традиции имена найденышам-несмышленышам дают медсестры, а при мне не обнаружили никакого удостоверения личности, да и сам я не помнил, как меня зовут.
Надо добавить, что у меня все еще побаливает иногда грудь, как будто удивительная фигурная отметина сохранилась во всей своей красе. И уж конечно, на голове остались следы страшных ударов, из-за которых я потерял память. Доктор Джойс склонен и боль в моей груди списывать на ту же травму, что явилась причиной амнезии. По его мнению, в моей неспособности вспомнить прошлое лишь отчасти виноваты ушибы головы. Возможно, я вдобавок пережил какой-то психологический шок, а следовательно, разгадку амнезии надо искать в моих сновидениях. Собственно говоря, потому-то он и взялся меня лечить. Я – интересный случай, вызов его профессионализму. Он раскопает мое прошлое, и не важно, сколько времени займет эта работа.
В прихожей клиники мы встречаем симпатичного молодого человека, секретаря доктора. Этакий живчик и весельчак, не лезет в карман за шуточкой-прибауточкой, всегда готов предложить чайку-кофейку или помочь посетителю снять-надеть пальто. Его мордашка не знает мрачности и уныния, раздражения и досады, и любые слова пациентов Джойса он воспринимает с искренним любопытством. Он строен, хорошо одет, прилизан; запах его одеколона приятен, но ненавязчив; прическа аккуратна и изящна и притом не кажется искусственной. Следует ли добавлять, что все мои знакомые из числа пациентов доктора Джойса откровенно презирают этого типа?
– Доктор! – восклицает секретарь. – Как я рад снова вас видеть! Надеюсь, игра доставила вам удовольствие?
– Да, да, – без особого энтузиазма отвечает врач, оглядывая приемную. Кроме секретаря здесь лишь двое людей: полицейский и некий тощий настороженный субъект с густейшей перхотью на голове. Он сидит с закрытыми глазами в одном из полудюжины кресел. Полицейский устроился на его плечах и прихлебывает кофе. Доктор Джойс не удостаивает эту мизансцену повторного взгляда. – Мне звонили? – обращается он к Молодому-Да-Раннему, а тот встает и низко кланяется, сложив ладони домиком.
– Ничего срочного, сэр. Я все зафиксировал в хронологическом порядке, список у вас на столе; в левой колонке – нумерация по ориентировочному порядку приоритетности касательно ответов. Чашечку чая, доктор Джойс? Или, может быть, кофе?
– Нет, спасибо, – отмахивается Джойс от Молодого-Да-Раннего и скрывается в своем кабинете.
Я отдаю МДР свой сюртук, и МДР говорит:
– Доброе утро, мистер Орр! Можно, я возьму ваш?.. О, благодарю! Надеюсь, игра доставила вам удовольствие, мистер Орр?
– Нет.
Полицейский все так же сидит на плечах тощего субъекта и глядит в стенку, на его лице не то угрюмость, не то смущение.
– О господи! – Физиономия юного секретаря изображает последнюю степень отчаяния. – Как досадно это слышать, мистер Орр! Может быть, вас взбодрит чашечка кофе или чая?
– Нет, спасибо.
Я спешу вслед за врачом в кабинет. Доктор Джойс разглядывает список звонков, лежащий под пресс-папье на его внушительном столе.
– Доктор, – говорю, – почему в вашей приемной полицейский сидит на человеке верхом?
Врач смотрит на только что притворенную мной дверь.
– А-а… – произносит он, снова обращая взор на машинописный текст. – Это мистер Беркли. У него нетипичная мания, он считает себя предметом мебели. – Врач хмурится, стучит пальцем по какой-то строчке.
Я сажусь на пустой стул:
– В самом деле?
– Да. Причем каждый день он воображает себя чем-нибудь новым. Мы приставляем к нему охранников с наказом потакать его бредням, насколько это возможно.
– Вот оно что… А я-то подумал, это какая-то театральная труппа из радикалов-минималистов. Как я догадываюсь, нынче мистер Беркли возомнил себя креслом?
Доктор Джойс супится:
– Орр, не говорите ерунды. Вы же не поставите одно кресло на другое, верно? Очевидно, он себя считает подушкой.
– Ну конечно, – киваю. – Но почему – полицейский?
– С мистером Беркли бывают проблемы – он то и дело входит в образ биде в дамском туалете. Обычно он не так чтобы буен, но… – Доктор Джойс секунду-другую рассеянно глядит в пастельно-розовый потолок, ищет нужное слово, наконец изрекает:
– Упорен. – И опять смотрит в список.
Я откидываюсь на спинку стула. В кабинете доктора Джойса пол из тикового дерева, по нему абы как разбросаны ковры – сложной расцветки, с банальными абстрактными рисунками. Под стать импозантному столу – картотечный шкаф и парочка набитых томами книжных полок, а еще есть низкий столик и вокруг него – изысканно безликие стулья, на одном из которых сижу я. Половину стены кабинета занимает окно, но вид наружу закрыт полупрозрачными вертикальными жалюзи. Они сияют в лучах утреннего солнца; другого освещения в кабинете сейчас нет.
Доктор сминает в комок лист с аккуратно напечатанным текстом и бросает в мусорную корзину. Выезжает на кресле из-за стола, останавливается передо мной, берет со стола блокнот и кладет на колено, потом достает из нагрудного кармана пиджака маленький автоматический карандаш.
– Итак, Орр, на чем мы с вами остановились?
– Кажется, последняя конструктивная идея из ваших уст – насчет того, что мост может быть сном.
У доктора Джорджа опускаются уголки рта.
– A чем докажете, что мост не сон?
– А чем докажете, что все это не сон?
Доктор откидывается на спинку кресла, на лице – понимающее выражение.
– Вот именно.
– Ладно, доктор, так чем докажете, что это не сон? – улыбаюсь я. Врач пожимает плечами.
– Спрашивать меня об этом бессмысленно, ведь я – из сна. – Он наклоняется вперед. Я поступаю точно так же, мы едва не сталкиваемся носами. – Что означает запертая карета? – произносит он.
– Надо полагать, я чего-то боюсь, – рычу в ответ.
– И чего же вы боитесь? – шипит в упор Джойс.
– Сдаюсь. Скажите вы.
Еще несколько секунд мы играем в гляделки. Победа в итоге за мной. Доктор выпрямляет спину и выдыхает с таким присвистом, что я даже недоумеваю: может, кресло под ним надувное и в кожзаменителе образовалась дырка? Он что-то записывает в блокнот и деловито спрашивает:
– Как идет ваше расследование? Я чую подвох. Щурюсь:
– О чем это вы?
– Пока вы находились в больнице, да и после выписки, до недавнего времени вы держали меня в курсе. Говорили, что выясняете насчет моста. Тогда вам это казалось исключительно важным.
Я снова откидываюсь в кресле:
– Да, я пытался кое-что выяснить.
– Но потом опустили руки, – кивает доктор, записывая.
– Я пытался. Писал во все конторы, бюро, департаменты, библиотеки, институты и газеты подряд. Ночи напролет переводил чернила, неделями просиживал в прихожих, приемных и коридорах. Кончилось все это писчим спазмом, жуткой простудой и вызовом в Комиссию по (пере)расходу прожиточных средств амбулаторными пациентами – там не могли поверить, что я вбухал столько денег в переписку.
– И что вы обнаружили? – забавляется доктор Джойс.
– Пытаться узнать что-то стоящее абсолютно бессмысленно.
– И что же вы считаете стоящим?
– Где находится мост? Что с чем соединяет? Сколько лет назад построен? И так далее.
– Неужели ваши поиски оказались совершенно неудачны?
– Сомневаюсь, чтобы удача имела ко всему этому какое-то отношение. Похоже, просто никого ничего не волнует. Мои письма исчезали без следа, или возвращались нераспечатанными, или сопровождались ответами на неизвестных мне языках. Более того, их не могли прочесть и все, к кому я обращался.
– Хорошо, хорошо, – машет ладонью врач. – У вас проблема с языками, не правда ли?
Да, у меня проблема с языками. В любой секции моста разных языков – до дюжины: специальные жаргоны, созданные разными гильдиями много лет назад, измененные и развитые с тех пор до такой степени, что совершенно непонятны посторонним. Сейчас уже никто не возьмется сказать, когда и при каких обстоятельствах они зародились. Как выяснилось по моем выходе из комы, я говорил на языке персонала и администрации – это официальный, государственный язык моста. Но все остальные, кого ни возьми, знают еще как минимум один язык, обычно связанный с их профессией или общественным статусом; я же этой способности лишен. Когда я выхожу на кишащие народом главные улицы, добрая половина разговоров для моих ушей звучит сущей абракадаброй. Меня такая языковая избыточность лишь немного раздражает, а вот тяжелым параноикам из числа пациентов доктора Джойса на этой почве наверняка должны мерещиться заговоры.
– Да, но дело не только в этом. Я искал сведения о постройке, об исходном предназначении моста. Искал старые книги, газеты, журналы, звукозаписи и фильмы. Искал информацию о том, что находится за пределами моста или было здесь до его появления. И ничего не нашел. Все исчезло. То ли потеряно, то ли украдено, то ли уничтожено, а может, просто какой-нибудь бардак с каталогами. Вы, кстати, в курсе, что только в этой секции ухитрились потерять целую библиотеку? Потерять! Библиотеку! Ничего, а? Как это вообще можно – целую библиотеку потерять?
Доктор Джойс пожимает плечами.
– Читатели иногда теряют библиотечные книги… – успокаивающе начинает он, но я возмущенно перебиваю:
– Да господи боже ты мой! Целую библиотеку! Целую библиотеку! А в ней книг были десятки тысяч, я узнавал. Настоящих книг! И подшивок журналов, и документов, и карт, и… – Я ловлю себя на том, что начинаю волноваться. – Третья городская архивно-историческая библиотека потеряна, и, судя по всему, потеряна безвозвратно. Она зарегистрирована в этой секции моста, она упоминается тысячи раз, и не счесть ссылок на хранившиеся в ней книги и документы, и есть даже свидетельства посещавших ее людей. Но никто ее не может найти. Никто даже не знает о ней ничего, кроме этих ссылок. Похоже, искать не очень-то и старались. Вы что думаете, доктор, какие-нибудь библиотекари там или библиофилы позаботились снарядить поисковую экспедицию? Черта с два! Я вас прошу, позвоните мне, если наткнетесь на любые сведения о Третьей городской. – Я откидываю голову на спинку кресла и складываю руки на груди, а врач знай себе строчит карандашом в блокноте.
– Вам кажется, что информацию, которую вы ищете, скрывают от вас намеренно? – Он вопросительно поднимает бровь.
– По крайней мере, будь дело так, моя борьба имела бы какой-то смысл. Нет, доктор, я не считаю, что здесь кроется чей-то злой умысел. Скорей неразбериха и некомпетентность, апатия и бестолковщина. Бороться тут бесполезно, это все равно что месить кулаками туман.
– Ну хорошо, – натянуто улыбается врач; его глаза точно посиневший от старости лед. – Так что же вы обнаружили? И на чем остановились, где сдались?
Я отвечаю:
– Доктор, я обнаружил, что мост очень велик. Он чрезвычайно высокий и длинный, уходит за горизонт в обоих направлениях. Я залез на радиобашенку на верхнем ярусе и насчитал пару дюжин таких же красных шпилей в обеих туманных далях: и по направлению к Городу, и по направлению к Королевству. (Ни того ни другого я оттуда не увидел. Я вообще не видел суши с тех пор, как меня прибило волнами к мосту, если не считать островков, на которых зиждется каждая третья опора.) Его высота – минимум полторы тысячи футов. В каждой секции живет шесть или семь тысяч человек, и, возможно, вместительная способность моста этим не ограничивается. Думаю, его костяк строился с тем расчетом, чтобы выдержать и большую плотность населения.
Форма? Возьмусь описать мост с помощью букв. В поперечном разрезе, в самой широкой части, он здорово смахивает на букву «А», причем перекладинка – это железнодорожный ярус. В вертикальной проекции центральная часть каждой секции – это буква «Н», поставленная на «X». В обе стороны от центра друг за другом отходят еще шесть «X», постепенно уменьшаясь в размерах, пока не встречаются с узкими межопорными пролетами, каждый из которых имеет девять собственных маленьких «X». Пролеты соединяют друг с другом концы больших «X» и завершают черновую форму нашей конструкции. Алле-оп! Вот вам и мост!
– И все? – недоуменно моргает доктор Джойс. – Он очень велик – и все?
– Все, что мне было нужно узнать.
– Потому вы и сдались?
– Иначе это переросло бы в манию. Теперь же я собираюсь просто жить в свое удовольствие. У меня очень недурственная квартира, вполне приличное денежное пособие от больницы, и я его трачу, как мне заблагорассудится: покупаю красивые вещи, посещаю картинные галереи, хожу в театр, концертный зал и кино, читаю. У меня есть приятели, в основном инженеры, я понемножку занимаюсь спортом, как вы могли уже заметить; надеюсь, что меня примут в яхт-клуб… Скучать не приходится. Не могу сказать, что это отказ от борьбы. Просто я сейчас здесь, с вами, и отлично провожу время.
Доктор Джойс на удивление резко встает, бросает блокнот на стол и расхаживает взад-вперед между перегруженными книжными полками и светящимися жалюзи. Он хрустит суставами пальцев. Я рассматриваю свои ногти. Он качает головой:
– Орр, мне кажется, что вы относитесь ко всему этому недостаточно серьезно. – Он подходит к окну, поворачивает жалюзи, открывая ясный солнечный день: голубое небо, белые облака. – Подойдите.
Со вздохом и улыбочкой, означающей: «ну если вам так уж хочется», я иду к доброму доктору.
Впереди, почти в тысяче футов внизу, море. Сейчас оно синее, в барашках. Видны крапинки редких яхт и рыбацких суденышек, кружат чайки. Но доктор показывает в сторону. Одна из стен его кабинета – стеклянная, и через нее виден бок моста.
Клиника Джойса находится в больничном комплексе, который горделиво возвышается над основной конструкцией и смахивает на энергично растущую опухоль. Отсюда, под таким острым углом, элегантная грация моста несколько размыта, он кажется загроможденным и чересчур массивным.
Его покатые ребристые красновато-коричневые бока вздымаются от гранитных цоколей, до которых почти тысяча футов. Эти плитчатые опоры увешаны, усыпаны гроздьями атрибутов вторичной и третичной архитектуры: крытыми переходами и шахтами лифтов, дымовыми трубами и порталами кранов, кабелями и трубопроводами, антеннами, вымпелами и флагами всевозможных форм, размеров и расцветок. Пристройки есть и большие, и маленькие: офисы, служебные и жилые помещения, мастерские, магазины – все они лепятся угловатыми ракушками из металла, стекла и дерева к исполинским трубам и переплетающимся балкам, все они выступают, вылезают, выпирают из первоначальных элементов моста, как нежные внутренние органы – через бесчисленные грыжевые ворота.
– Что вы видите? – спрашивает доктор Джойс.
Я вглядываюсь, как будто стою перед какой-нибудь знаменитой картиной и мне предложили полюбоваться тончайшей работой кисти.
– Доктор, – отвечаю, – я вижу офигенно здоровенный мостище.
Доктор Джойс резко дергает за шнур, обрывает его наверху; жалюзи остаются незакрытыми. Он судорожно всасывает воздух, возвращается за стол, усаживается и царапает в блокноте. Я подхожу к нему.
– Видите ли, Орр, – говорит он, строча карандашом, – ваша проблема в том, что вы слишком многое принимаете на веру.
– В самом деле? – невинным тоном откликаюсь я. Интересно, что это – профессиональное мнение или сугубо частная попытка задеть мое самолюбие?
За окном медленно появляется люлька мойщика окон. Доктор Джойс не замечает. Человек в люльке стучит по стеклу.
– Доктор, кажется, пришла пора мыть ваши окна, – говорю я.
Врач оглядывается; мойщик поочередно стучит по оконному стеклу и по своим ручным часам. Джойс мотает головой и снова утыкается взглядом в блокнот.
– Нет, это мистер Джонсон, – объясняет он. Человек в люльке прижимается к стеклу носом.
– Тоже пациент?
– Да.
– Позвольте-ка самому догадаться… Он себя мнит мойщиком стекол.
– Он и есть мойщик стекол, причем отменный. Просто он не желает возвращаться в клинику, уже пять лет не вылезает из люльки. Власти начинают беспокоиться.
Теперь я взираю на мистера Джонсона с уважением: приятно видеть человека, влюбленного в свою работу. У него ветхая, захламленная люлька, в ней полно бутылок, банок, есть чемоданчик, непромокаемый брезент и на краю – что-то наподобие раскладушки. С другого конца люлька уравновешена разнообразными инструментами для мытья. Мистер Джонсон постукивает по окну Т-образным стеклоочистителем.
– Он к вам заходит или вы к нему выходите? – интересуюсь у эскулапа, приближаясь к окну.
– Ни то ни другое. Говорим через открытое окно. – (Я слышу, как он убирает блокнот в выдвижной ящик. Когда я поворачиваюсь, он уже стоит и смотрит на часы.) – Однако сегодня он явился рановато. Мне нужно на заседание комиссии. – Врач жестами пытается объяснить это мистеру Джонсону, а тот трясет рукой с часами и подносит их к уху.
– А что с бедным мистером Беркли? Мы тут с вами разговариваем, а он небось так и служит опорой закону.
– Ему тоже придется обождать. – Доктор достает какие-то бумаги из другого ящика и укладывает их в тонкий атташе-кейс.
– Как жаль, что бедный мистер Беркли не считает себя гамаком, – говорю я, а тем временем мистер Джонсон уезжает в люльке прочь с моих глаз. – Тогда они с мистером Джонсоном могли бы зависать тут у вас на пару.
Добрый доктор недовольно кривит рот:
– Увидимся позже, Орр.
– Ну разумеется, доктор. – Я направляюсь к выходу.
– Завтра приходите, если что-нибудь приснится.
– Конечно, конечно. – Я отворяю дверь.
– А знаете что, Орр? – серьезным тоном произносит доктор Джойс, возвращая серебряный автоматический карандаш в нагрудный карман. – Вы слишком легко сдаетесь.
Я обдумываю эти слова, затем киваю:
– Ага, док, тут вы совершенно правы.
В приемной подлиза-секретарь помогает мне надеть сюртук (по которому тем временем успел прогуляться платяной щеткой).
– Итак, мистер Орр, как прошел сегодняшний сеанс? Надеюсь, успешно?
– Еще как успешно! Прогресс налицо. Семимильные шаги к выздоровлению. Полезная беседа, что и говорить.
– О, да это звучит ободряюще!
– Просто словами не передать, до чего ободряюще.
Чтобы спуститься на первый этаж, я вхожу в кабину одного из главных лифтов. В ней, огромной, в окружении толстых ковров, хрустальных люстр, надраенной бронзы и красного дерева, я беру у стойки бара чашечку капуччино, удобно сажусь и внимаю струнному квартету, расположившемуся на фоне прозрачной стены медленно опускающейся кабины.
Позади меня, за овальным столом, внутри огороженного шнуром прямоугольника, заседают десятка два бюрократов и их помощников. Они обсуждают сложную проблему, возникшую в ходе совещания, которое, согласно афишке на небольшом стенде у самого края ограждения, посвящено стандартизации контрактных спецификаций при объявлении тендера на оснащение локомотивов каналами скоростной загрузки топливом (угольная пыль, с учетом защиты от случайного возгорания).
Из лифта выхожу на открытую улицу над главным железнодорожным ярусом. Это вымощенный металлом проспект для пешеходов, велосипедистов и рикш, сравнительно прямо пролегающий через основную конструкцию моста и пристройки – кафе, магазины и киоски, понатыканные где попало и загромождающие этот кипучий ярус.
Улица, носящая помпезное название «бульвар Королевы Маргарет», лежит близ внешнего края моста; здания с одной стороны бульвара образуют часть нижней кромки зиккурата вторичной архитектуры, вписанного в исходный каркас. С другой стороны бульвара здания примыкают к главным фермам, и чередующиеся проемы открывают вид на море и небо.
Длинная и узкая улица наводит меня на мысли о старинных городах, где наобум построенные здания упираются друг в друга, нависая над улицами, кишащими людскими толпами. Здешняя картина очень похожа: толчея и мельтешение пешеходов, велосипедистов; этот тянет за собой тележку; тот толкает вперед тачку; эти несут портшез; вон там рикша крутит педали трехколесного экипажа. И все тараторят на разных языках. А одеты – кто во что горазд: одни – в форменное, другие – в цивильное. И все вместе образуют бурный поток уличного движения, с уймой водоворотов и течений, поперечных, а то и противных основному потоку. Картинка – точно в артерии спятили кровяные тельца.
Я стою снаружи, высоко над улицей, на платформе перед дверью лифта.
Шум суетливой толпы, беспрестанное шипение и лязг, скрежет и топот перекрываются воем клаксонов и гудками поездов с нижнего уровня, напоминающими вопли грешников из механизированной преисподней; то и дело раскатывается глухой гром, и все более ощутимая с каждой секундой вибрация говорит о приближении тяжелого поезда, и вот пробиваются сквозь перекрытия и взмывают над толпой клубы белого пара.
Наверху, где положено быть небу, смутно виднеются вдали мостовые фермы, но обзору препятствуют пар и дым, затмевающие свет, что просачивается между элементами конструкции, сквозь фасеты зараженных человечками офисов и квартир. Фермы вздымаются в головокружительную высь и оттуда с величавостью и чопорностью грандиозного кафедрального собора взирают на грубую профанацию – позднейшие пристройки.
Где-то сбоку – нарастающий шум; голоса клаксонов сливаются в немыслимую какофонию. Расступающийся транспортный поток прорезает черная повозка, влекомая юным рикшей. Ну ясно – это везут инженера. Пользоваться рикшами вправе только важные чиновники и курьеры основных гильдий. Просто зажиточным разрешено перемещаться в портшезах. Правда, на самом деле мало кто из них пользуется этой привилегией – лифты и трамваи быстрее носильщиков. Есть еще один вариант: велосипед. Но на мосту все колесное облагается налогом, исключение – только для моноциклов. Нередко случаются аварии.
Опережающие повозку гудки исходят из-под ног ливрейного рикши. У него под каждой подметкой – клаксончик. Люди узнают эти звуки и успевают посторониться.
Я нахожу приют в кафе – надо прикинуть в спокойной обстановке, чем бы заняться после ленча. Можно поплавать – есть весьма недурственный малолюдный бассейн, парой уровней ниже моих апартаментов. А можно позвонить инженеру Бруку, он со товарищи имеет привычку в послеполуденное время играть в карты, если этой компании не удается придумать занятие поинтересней. Еще вариант: сесть на трамвай и поискать новые картинные галереи – я уже с неделю не покупал картин.
Способов убить время хватает, и один другого лучше; во мне просыпается сладкий зуд предвкушения. Допив кофе с ликером, я выхожу на улицу и снова окунаюсь в деловито-суетливую атмосферу городской жизни.
Возвращаясь в свою секцию моста по внешнему пролету, кидаю из окна трамвая в узкий промежуток между опорами монетку. Это традиция – сбрасывать с моста мелочь, на удачу.
Вот и ночь приблизилась. Вечер удался: я поплавал в бассейне, пообедал в теннисном клубе, прогулялся в гавани. Немного устал, но пока любовался тихо покачивающимися на волнах высокими яхтами, ко мне пришла идея.
Я вытягиваюсь в шезлонге у себя в гостиной и во всех деталях продумываю свой очередной сон для доброго доктора.
Затем подготавливаю письменный стол и направляюсь к вмонтированному в стену против кресла телеэкрану. Когда он включен, мне лучше работается. Большинство передач – барахло, жвачка для безмозглых: идиотские викторины, «мыльные оперы» и тому подобное. Но временами я все равно смотрю их в надежде увидеть что-нибудь снятое не на мосту. Сейчас я нахожу поздний канал, транслирующий телеспектакль, вроде бы из жизни рудокопов на каком-то близлежащем островке. Сбавляю звук до шепота – чтобы и слышно было, и не отвлекало. Сажусь за стол, беру авторучку.
Телевизор вдруг шипит. Я оборачиваюсь. Экран заволокло зеленой мутью, динамик издает белый шум. Может, настройка сбилась? Собираюсь выключить, но тут изображение возвращается. Правда, звука нет, даже шипение прекратилось.
Экран показывает мужчину на больничной койке, в окружении медтехники. Все – черно-белое и рябое. Я поворачиваю регулятор громкости, но даже на максимуме только едва слышное шипение. Ко рту, носу и руке лежащего подведены шланги, а глаза у него закрыты. Наверное, он жив, хоть и не видно, что дышит. Переключаю каналы – везде та же картина: мужчина, койка, аппаратура.
Камера опускается, показывает кровать, кусок стены и незанятый стульчик возле койки. Такое впечатление, будто пациент дышит на ладан, даже в монохромном изображении видно, что в лице ни кровинки. Тощие кисти лежат на белой простыне совершенно неподвижно, а та рука, что с подведенной к запястью трубкой, почти прозрачна. Лицо худое, в синяках и ссадинах, словно он побывал в хорошей драке. Волосы мышиного цвета; на макушке – заплаткой – лысина. В общем, по виду – серенький, плюгавенький, заурядненький человечишко.
Жаль беднягу. Снова пытаюсь найти что-нибудь в эфире, но каналы точно сговорились показывать только эту грустную сцену. А может, мою антенну замкнуло на камеру мониторинга в какой-то больнице? Завтра позвоню куда следует, пускай чинят. Секунду-другую я еще гляжу на неподвижную, безмолвную сцену и выключаю телевизор.
И возвращаюсь к столу. Надо же наконец сочинить новый сон для дражайшего эскулапа. Какое-то время пишу, но раздражает отсутствие привычного звукового фона, и странное чувство появляется, когда сидишь спиной к выключенному телевизору. С авторучкой и бумагой перебираюсь на постель. Допишу и усну. А если что и на самом деле приснится, утром не вспомню.
Вот что я написал.