Читать книгу Упражнения - Иэн Макьюэн, Ian McEwan - Страница 3

Часть первая
1

Оглавление

Это были воспоминания во время бессонницы, не сон. Снова урок игры на фортепьяно – покрытый оранжевой плиткой пол, окно под потолком, новый инструмент в пустой комнатушке рядом с лазаретом. Ему было одиннадцать лет, и он разучивал первую прелюдию Баха из первого тома «Хорошо темперированного клавира» в упрощенной версии, но он об этом не имел ни малейшего понятия. Он не знал, известная это пьеса или не очень. Он не ведал, ни когда, ни где она была написана. Он даже не понимал, что кто-то когда-то удосужился ее сочинить. Музыка просто существовала в нотах, в виде упражнения, темная, словно сосновый лес зимой, исключительно для него, как его личный лабиринт холодной печали. Она его не отпускала.

Учительница сидела рядом с ним на высокой скамье. Круглолицая, с прямой спиной, надушенная, строгая. Ее красота скрывалась под маской уже знакомых повадок. Она никогда не хмурилась и не улыбалась. Кое-кто из мальчишек считал ее чокнутой, но он в этом сомневался.

Он опять ошибся в том же самом месте, где всегда ошибался, и она придвинулась к нему чуть ближе, чтобы указать на его ошибку. Ее теплый локоть уперся ему в плечо, и ее кисти с наманикюренными ногтями застыли над его коленками. Ему вдруг стало щекотно, и пробежавшая по ногам предательская волна мурашек отвлекла его от музыки.

– Послушай. Это как легкое журчание.

Но когда она заиграла, он не услыхал никакого легкого журчания. Его обдала удушливая и оглушающая волна ее духов. Аромат был приторный, округлый, тяжелый, словно речной окатыш, стукнувшийся о его мысли. Три года спустя он узнал, что это за запах: розовая вода.

– Попробуй еще раз. – Она чуть повысила голос, и в нем зазвучали строгие нотки. У нее был музыкальный слух, а у него нет. Он знал, что мысленно она витала где-то далеко и что ее утомляло его безразличие – для нее он был просто учеником пансиона с пальцами, измазанными чернилами. Эти пальцы тупо нажимали на беззвучные клавиши. Он сразу заметил трудное место в нотах, прежде чем добрался до него, это произошло до того, как он ошибся: ошибка неумолимо надвигалась на него, широко, по-матерински, раскрыв ему объятия, готовая подхватить его, это всегда была та же самая ошибка, коварно поджидавшая его и не обещавшая ему нежного поцелуя. И он снова сфальшивил. Его большой палец жил собственной жизнью.

Они вдвоем слушали, как фальшивые ноты растворились в шипящей тишине.

– Извините, – прошептал он себе под нос.

Выразив свое неудовольствие, она коротко выдохнула через ноздри, как будто фыркнула, – он не раз слышал такой звук. Ее пальцы легли ему на ляжку как раз под окоемом его серых шортиков и впились в кожу. Он знал, что вечером там возникнет синячок. Ее холодные пальцы поползли выше под шорты, туда, где эластичные края трусов обнимали кожу. Он сполз со скамьи и, краснея, застыл перед фортепьяно.

– Сядь! Начни сначала!

Ее строгость вмиг стерла то, что случилось. Все прошло, как не было, и он даже усомнился в точности своего воспоминания об этом. Он так же сомневался всякий раз после подобных обескураживающих ситуаций со взрослыми. Они никогда не говорили, что им от тебя надо. Они скрывали от тебя пределы твоего неведения. То, что случилось, что бы это ни было, произошло по его вине, а неповиновение было чуждо его натуре. Поэтому он послушно сел, поднял голову и всмотрелся в суровые шеренги застывших на странице нотных знаков и опять заиграл, еще более неуверенно, чем раньше. Никакого журчания тут быть не могло – в этом лесу уж точно! И скоро он опять приблизился к тому самому трудному месту. Катастрофа была неминуема, и это ощущение подтвердило сей факт, когда его дурацкий большой палец сдвинулся вниз там, где ему следовало оставаться на месте. Он остановился. В его ушах звонко звучали фальшивые ноты, словно его имя, громко произнесенное вслух. Двумя пальцами она зажала ему подбородок и повернула к себе его лицо. Даже в ее дыхании он уловил парфюмерный аромат.

Не сводя с него взгляда, она взяла с крышки пианино длинную линейку. Он не мог позволить ей ударить себя линейкой, но, сползая со скамьи, не заметил движения ее руки. Он щелкнула его по коленке ребром линейки, не полотном, и это было больно! Он шагнул назад.

– Делай, что я говорю, сядь!

Его коленка горела, но он не стал тереть ушибленное место ладонью, пока нет. Он в последний раз посмотрел на ее красивое лицо, на блузку в обтяжку, с высоким воротником и с перламутровыми пуговицами, на расходящиеся диагонально складки на ткани, туго натянутой ее грудью, и на ее спокойный немигающий взгляд.

Выбежав от нее, он бросился бежать мимо нескончаемой колоннады месяцев и бежал, бежал, пока ему не исполнилось тринадцать и не сгустилась ночь. Много месяцев она возникала в его грезах перед сном. Но на сей раз все было по-другому, ощущения были болезненные, холодные иголки кололи в животе – это, думал он, то самое, что люди называют экстазом. Все было ему в новинку, и хорошее, и плохое, но все это было его, собственное. Никогда в жизни он не испытывал подобного восторга, осознавая, что миновал точку невозврата. Слишком поздно, вернуться назад нельзя, но какая ему разница? Удивленный, он впервые кончил себе в руку. А когда пришел в себя, сел в темноте, встал с кровати и отправился в туалет общежития, в «сортир», чтобы получше рассмотреть там бледную слизь на своей ладони, на детской еще ладони.

И тут его воспоминания сменились сновидениями. Он приблизился сквозь сияющую бездну к краю горного пика, откуда открывался вид на далекий океан, подобный тому, что увидал толстый Кортес в стихотворении, которое весь класс в виде наказания переписывал двадцать пять раз. Море кишело извивающимися существами размером меньше головастиков, их были мириады и мириады в водных просторах, тянувшихся к искривленному горизонту. Подойдя еще ближе, он заметил пловца, упрямо плывущего среди мельтешащих существ, распихивая своих собратьев и проникая в гладкие розовые туннели, опережая прочих, которые в изнеможении отплывали прочь и уступали ему дорогу. Наконец он в одиночестве доплыл до сияющего диска, величественного, как солнце, и медленно вращавшегося по часовой стрелке, умиротворенно и со знанием дела, словно равнодушно дожидаясь его. Если это был не он, то, должно быть, кто-то другой. И когда он вошел внутрь сквозь плотные кроваво-красные занавеси, издалека послышался вой, а затем перед его глазами ярко вспыхнуло плачущее лицо ребенка.

Теперь он был взрослый мужчина, поэт, как ему хотелось думать, мучимый похмельем, с пятидневной щетиной, стряхнувший остатки недавнего сна и бредущий из своей спальни в детскую, на плач ребенка, которого он поднял из колыбели и прижал к груди.

Потом он оказался внизу с закутанным в одеяльце спящим ребенком на руках. Кресло-качалка и рядом с ним на низком столике купленная им книга о мировых неурядицах, которую он наверняка никогда не прочитает. У него своих неурядиц хватало. Он подошел к французскому окну и стал смотреть на узкий лондонский садик, купающийся в туманном влажном восходе, на одинокую голую яблоню. Слева от нее валялась перевернутая вверх дном зеленая тачка, к которой никто не прикасался с бог знает какого летнего дня. Чуть ближе к окну торчал металлический круглый столик, который он вечно хотел покрасить. Холодная весна маскировала мертвое дерево: в этом году листьев на нем не будет. В разгар начавшейся в июле трехнедельной засухи он мог бы еще его спасти, несмотря на запрет пользоваться водой из шланга для полива растений[1]. Но он был слишком тогда занят, чтобы таскать через весь сад ведра с водой.

У него слипались глаза, и он откинул голову назад, но не засыпая, а снова предаваясь воспоминаниям. Это была прелюдия – как ее надо было сыграть. Прошло много времени с тех пор, как он находился здесь, – ему снова одиннадцать, и он вместе с тридцатью соучениками шагал к старой хижине Ниссена. Они были еще слишком малы, чтобы понять, какие они несчастные, и было слишком холодно, чтобы разговаривать на ходу. Охватившее всех нежелание куда-то идти придавало их движениям размеренную слаженность, как танцорам кордебалета, когда они молча спустились по поросшему травой крутому склону холма, а потом выстроились шеренгой в тумане и стали покорно ждать начала занятия.

А внутри, в самом центре хижины, стояла раскаленная печка, которую топили углем, и стоило им согреться, как они расшумелись. Здесь это было можно, а больше нигде, потому что их учитель латыни, низкорослый добряк-шотландец, не мог совладать с классом. На доске было написано уверенным учительским почерком Exspectata dies aderat. А ниже ученическими каракулями выведено: Долгожданный день настал. В этой самой хижине, так их учили, в более суровые времена мужчины готовились к морским сражениям и постигали выверенные навыки установки подводных мин. В этом заключалась их подготовка. А сейчас здесь же здоровенный парень, известный на весь пансион задира, вразвалочку вышел к доске, ухмыляясь, нагнулся и насмешливо выставил свою задницу, которую неумело отхлестал тапком незлобивый шотландец. Мальчишки подбадривали задиру веселыми криками, потому как никто другой на такое бы не осмелился.

Гвалт усилился, поднялась суматоха, и мальчишки принялись перебрасывать что-то белое по партам, и тут он вспомнил, что сегодня понедельник и такой долгожданный и пугающий день настал – снова. У него на запястье красовались толстенные часы – подарок отца. Только не потеряй! Через тридцать две минуты начнется урок музыки. Он попытался не думать об училке-музыкантше, потому что он не подготовился к занятию. Слишком темно и страшно было в том лесу, в котором надо было добраться до места, где его большой палец неуклюже свисал вниз. Если бы он подумал о маме, им бы овладела слабость. Она была далеко и не могла ему помочь, поэтому он и ее тоже вытолкнул из памяти. Никто не мог предотвратить наступление понедельника. Синяк, полученный на прошлой неделе, уже побледнел – и что он такое в сравнении с парфюмерным ароматом учительницы музыки. Синяк же не имеет запаха. Это скорее бесцветная картинка, или место, или ощущение места, или нечто среднее. Но помимо ужаса им овладело еще кое-что – возбуждение, от которого ему тоже надо бы избавиться.


Для Роланда Бейнса, лишенного сна человека в кресле-качалке, пробуждающийся город был не более чем далеким шуршанием, нараставшим с каждой минутой. Начинался утренний час пик. Выброшенные из своих сновидений и кроватей люди носились по улицам, точно ветер. А ему только и оставалось что быть кроваткой для своего сыночка. Он ощущал, как бьется сердце прижавшегося к его груди малыша – оно билось вдвое чаще, чем у него самого. Кровь в их жилах сейчас пульсировала не в лад, но настанет день, когда их пульсы окончательно рассинхронизируются и навсегда окажутся в разных фазах. Никогда они не будут столь же близки. Он будет меньше знать о нем, а потом и еще меньше. Другие будут знать Лоуренса куда лучше, чем он, будут знать, где он был, чем занимался и что говорил, потому что он сблизится со своим лучшим другом, а потом со своей возлюбленной. Иногда он будет плакать в одиночестве. Он станет отдаляться от отца, реже его навещать, все поспешнее его обнимать, он будет поглощен работой, семьей, возможно, политикой, а потом – прощай! А до этого он знал о нем все, где именно и с кем он был в тот или иной момент. Он был для своего малыша кроваткой, Богом. Долгое расставание с ребенком, возможно, составляет самую суть родительства, но этим ребенка невозможно зачать.

Много лет прошло с тех пор, как он перестал быть одиннадцатилетним мальчиком с тайной овальной отметиной на внутренней стороне ляжки. В тот вечер, когда везде в пансионе потушили свет, он тщательно рассмотрел его в сортире, спустив пижамные штаны и нагнувшись, чтобы рассмотреть пятно. Там на коже осталась вмятина от ее двух пальцев, ее печать, несмываемый знак подлинности того события. Своего рода фотоснимок. Ему не было больно, когда он провел кончиком пальца по краю овала, где бледная кожа, чуть зеленея по краям, отливала синевой. Он сильно нажал на синяк, на самую середину с почти почерневшей кожей. Не больно.

* * *

В течение нескольких недель после исчезновения его жены, визитов полицейского и опечатывания дома он часто пытался объяснить самому себе навязчивые воспоминания, навалившиеся на него в ту ночь, когда он внезапно остался один. Утомление и стресс отбрасывали его назад, к истокам, к первопричинам случившегося, в бесконечное прошлое. Было бы куда хуже, если бы он знал, что ждет его впереди – многочисленные посещения исхоженного тысячами просителей кабинета, долгое ожидание с сотнями других на приклепанных к полу пластиковых скамейках, когда подойдет его очередь, многочисленные собеседования, на которых он излагал свое дело, покуда маленький Лоуренс Х. Бейнс хныкал и извивался у него на руках. В конце концов ему наконец удалось выторговать себе какое-никакое государственное пособие, довольствие отца-одиночки, вспомоществование вдовца, хотя она не считалась умершей. Когда Лоуренсу исполнился год, для малыша нашлось место в яслях, куда его принимали на то время, что его отец работал – в кол-центре или где-то еще в подобном заведении. Профессор помощи по телефону. Вполне себе разумное занятие. Почему бы не позволить посторонним изо всех сил стараться его поддержать материально, покуда он целыми днями вымучивал свои секстины?[2] В этом не было никакого противоречия. Это было обоюдное соглашение, договор, который он заключил, – и ненавидел.

То, что произошло давным-давно в крохотной комнатушке рядом с лазаретом, было столь же вопиющим, как и его нынешняя ситуация, но он продолжал с ней мириться, сейчас, как и тогда, делая вид, будто все отлично. Но если что и могло его сокрушить, то это лишь то, что шло изнутри: ощущение, что он допустил оплошность. Если бы он был сбитым с толку ребенком, почувствовавшим это тогда, зачем терзаться чувством вины теперь? Обвиняй ее, не себя! Он давно уже выучил наизусть тексты ее открыток и записок. По неписаному правилу, он оставлял ей записки на столе в кухне. А свои она оставляла на его подушке, как плиточки шоколада в гостиничном номере. Не надо меня искать. Со мной все в порядке. Ты ни в чем не виноват. Я люблю тебя, но все кончено. Я жила неправильной жизнью. Прошу, постарайся простить меня. На кровати, с ее стороны, лежала ее связка ключей от дома.

Что же это за любовь такая? Родить ребенка – это значит жить неправильной жизнью? Обычно, в сильном подпитии, он вспоминал и ненавидел ее последнюю фразу, которую она так и не смогла закончить. Ей бы следовало написать: Прошу, постарайся простить меня, как я простила себя. Жалость к себе беглянки и горечь ясного осознания удела брошенного – того, от кого сбежали. Бремя этого осознания становилось тяжелее с каждым глотком виски. Еще один его невидимый искуситель. Его ненависть к ней росла и ширилась, и каждая очередная мысль о ней была повторением предыдущей, вариацией на тему ее эгоистического дезертирства. Посвятив час тщательному криминалистическому анализу ее поведения, он понял, что еще немного – и наступит переломный момент, кульминация вечерней умственной работы. Еще немного, еще чуть-чуть – и он подлил виски в стакан. Мысли замедлили свой бег, а потом вдруг резко остановились как вкопанные – безо всякой видимой причины, – почему, бог его знает, как поезд в том стихотворении, которые весь класс должен был выучить наизусть под страхом наказания. Жаркий день на станции в Глостершире, посреди тишины, в которую так и хочется кашлянуть. А потом его снова осенит ясное осознание, четкое и пронзительное, как внезапный взрыв птичьего пения над головой. Наконец он был пьян и снова позволил себе быть влюбленным в нее, и снова захотел, чтобы она вернулась. Ее недоступная ангельская красота, легкая хрупкость ее тонких рук и голос, с легким акцентом, оставшимся от ее немецкого детства, чуть хрипловатый, словно надтреснутый от крика. Но она никогда не кричала. Она его любила, поэтому винить ему следует себя, и ему было приятно, что в записке она сказала, что он ни в чем не виноват. Он не знал, каким дефектом своего характера можно объяснить ее уход, так что, скорее всего, в этом виноват всецело он и только он.

Пришибленный раскаянием, объявшим его печально-сладким туманом, он задумчиво поднимался по лестнице, заглядывал в детскую проверить младенца, падал на кровать и засыпал, иногда не раздевшись, а потом еще затемно просыпался от духоты, утомленный и встревоженный, сердитый и мучимый жаждой, и в темноте снова начинал размышлять о своих достоинствах и о том, как же предательски с ним обошлись. Зарабатывал он не меньше, чем она, посвящал заботам о Лоуренсе ровно столько же времени и сил, сколько она, в том числе и по ночам, был верным, любящим, никогда не корчил из себя гения-поэта, живущего по своим особым правилам. Так что, можно сказать, он был просто дураком, размазней, потому она его и бросила, возможно, ради настоящего мужчины. Нет, нет, он – хороший человек, и он ее ненавидел. Все кончено. Он совершил полный круг – снова. Теперь в лучшем случае он мог подменить сон только тем, что лежал поперек кровати на спине с закрытыми глазами, прислушиваясь к Лоуренсу за стеной, предаваясь воспоминаниям, желаниям, измышлениям и даже придумывая сносные стихотворные строчки, которые у него не было желания записать, – час, другой, третий, покуда за окном не забрезжит рассвет. Скоро он в который раз вспомнит о визите полицейского, и о подозрениях, и о ядовитом облаке, от которого он обезопасил дом, наглухо заклеив все щели, о том, не придется ли все это снова сделать. Однажды ночью эти бессмысленные воспоминания вернули его к тому памятному уроку музыки. В комнату, где все звуки отдавались эхом, куда он нехотя вошел и где был вынужден смотреть.

На уроках латыни и французского он узнал, что такое времена глаголов. Эти времена были повсюду – прошедшее, настоящее и будущее, а он раньше не замечал, как язык разграничивал течение времен. Теперь знал. Его учительница музыки использовала настоящее длительное время, чтобы предварять ближайшее будущее. «Сидишь прямо, подборок поднят. Локти держишь под прямым углом. Пальцы готовы к игре, слегка согнуты, и расслабь запястья. Смотри прямо на нотную страницу».

Он также знал, что такое прямые углы. Времена, углы, как писать по буквам «длительное». Это были элементы реального мира, который родители отправили его изучать за две тысячи миль от дома. Были еще заботы взрослой жизни, миллионы и миллионы забот, которые одна за другой будут становиться его заботами. Когда он примчался с урока латыни, запыхавшись, но не опоздав, учительница музыки принялась допытываться, какие упражнения он делал всю прошлую неделю. Он ей наврал. И тогда она снова села к нему вплотную. Его окутал ее парфюмерный аромат. Синяя отметина у него на ляжке, оставленная ее пальцами на прошлой неделе, уже выцвела, и его воспоминания о случившемся утратили четкость. Но если она и сейчас попытается сделать ему больно, он, не раздумывая, выбежит из комнаты. Он ощутил прилив неведомой силы, услышал ропот восторга, побудивший его заявить ей, будто он за прошедшую неделю упражнялся на пианино в общей сложности три часа. На самом же деле он почти не упражнялся, играл минуты три, не больше. Раньше он никогда не обманывал женщин. Он лгал отцу, которого боялся, чтобы не навлечь неприятностей, но маме всегда говорил правду.

Учительница слегка откашлялась – это означало, что она ему поверила. А может быть, и не означало.

– Хорошо, – прошептала она. – Можешь идти.


Большой тонкий сборник легких пьес для начинающих был раскрыт на середине. Он впервые заметил на сгибе три скрепки, на которых держались страницы. Их не надо было играть – от этой дурацкой мысли он чуть не улыбнулся. Тугое кольцо скрипичного ключа, басовый ключ, изогнутый, как эмбрион кролика из его учебника по биологии, черные ноты и тонко очерченные белые, которые должны были звучать чуть дольше, эта замусоленная двойная страница с загнутыми углами была его особым наказанием. И она сейчас не казалась ни знакомой, ни даже враждебной.

Он заиграл – но первая же нота оказалась вдвое громче второй. Он опасливо взял третью ноту и четвертую, набирая темп. Сначала он двигал пальцами осторожно, но потом, как ему показалось, сноровистее. То, что он всю неделю не упражнялся, сделало его свободнее. Он подчинился нотной записи, работая левой рукой и правой и не обращая внимания на карандашные пометки-указания на странице. Ему ничего не надо было запоминать – просто нажимать клавиши в правильной последовательности. Трудное место возникло внезапно, и его левый палец забыл, что здесь надо дать слабину, а потом уже было поздно, он уже проскочил западню и оказался на другой стороне клавиатуры, ловко пробежав по ровному полю над лесом, где было светло и просторно, и на какое-то мгновение даже подумал, что смог бы распознать контур мелодии, возникшей, точно удачная шутка, из ровного строя звуков.

Он послушно следовал карандашным наставлениям, двум, а может быть, трем, и каждую секунду от него требовалась полная концентрация внимания. Он позабыл о себе и даже о ней. Время и место растворились. Пианино исчезло вместе с самим его существованием. Когда он добрался до конца пьесы, обеими руками взяв легкий финальный аккорд, у него было ощущение, будто он проснулся среди ночи. Но он не убрал руки, как того требовала пометка на нотной странице. Аккорд звонким эхом пробежал по пустой комнатушке и стих.

Он не шевельнулся, почувствовав, как ее рука легла ему на голову, и даже когда она сильно впилась в нее пальцами и повернула его лицо к себе. Ничего в ее поведении не предвещало того, что произошло дальше.

Она тихо сказала:

– Ты…

Вот тогда-то он и убрал пальцы от клавиатуры.

– Ты маленький…

Неожиданно она нагнулась и приблизила свою голову к нему, так что ее лицо, описав крутую дугу, приникло к его лицу, и ее губы слились с его губами в долгом легком поцелуе. Он не сопротивлялся, но и не соучаствовал в этом. Это просто произошло, и он позволил этому произойти, и, покуда длился поцелуй, он ничего не чувствовал. Только уже задним числом, когда он в одиночестве оживлял тот момент, переживал и ощущал его заново, он осознавал всю важность этого события. На протяжении этого поцелуя ее губы прижимались к его губам, а он оцепенело ждал, когда это закончится. А потом ее вдруг что-то отвлекло – и все закончилось. За расположенным под потолком окном то ли чья-то тень мелькнула, то ли что-то пролетело. Она отшатнулась от него и поглядела в окно, и он тоже. Они оба увидели или просто заметили это одновременно, краешком глаза. Что это было – чье-то лицо, осуждающий взгляд, вздернутое плечо? Но в небольшом квадрате окна виднелись только рваные облака и бледная голубизна зимнего неба. Он знал, что снаружи окошко расположено слишком далеко от земли, чтобы даже очень высокий взрослый смог бы в него заглянуть. Скорее всего, это была птица, может быть, голубь из голубятни на старой конюшне. Но учительница и ученик отстранились друг от друга с виноватым видом, и, хотя он тогда мало что понимал, понял, что их теперь объединял общий секрет. Пустое окно грубо возвестило о существовании мира взрослых снаружи. Он также понял, что было бы невежливо поднять руку ко рту и стереть с губ остатки влаги, избавившись от щекочущего ощущения.

Она повернулась к нему и, пристально глядя на него, заговорила ровным, спокойным голосом, подчеркнуто доброжелательно, словно убеждая его, что ей наплевать на тех, кто сует нос не в свои дела, при этом она использовала глаголы в простом будущем времени, которое всегда употребляла, когда хотела придать настоящему разумный смысл. Так и сейчас. Раньше он никогда не слыхал, чтобы она так много говорила.

– Роланд, через две недели у нас будет выходной. Он выпадает на пятницу. Я хочу, чтобы ты выслушал меня внимательно. Ты приедешь на велосипеде ко мне домой. В деревню Эруортон. Если ехать со стороны Холбрука, мой дом стоит сразу за пабом по правой стороне, зеленая дверь. Приезжай к обеду, не опаздывай. Ты меня понял?

Он кивнул, ничего не понимая. Странно: зачем ему ехать на велике по всему полуострову по узким улочкам и проселкам в ее деревушку, чтобы там с ней пообедать, когда он мог бы поесть в школе? И не только это заставило его недоумевать. В то же время, несмотря на охватившее его недоумение, а может быть, как раз из-за него, ему хотелось побыть одному, чтобы обдумать и снова ощутить этот поцелуй.

– Я отправлю тебе открытку с напоминанием. С этого дня уроки музыки с тобой будет проводить мистер Клэр. Не я. Я скажу ему, что ты делаешь замечательные успехи. А теперь, молодой человек, мы будем разучивать мажорные и минорные гаммы с двумя диезами.

* * *

Легче спросить куда, чем почему. Куда она отправилась? Прошло четыре часа, прежде чем он сообщил в полицию о записке Алисы и ее исчезновении. Друзья же сочли, что и два часа было слишком долго. Позвони им сейчас же! Он отнекивался, он тянул время. Нет, он не надеялся, что она могла вернуться в любую минуту. Он просто не хотел, чтобы посторонние люди читали ее записку или официально подтвердили ее исчезновение. К его удивлению, после его звонка к нему приехали в тот же день. Это был местный констебль, на которого явно надавило начальство. Он записал кое-какие детали, мельком взглянул на записку Алисы и пообещал известить его о результатах. Неделю ничего не происходило, но за это время от нее пришли аж четыре открытки. Криминалист приехал без предупреждения ранним утром в небольшой патрульной машине, которую он в нарушение правил припарковал перед домом. В то утро шел ливень, и он даже не извинился за мокрые следы, оставленные его башмаками на полу в прихожей. Детектив-инспектор Дуглас Браун, чьи щеки складками обрамляли его одутловатое лицо, отличался дружелюбием большого кареглазого пса. Ссутулившись, он уселся за кухонный стол напротив Роланда. Детектив положил массивные руки с поросшими темными волосками пальцами на стол, рядом с его записной книжкой, ее открытками и прощальной запиской, оставленной на подушке. Плотное пальто, которое он не снял, делало его фигуру с широченными плечами еще крупнее. За все время их беседы детектив Браун ни словом не упомянул о малыше. И Роланда слегка обидело такое равнодушие к его ребенку. Несущественно для следствия. Добрые карие глаза полицейского были устремлены только на отца, и Роланду пришлось отвечать на рутинные вопросы. В браке не было никаких проблем – он заявил об этом громче, чем ему бы хотелось. С их общего банковского счета деньги не сняты. Еще не кончились каникулы, поэтому в школе, где она преподавала, никто не знал о ее исчезновении. Она взяла с собой небольшой черный чемодан. На ней было зеленое пальто. Он отдал детективу несколько ее фотографий, назвал дату ее рождения, имена ее родителей и адрес в Германии. Вероятно, на ней был берет.

Детектива заинтересовала самая последняя открытка – та, которую она послала из Мюнхена. Роланд полагал, что там у нее нет знакомых. В Берлине есть, как и в Ганновере, и в Гамбурге. Родом она была с лютеранского севера. Когда Браун удивленно поднял бровь, Роланд пояснил, что Мюнхен расположен на юге. Возможно, ему следовало пояснить детективу, кто такой Лютер. Но детектив поглядел в свою записную книжку и задал очередной вопрос. Нет, ответил Роланд, раньше она ничего подобного не делала. Нет, у него нет данных о ее заграничном паспорте. Нет, в последнее время она не казалась подавленной. Ее родители жили около Нинбурга, небольшого городка в Северной Германии. Когда он позвонил им на всякий случай, было понятно, что она не у них. Он ничего им не рассказал. Ее мать, которая вечно была чем-то недовольна, просто взорвалась бы, узнав такую новость о своем единственном ребенке. Ушла! Да как она посмела! Мать и дочка постоянно цапались. Но вообще-то и родителям жены, и его собственным родителям следовало бы рассказать. Три открытки от Алисы, из Дувра, Парижа, а затем Страсбурга, пришли одна за другой в первые четыре дня. Четвертая, из Мюнхена, пришла двумя днями позже. И с тех пор – ничего.

Детектив-инспектор Браун снова внимательно перечитал открытки. Все одинаковые. Все в порядке. Не волнуйся. Поцелуй за меня Ларри. Целую. Алиса. Одинаковость коротких текстов казалась ему выражением то ли нервного расстройства, то ли враждебности, как и ее бессердечный уход. Что это? Мольба о помощи или форма оскорбления? Написано тонким синим фломастером, без указания дат, почтовые штемпели еле заметные, не считая открытки с видом Дувра, остальные были одинаковые: унылые городские пейзажи с мостами через Сену, Рейн и Изар. Величественные реки. Ее маршрут лежал на восток, подальше от родительского дома. Прошлой ночью, уже засыпая, Роланд представил ее в образе утонувшей Офелии на картине Милле[3] – как она, покачиваясь на ласковых чистых волнах Изара, проплывает мимо горного курорта Пупплингер Ау, где голые купальщики лежат на поросших травой берегах, словно вылезшие на сушу тюлени; она лежит на спине, головой вперед, река несет ее вниз по течению, и она, невидимая и безмолвная, проплывает Мюнхен, плывет вдоль Английского сада, туда, где Изар впадает в Дунай, а потом, так же незаметно, через Вену, Будапешт и Белград, минует десяток стран с их кровавой историей, вдоль границ Римской империи, направляясь к белым небесам и бескрайним дельтам рек, впадающих в Черное море, где он с ней однажды занимался любовью у изгороди старой мельницы в румынском заповеднике Летеа, и они увидели близ Исакчи стаю задиристых пеликанов. Это было всего-то два года назад. Рыжие цапли, каравайки, серые гуси. До этого он был равнодушен к птицам. В тот вечер перед сном он унесся вместе с ней в место их буйного счастья, к его источнику. Недавно ему приходилось напрягаться, чтобы долгое время оставаться в настоящем времени. Прошлое часто было туннелем от памяти к необузданному фантазированию. Он объяснял это усталостью, похмельем, спутанным сознанием.

Дуглас Браун, склонившись над своей записной книжкой, пытался его утешить: «Когда у моей жены лопнуло терпение, она просто выставила меня за дверь».

Роланд заговорил, но его прервал громкий плач Лоуренса. Требование малыша нельзя было проигнорировать. Роланд встал, отстегнул его от стульчика и взял на руки. Оказавшись в новом положении, лицом к лицу с огромным мужчиной, малыш тотчас умолк. Он свирепо таращился на незнакомца, открыв ротик и пуская слюни. Никто не мог знать, что происходит в мозгу семимесячного младенца. Тени в пустоте, серое зимнее небо, на фоне которого все впечатления – звуки, виды, прикосновения – взрывались, как фейерверк: снопами и струями ярких цветов, тут же забываемыми и тут же сменяемыми другими впечатлениями, тоже сразу же тающими. Или это был глубокий пруд, в который все падало и тонуло, но не исчезало, оставаясь недосягаемым, темные очертания в глубокой воде, не утратившие свою неотступную притягательность даже и через восемьдесят лет и всплывавшие на смертном одре в предсмертных исповедях, в последних молениях об утраченной любви.

После ухода Алисы он наблюдал за сынишкой в надежде, что тот проявит признаки грусти или болезни, и находил их во всем. Ребенок же должен тосковать по матери, а как иначе, нежели в воспоминаниях? Иногда Лоуренс долго, очень долго молчал. Он же был в шоке, в оцепенении, и рубцы от нанесенной раны должны были образоваться в нижнем отделе его подсознательного, если такое место или такой процесс вообще существовали, так? Прошлой ночью он слишком громко плакал. Рассерженный тем, что не мог получить нужное ему, даже если он и забыл, что это такое. Не материнскую грудь. По настоянию матери его с рождения кормили из бутылочки. Такова была часть ее плана, думал Роланд в минуты отчаяния.

Детектив-инспектор закончил сверяться со своей записной книжкой.

– Вы же понимаете, что если мы найдем Алису, то не сможем сообщить вам об этом без ее разрешения.

– Но вы сможете сказать мне, жива ли она.

Тот кивнул и задумался.

– Обычно, когда сбежавшая жена оказывается мертвой, убийцей является ее муж.

– Тогда будем надеяться, что она жива.

Браун выпрямил спину и стал слегка покачиваться на стуле, состроив гримасу удивления. Впервые за время их беседы он улыбнулся. И как будто отнесся к его словам вполне доброжелательно.

– Такое частенько случается. Вот так. Он убивает жену, избавляется от тела, скажем, закапывает его в лесу, в безлюдном месте, присыпав землей и листьями, а нам сообщает о ее пропаже, а потом что?

– Что?

– Потом начинается. Внезапно он осознает, что она была хорошая. Что они любили друг друга. На этой стадии он скучает по ней и начинает верить в выдуманную им историю. Что она сбежала. Или что ее прикончил какой-то психопат. Он рыдает, впадает в депрессию, а потом в ярость. Он не убийца, не лжец, и все было не так, как ему теперь кажется. Ее больше нет, и он переживает по-настоящему. А для всех прочих это кажется вполне реальным. Все выглядит очень честно. Их трудно расколоть, таких…

Лоуренс привалился головкой к отцовскому плечу и задремал. Роланду не хотелось, чтобы детектив ушел сразу после таких слов. Детектив уйдет, а он приберется в кухне. У него будет время навести порядок в спальне и в детской, собрать белье для стирки, вытереть грязные следы с пола в прихожей. Составить список покупок. А сейчас ему страшно хотелось спать.

– Я все еще нахожусь на первой стадии – я скучаю по ней, – пробормотал он.

– Прошло еще мало времени, сэр.

И тут оба мужчины тихо рассмеялись. Словно это было смешно, а их обоих связывала многолетняя дружба. Роланд уже привык к этому одутловатому печальному лицу и к глазам старого пса, выражавшим бесконечную усталость. И он оценил импульсивное стремление детектива неожиданно завести с ним доверительный разговор.

Помолчав, Роланд заметил:

– А почему она вас выгнала?

– Много работал, слишком много пил, каждый день задерживался допоздна. Игнорировал ее, игнорировал детей, у нас три очаровательных мальчика, завел любовницу, о которой ей кто-то стукнул.

– Тогда вы еще легко отделались.

– Я так и подумал сначала. Я чуть было не стал одним из тех, кто живет на две семьи. Знаете, как оно бывает. Старая жена не знает о существовании новой, а новая ревнует к старой, а ты бегаешь между ними как угорелый.

– И теперь вы живете с новой?

Браун шумно выдохнул через ноздри, отведя взгляд и почесав шею. Созданный собственными руками ад – занятная конструкция. Никому не удавалось избежать этой самодеятельности – ни разу в жизни. Кто-то умудряется все время жить в таком аду. Привычка причинять себе несчастья – это то же самое, что продолжение характера, то есть тавтология. Роланд часто об этом думал. Ты строишь пыточную машину и забираешься внутрь. Идеальная конструкция: целый ассортимент боли под заказ, начиная от определенных видов работы или тяги к спиртному и наркотикам, от преступлений вкупе с небывалым умением попадаться с поличным. Фанатичная религиозность – тоже вариант. Или целая политическая система могла бы дать возможность причинять себе страдания – у него был подобный опыт, когда он какое-то время прожил в Восточном Берлине. Брак, эта пыточная машина для двоих, открывал гигантские возможности, со всеми разновидностями folie à deux[4]. Любой мог бы привести не один пример подобной ситуации, а уж Роланд выстроил прямо-таки изощренную конструкцию. Его хорошая подруга Дафна однажды вечером, задолго до бегства Алисы, изложила ему эту идею в деталях, когда он признался ей, что уже много месяцев пребывает в печали.

– Ты же блистал на вечерних занятиях, Роланд. По всем предметам! Но, за что бы ты ни брался потом, тебе хотелось быть лучшим в мире. Фортепьяно, теннис, журналистика, а теперь поэзия. Я перечисляю только то, что мне известно. Но стоило тебе понять, что ты отнюдь не лучший в мире, как ты забрасывал это дело и начинал себя ненавидеть. Так же и в твоих отношениях. Ты всегда требуешь слишком многого и не желаешь стоять на месте. А она просто не выдерживает твоего стремления к совершенству и бросает тебя.

Детектив молчал, и Роланд переформулировал свой вопрос:

– Итак, кто же вам нужен – старая жена или новая женщина?

Лоуренс беззвучно обкакался во сне. Но вонь была не противная. Это было одно из его открытий в середине жизни – что ты быстро привыкаешь к запаху дерьма любимого человека. Общее правило.

Браун с серьезным видом обдумывал заданный вопрос. Он рассеянно скользил взглядом по комнате. Он увидел беспорядочно заваленные книгами полки, ворохи журналов, сломанного воздушного змея на комоде. И теперь, облокотившись на стол и опустив голову, уставился на сосновое семечко и одновременно массировал обеими руками свою толстую шею. Наконец он выпрямился.

– Мне вообще-то нужен образец вашего почерка. Все что угодно. Сойдет даже список продуктов.

Роланд почувствовал, как волна тошноты подступила – и отступила.

– Вы думаете, я сам написал эти открытки и записку?

Напрасно он не позавтракал после пьяной ночи. Надо было хотя бы съесть тост с маслом и медом, чтобы нейтрализовать гипогликемический приступ. Но он все утро был занят Лоуренсом. А потом дрожащими руками приготовил себе кофе чуть ли не втрое крепче обычного.

– Или хотя бы записка молочнику.

Браун достал из кармана пальто кожаную коробку на ремешке. Кряхтя и раздраженно вздыхая, он вынул из потрепанного футляра старенький фотоаппарат, для чего ему пришлось неуклюже повернуть серебристый крючок-застежку, слишком маленький для его пухлых пальцев. Это была местами помятая серебристо-черная старенькая «Лейка» с 35-миллиметровой пленкой. Он не сводил глаз с Роланда и, снимая с объектива крышку, криво улыбнулся.

Потом Браун встал. С педантичной аккуратностью расположил все четыре открытки и записку в ряд. Сделав снимки, с обеих сторон, и убрав фотоаппарат в карман, он сказал:

– Какая же отличная шутка эти новые высокочувствительные пленки. Можно снимать все что угодно. Вы интересуетесь фотографией?

– Было время, увлекался, – кивнул Роланд и добавил осуждающе: – В детстве.

Браун достал из другого кармана пачку пластиковых конвертиков. Беря открытки за уголок, он одну за другой вложил их в четыре конвертика, которые запечатал, проведя пальцами по краешкам. В пятый конвертик он вложил прощальную записку. Ты ни в чем не виноват. Браун сел за стол и сложил из конвертиков аккуратную стопку, выровняв ее большими руками.

– Если не возражаете, я это заберу с собой.

У Роланда сердце билось так сильно, что он даже начал чувствовать себя посвежевшим.

– Я возражаю.

– Отпечатки пальцев. Это очень важно. Я их вам верну.

– Говорят, в полиции вещи часто теряют.

Браун улыбнулся:

– Проведите меня по дому. Нам требуются образцы вашего почерка, какой-то предмет ее одежды, что-то, на чем есть только ее отпечатки пальцев, и что еще… Ах да, образец ее почерка.

– Он же у вас уже есть.

– Что-то давнишнее.

Роланд встал, держа Лоуренса на руках:

– Возможно, я совершил ошибку, позволив вам заниматься моими личными проблемами.

Детектив уже шагал к лестнице:

– Возможно, так и есть.

Когда они вышли на узкую площадку, Роланд сказал:

– Мне нужно сначала переодеть ребенка.

– Я подожду вас здесь.

Но, вернувшись через пять минут с Лоуренсом на руках, он нашел Брауна в своей спальне – их спальне – около стоявшего у окна небольшого письменного стола, за которым работал Роланд, и массивное туловище детектива заполняло свободное пространство у кровати. Как и прежде, малыш в недоумении уставился на чужого дядю. На столе около пишущей машинки, портативной «Оливетти», лежала его записная книжка и валялись три экземпляра перепечатанных на машинке недавних стихотворений. В спальне царил полумрак, и детектив поднес страницу к свету, падавшему из выходящего на север окна.

– Прошу прощения, это личное. Вы слишком бесцеремонны.

– Хорошее название. – Браун прочитал бесстрастным тоном: – «Гламис зарезал сон». Гламис[5]. Милое женское имя. Валлийское.

Он положил листок на стол и по узкому проходу между кроватью и стеной подошел к Роланду, державшему на руках младенца.

– Слова не мои. И вообще-то это на шотландском.

– Значит, вы плохо спите по ночам?

Роланд пропустил вопрос мимо ушей. Мебель в спальне Алиса покрасила бледно-зеленой краской, добавив голубые контурные узоры: дубовые листья и желуди. Он открыл ящик комода, позволив Брауну туда заглянуть. Ее аккуратно сложенные джемперы лежали в три ряда. Пахнуло мощным парфюмерным букетом, составленным из ее любимых ароматов, он его сразу узнал. Воспоминание об их первой встрече смешалось с воспоминанием об их последнем разговоре. Для него это было слишком: ее ароматы и внезапное возвращение, и он шагнул назад, точно прячась от слепящего света.

Браун с усилием нагнулся над ящиком и взял верхний джемпер. Черный кашемир. Он чуть отвернулся и засунул джемпер в пластиковый пакет.

– А образец моего почерка?

– Уже имеется. – Браун выпрямился и постучал пальцем по фотоаппарату в оттопыренном кармане его пальто. – Ваша записная книжка была открыта.

– Без спросу!

– Она спала на этой стороне? – Детектив смотрел на изголовье кровати.

Роланд был в ярости и ничего не ответил. На прикроватной тумбочке с ее стороны лежала красная заколка-крокодильчик с сжатыми зубьями поверх книжки в бумажной обложке, которую Браун поднял, взявшись двумя пальцами за края. «Пнин» Набокова. Он осторожно раскрыл книжку и заглянул на первую страницу.

– Это ее пометки?

– Да.

– Вы читали книгу?

Роланд кивнул.

– Это издание?

– Нет.

– Хорошо. Мы могли бы привлечь судмедэкспертов, но на данной стадии расследования можно не беспокоиться.

Роланд постарался взять себя в руки и заговорил нарочито спокойным тоном:

– Я считал, что эпоха снятия отпечатков пальцев заканчивается. Будущее – за генетическим анализом.

– Новомодная чепуха. Ничего подобного не будет при моей жизни. И при вашей.

– Неужели?

– И ни при чьей жизни. – Детектив двинулся в сторону лестничной площадки. – Вот что вам надо понять. Ген – это ничто. Это идея. Идея получения информации. А отпечаток пальца – это важно, это улика.

Двое мужчин и ребенок спустились вниз по лестнице. Сойдя с нижней ступеньки, Браун повернулся к хозяину. Прозрачный пакет с джемпером Алисы был зажат у него под мышкой.

– Мы же исследуем место преступления не ради абстрактных идей. Мы ищем улики, материальные признаки реальных событий.

Лоуренс снова прервал их беседу. Высунув ручонку, он издал громогласный протяжный крик, начавшийся с взрывной согласной – то ли «б», то ли «п», и стал бессмысленно тыкать влажным пальчиком в стену. Младенческий крик, по мысли Роланда, был упражнением в умении говорить всю оставшуюся жизнь. Язык должен привыкнуть быть в форме для всех лексических вариаций, что ему потом предстояло произносить.

Браун пересек прихожую. Роланд, следуя за ним, со смехом сказал:

– Надеюсь, вы не имеете в виду, что мой дом – это место преступления.

Детектив распахнул входную дверь, вышел и обернулся. За его спиной виднелся косо припаркованный у тротуара маленький «Моррис Майнор» игрушечно-голубого цвета. Низкое утреннее солнце бросало отблески на печальные складки его одутловатого лица. Его назидания звучали не слишком убедительно:

– Был у меня сержант, который любил повторять: где люди, там и место преступления.

– Это же полнейшая чушь.

Но Браун уже шагал прочь и, похоже, не расслышал его слов. Папа и малютка-сын смотрели, как полицейский прошел по поросшей травой короткой тропинке сада к сломанным воротам, которые никогда не закрывались. Выбравшись на мостовую, он остановился и, чуть ссутулившись, принялся шарить по карманам пальто в поисках ключей от машины. Наконец он их нашел и открыл дверцу. Потом, одним движением, ловко повернув массивное туловище, спиной ввалился в машину и захлопнул дверцу.

* * *

Итак, для Роланда новый день, зябкий день весны 1986 года, мог наконец начаться, и на него сразу же навалилось все. Хлопоты, бессмысленность нового события – неуютного, несмываемого ощущения быть подозреваемым. Как будто его и впрямь можно в чем-то подозревать. Это было сродни чувству вины. Клеймо женоубийцы пристало к нему, как засохшие остатки завтрака, прилипшие к щекам Лоуренса. Бедняжка. Они смотрели, как машинка детектива влилась в поток транспорта. У садовых ворот торчал тонкий саженец, привязанный к бамбуковому столбику. Белая акация. Продавец в садовом центре пообещал ему, что даже выхлопные газы не помешают ей расцвести. Роланду, стоявшему на пороге дома, все окружающее казалось случайно навязанной обузой, как будто его выхватили из позабытого дома и забросили в данные обстоятельства, в жизнь, от которой кто-то отказался, где не было ничего, выбранного им самим, по своему разумению. Этот дом, который ему никогда не нравился и который он не мог позволить себе купить. Ребенок у него на руках, которого он не ожидал и не хотел любить. И этот хаотичный поток машин, текущий мимо ворот, которые теперь стали его воротами и которые он никогда не починит. И чахлая акация, которую у него никогда даже в мыслях не было посадить, и это радостное увлечение растениями, которое он больше не испытывал. По опыту он знал, что единственный способ выйти из диссоциативного состояния – это выполнить простейшее задание. Он приберется в кухне и умоет сынишке лицо – причем с нежностью.

Но когда он захлопнул входную дверь, его осенила новая мысль. И не давала ему покоя. Держа Лоуренса на руках, он поднялся по лестнице к себе в спальню, подошел к письменному столу и стал листать свою записную книжку. Он уже не помнил, какая была последняя запись. Девять стихотворений, напечатанных в литературных журналах за пятнадцать месяцев, – эта книжка была зримым символом серьезности его литературных упражнений. Небольшого формата, с бледно разлинованными страницами, с синим переплетом и зеленым корешком. Он не хотел превращать записную книжку в обычный ежедневник, с фиксацией мелких деталей развития ребенка или перемен в своем настроении или с вымученными размышлениями об общественно значимых событиях. Слишком банально. Его интересовали вещи куда более возвышенные. Двигаться замысловатой траекторией изысканной идеи, которая могла бы удачно изогнуться и вывести к горячей точке, внезапному источнику яркого света, который осветил бы первую строчку, таившую секретный ключ к последующим строчкам. Так уже бывало раньше, но просто хотеть этого, желать, чтобы это произошло снова, не гарантировало ничего. Необходимая иллюзия состояла в осознании того, что лучшее из написанных им стихотворений ему уже доступно. Но, сохраняя трезвость мысли, делу не поможешь. Тут ничем нельзя было помочь. Нужно просто сидеть и ждать. Иногда он давал волю мыслям и испещрял страницы своими жалкими раздумьями или цитатами из других писателей. Вот уж чего он меньше всего хотел. Он переписал абзац из Монтеня о счастье. Но счастье его не интересовало. А до этого – фрагмент письма Элизабет Бишоп[6]. Это могло бы создавать иллюзию, что он чем-то занят, но себя же не обманешь. Шеймас Хини как-то сказал, что долг писателя – подходить к письменному столу. Когда малыш спал днем, Роланд подходил, садился и ждал, а нередко, положив голову на стол, засыпал.

Его записная книжка лежала раскрытой, как Браун ее и оставил, справа от пишущей машинки. Детективу даже не пришлось ее сдвигать, чтобы сфотографировать. На стол падал ровный холодный свет из сдвижного окна. Вверху на левой странице виднелись строчки: «Преображение в подростковом возрасте, жизненная стезя изменила курс. Память, ущерб, время». Естественно, наметки стихотворения. Когда он взял записную книжку со стола, малыш потянулся к ней ручонкой. Роланд отвел книжку в сторону, чем вызвал протестующий визг ребенка. Позади пишущей машинки давно лежал, собирая пыль, мячик для сквоша. В сквош он не играл, но ежедневно упражнялся с резиновым мячиком, сжимая его в пальцах, чтобы тренировать поврежденное запястье. Он отправился с малышом в ванную, чтобы помыть ребенку лицо и смыть с мячика пыль. Пусть Лоуренс потренирует беззубые десны, впиваясь ими в мячик. Получилось. Они оба лежали на спине на кровати рядом друг с дружкой. Крошечный мальчуган, втрое короче папы, сжимал мячик челюстями и жевал. Роланд не вспомнил этот абзац в записной книжке, потому что прочитал фразы глазами полицейского. От этого лучше они не стали.

«Когда я положил этому конец, она не противилась. Она понимала, что натворила. Когда убийство витало над всем миром. Она лежала погребенная, в бессонную ночь вырвалась из тьмы. Она сидит на двухместной скамеечке перед фортепьяно. Аромат духов, блузка, красный лак на ногтях. Как всегда, четко видна, словно могильная, земля в ее волосах. А, эти ее гаммы! Жуткий призрак. Она не уйдет. Не в то время, когда мне нужен покой. Пусть остается мертвой».

Он дважды перечитал строки. Было нечто извращенное в том, чтобы возлагать вину на двух женщин, но он это сделал: на мисс Мириам Корнелл, учительницу музыки, которая вмешивалась в его личную жизнь необычным способом, преодолевая время и пространство; и на Алису Бейнс, урожденную Эберхардт, его любимую жену, державшую его мертвой хваткой, где бы она сейчас ни находилась. Пока она не подтвердит свое существование, Дуглас Браун от него не отстанет. И в той степени, в какой он сам склонил полицейского к сделанным им умозаключениям, Роланд винил также и самого себя. Перечитав запись во второй раз, он пришел к выводу, что почерк явно отличается от того, каким были написаны открытки и прощальная записка. Все не так уж плохо. Но все очень плохо.

Он повернулся на бок и взглянул на сынишку. И сделал наконец открытие, которое давно следовало бы сделать: в общем и целом, Лоуренс был для него скорее отдушиной, чем обузой. Мячик для сквоша уже утратил для малыша весь шарм и выкатился из его ладошек. Мячик, блестящий от детской слюны, замер на одеяле. А ребенок лежал, уставившись вверх. Серо-голубые глаза смотрели сосредоточенно. Средневековые художники изображали зрение в виде лучей света, бьющих из головы. Роланд проследил за лучами младенческого взгляда, устремленного в рябые потолочные плитки, которые вроде бы могли сдержать пламя при пожаре, и в дыру с рваными краями, откуда когда-то свисала люстра прежнего хозяина дома. Обнадеживающий знак в спальне с низким потолком, площадью десять на двенадцать футов. И потом он увидел его, прямо над своей головой, длинноногого паука, спешившего по потолку в дальний угол комнаты. Какая мощная целеустремленность в такой крошечной головке! Паук остановился, чуть покачиваясь на тонких, точно волосинки, ногах – словно в такт неслышной мелодии. Существует ли некая верховная сила, способная объяснить, что он делает? Вокруг – ни хищников, которым надо дать отпор, ни других пауков, которых надо завлечь или запугать, ни иных преград. И все равно он выжидал, пританцовывая на месте. Когда паук отправился дальше по своим делам, внимание Лоуренса уже переключилось на что-то иное. Он повернул крупную головку, увидел папу – и тотчас принялся размахивать ручками и спазматически дрыгать ножками, выпрямляя и сгибая их. Но это он делал не просто так. Он словно обращался к отцу, пытаясь ему что-то сообщить или даже спросить. Не спуская с Роланда глаз, он дернулся еще раз, а потом замер в ожидании чего-то, глядя на него с вопросительной полуулыбкой. И что бы это значило? Он хотел, чтобы его похвалили за эти физические экзерсисы. То есть семимесячный младенец всем своим видом показывал, что ему необходим такой же, как и он, сознательный партнер, и как ему нравилось производить впечатление, и как ему хотелось, и какое это было для него удовольствие, вызывать восхищение у других. Невозможно? Но вот вам зримое тому доказательство! Хотя и непросто было до конца понять его эмоции.

Роланд закрыл глаза и ощутил легкое головокружение. О, сейчас бы поспать, хорошо бы и ребенок тоже заснул, и они бы поспали вдвоем, лежа рядом на кровати, хотя бы пять минут. Но закрытые папины глаза дали понять Лоуренсу, что огромное мироздание съеживается в замерзшую тьму, оставляя его последним живым существом, продрогшим и выброшенным на безлюдный берег. Он глубоко вздохнул и заныл, издав протяжный жалобный вопль одиночества и отчаяния. Бессловесные беспомощные люди обретали необычайную силу в яростном извержении экстремальных эмоций. Грубая форма тирании. Реальных тиранов мира часто сравнивали с младенцами. Были ли радости и горести Лоуренса разделены тончайшей кисеей? Ничего подобного. Они были накрепко сплетены друг с другом. К тому моменту, как Роланд встал и оказался на верхней ступеньке лестницы, к нему вернулось приятное успокоение. Лоуренс прильнул к мочке папиного уха. И покуда они спускались вниз, детский носик неловко тыкался в извилины ушной раковины.

Еще не было 10 утра. День обещал быть длинным. Он уже длился довольно долго. Вид мокрых следов от грязных ботинок, тянувшихся по выложенному древней плиткой полу прихожей, заставил его снова вспомнить о Брауне. Да, это никуда не годится. Но хотя бы можно с этого и начать. Вытереть. Одной рукой он подхватил швабру, наполнил водой ведро и широкими взмахами смыл следы грязи. Вот как обычно устраняются следы любого беспорядка: растираются тонким слоем, который со стороны и не видно. Его усталость все превращала в метафоры. Домашние хлопоты заставляли его игнорировать и отвергать все требования и соблазны мирской жизни за стенами дома. Две недели назад все было точно так же. Международные дела доминировали в его прошлом. Американские самолеты, совершавшие авианалеты на Триполи в Ливии, разрушили начальную школу его детства, но не смогли убить полковника Каддафи. А теперь отчеты о выступлении Рейгана, или Тэтчер, или ее министров оставляли Роланда равнодушным и заставляли чувствовать себя виноватым за то, что он не обращает на них никакого внимания. Но сейчас надо было просто опускать очи долу и сохранять верность задачам, которые он на себя возложил. Была своя ценность в том, чтобы думать как можно меньше. Сосредоточиться на утомлении и основных житейских заботах: ребенке, доме, покупках. Четыре дня он не открывал газет. Радиоприемник на кухне, который все эти дни бормотал вполголоса, иногда тихим мужским голосом сообщая что-то важное, пытаясь снова его завлечь к себе. А он старательно его игнорировал, шагая мимо с ведром и шваброй в руке. А вот это специально для тебя, шептал голос в приемнике. Бунты в семнадцати тюрьмах страны. Когда ты интересовался мировыми событиями, тебя привлекали как раз такие новости… Взрыв… Всплыли новые подробности, когда шведские власти сообщили о радиоактивном… Он пробежал мимо. Шевелись, не засыпай, не закрывай глаза!

Вытерев пол в прихожей, он переместился в кухню, а Лоуренс все это время сидел в своем стульчике, поедая и мусоля очищенный банан. Когда раковина и кухонный стол были, можно сказать, вымыты, он отнес Лоуренса наверх. В обеих спальнях он навел не более чем косметический порядок, но хотя бы там удалось предотвратить наступление хаоса. Мир, по крайней мере, снова стал казаться ему чуть более разумным. В конце концов, на лестничной площадке лежала куча вещей для стирки. Алиса была та еще аккуратистка, ничуть не лучше него. По правде сказать – но нет, сегодня он о ней не думал!

Позднее Лоуренс осушил бутылочку молока и заснул, а Роланд отправился к себе в спальню. Но спать не стал, а стал мысленно исправлять недавнее стихотворение о бессоннице. «Гламис». Написанное в сдержанной манере – в сдержанной, потому что он мало что смыслил в этой теме, – оно было посвящено Неприятностям[7]. В 1984 году он провел несколько дней в Белфасте и Дерри со своим лондонским приятелем-ирландцем Саймоном, владельцем недавно озолотившей его сети спортзалов и идеалистом по жизни. Тогда у Саймона возникла идея открыть сеть детских теннисных школ, куда принимались бы все вне зависимости от вероисповедания. И Роланду было предложено стать главным тренером. Дело оставалось за малым – надо было найти помещения и заручиться финансовой поддержкой местных энтузиастов. Какими же они были наивными и глупыми. За ними установили слежку – или им так казалось. В одном пабе парень в инвалидном кресле – ему, решили они, прострелили коленную чашечку – посоветовал им «быть осторожнее». Ольстерский говор Саймона с сильным британским акцентом повсеместно вызывал явное равнодушие. Никого не интересовал детский теннис. Британский патруль, который не поверил им на слово, продержал их шесть томительных часов на блокпосте. Всю ту неделю Роланд почти не спал. Все время лил дождь, было холодно, еда отвратная, постельное белье в отеле влажное, все вокруг курили одну за одной и имели жуткий вид. Он жил словно в кошмарном сне, постоянно уверяя себя, что его состояние страха не имело ничего общего с паранойей. Но это была паранойя. Хотя никто их не трогал и даже не угрожал.

Он опасался, что его стихотворение явно перекликалось с «Наказанием» Хини[8]. Как образ женщины, долгое время пробывшей в болоте, заставлял вспомнить о ее ирландских «сестрах-предательницах», жертвах, вымазанных смолой за то, что спутались с врагом на глазах поэта, который счел их одновременно и разгневанными вершителями наказания, и соучастницами преступления.

Но что посторонний, англичанин, всего-то на неделю мимоходом соприкоснувшийся с местной обыденностью, мог бы сказать о Неприятностях? Ему в голову пришла свежая идея – сместить смысл стихотворения к своему неведению и бессоннице. Рассказать о том, каким потерянным и испуганным он тогда себя чувствовал. Но теперь возникла новая проблема. Машинописный вариант стихотворения побывал в руках Брауна. Роланд прочитал заголовок и мысленно услыхал монотонный голос детектива и тут же ощутил отвращение к цитате «Гламис зарезал сон». Слабая, напыщенная потуга бежать вдогонку за Шекспиром. Минут через двадцать он отложил стихотворение в сторону и стал обдумывать последнюю идею. Открыл записную книжку. Пианино. Любовь, воспоминания, обида. Но и детектив никуда не делся. Его присутствие нарушило его личное пространство. Невинный пакт между мыслью и страницей, идеей и рукой был разорван. Или осквернен. Вторгшийся чужак, его враждебное присутствие заставило его разочароваться в собственных словах. Он был вынужден прочитать свое стихотворение чужими глазами и оспаривать возможное неверное истолкование своих строк. Смущение – это смерть интимного дневника.

Он оттолкнул записную книжку и встал, сразу вспомнив нынешние обстоятельства и их бремя. А бремя их было столь тяжким, что он снова сел. Обдумай все тщательно. Она ушла всего-то неделю назад. Хватит проявлять слабость! Слишком это дорогое удовольствие в момент, когда ему следует проявлять твердость. Какой-то авторитетный поэт сказал, что сочинить хорошее стихотворение – это все равно что заняться физическими упражнениями. Ему было тридцать семь лет, он обладал силой, упорством, и все, что он написал, принадлежало ему и никому больше. Поэта не может смутить какой-то там полицейский. Уперев локти в стол, уронив подбородок в ладони, он увещевал себя в таком духе, пока не проснулся Лоуренс и не начал орать. Рабочий день завершился.

Во второй половине дня, когда он одевал младенца для похода по магазинам, птичье чириканье, доносившееся с заднего водостока крыши, навело его на мысль. Спустившись вниз с Лоуренсом под мышкой, он сверился с настольным календарем, лежавшим на письменном столе в прихожей рядом с телефоном, на стопке телефонных справочников. Он и не заметил, что уже наступил май. Поскольку сегодня суббота, значит, 3-е число. Все утро пыльный домик прогревался. Он распахнул окно на первом этаже. Пускай грабители залезают в дом, пока они ходят по магазинам. Им тут нечего взять. Он выглянул из окна. Прилепившись к кирпичной стене, на солнышке грелась бабочка – павлиний глаз. На небе, которое он несколько дней не замечал, не было ни облачка, в воздухе витал запах скошенной на соседнем участке травы. Лоуренсу курточка не понадобится.

Роланд отнюдь не проявил беспечность, покинув дом с младенцем в прогулочной коляске. Просто его новая жизнь с ограниченными возможностями казалась ему менее важной. Были другие жизни и другие, более важные заботы. Теперь он старался жить с легкомысленным безразличием: если уж ты потерял жену, то либо научись обходиться без нее, либо найди новую, либо сиди и жди, когда она вернется, – выбор у него был небольшой. Мудрость жизни заключалась в том, чтобы не слишком убиваться. Они с Лоуренсом справятся. Завтра они отправятся на ужин к друзьям, жившим в десяти минутах ходу. Малыш уснет на софе, обложенный мягкими подушками. Дафна была его давнишней приятельницей и конфиденткой. Они с Питером прекрасно готовили. У них было трое детей, один из них ровесник Лоуренсу. Там будут и другие их общие друзья. Им будет любопытно узнать последние новости. О визите Дугласа Брауна, о его манере вести допрос, о неглубокой могиле в лесу, о его возмутительном копании в личных вещах, о маленьком фотоаппарате в его кармане и о том, что сказал его сержант, – да, все эти события Роланд перескажет в духе комедии нравов. Браун станет Догберри. Он улыбался про себя, шагая к магазинам и воображая, как позабавятся его друзья. Они оценят его невозмутимое спокойствие. Есть женщины, в чьих глазах мужчина, в одиночку заботящийся о своем младенце, представляется привлекательной, даже героической фигурой. А в глазах мужчин он будет выглядеть обманутым простофилей. Но он немного даже гордился собой – тем, что в доме прямо сейчас крутился барабан стиральной машины, тем, что он надраил пол в прихожей, тем, что его накормленный сынишка удовлетворенно восседал в коляске. Он купит цветов из цинкового ведра, мимо которого он проходил пару дней назад. Большой букет красных тюльпанов для кухонного стола. Впереди показался вход в магазин и газетный, а не цветочный киоск. Он войдет и купит газету. Он уже был готов заключить в объятья огромный суетный мир. И если Лоуренс предоставит ему такую возможность, он почитает газету в парке.

Прежде чем он купил газету, ему в глаза бросился заголовок: «Радиоактивное облако приближается к Британии». Он уже слышал новости про взрыв, о чем все утро бормотал мужской голос из радиоприемника. Дожидаясь, пока ему заворачивали цветы, он размышлял о том, как вообще можно что-то знать, кроме как в самых общих чертах, и в то же время отрицать, опровергать, избегать эту информацию, а потом испытать роскошь шокирующего момента откровения.

Он развернул коляску, выкатил ее из магазина и отправился по своим делам. Происходящее на улице казалось ему замедленной съемкой чего-то зловещего. Он уже думал о том, что неплохо было бы зарыться под землю, но мир все равно нашел бы его и в подземном укрытии. Не его. Лоуренса. Хищная птица индустриального века, безжалостный орлан, состоящий на службе у машины судьбы, прилетел бы и выхватил ребенка из гнезда. Идиот-папаша, славный тем, что помыл посуду после завтрака, да сменил белье в детской колыбельке, да купил тюльпаны для кухни, в этот момент смотрел в другую сторону и все проворонил. Хуже того, он нарочно отвернулся. Он решил, что беда его не затронет, потому что всегда так думал. Он вообразил, будто его любовь – лучшая защита для его малыша. Но когда в общественном месте случается происшествие, все оказываются в одинаковом положении. Дети, вы нам нужны! У Роланда не было никаких особых привилегий. Он был там вместе с остальными, и ему пришлось бы со всеми слушать официальные объявления – почти не заслуживающие доверия заявления политических лидеров, которые по традиции обращались к простым гражданам. Но то, что годится для политика, имеющего некое представление о массах, необязательно годится для отдельного человека, особенно для него. Хотя он и был массой. К нему отнесутся как к тому самому идиоту, каким он всегда и был.

Он остановился у почтового ящика. Его выцветший красный герб с королевской символикой – и профилем Георга V – уже был памятным знаком другой эпохи, смехотворной веры в непрерывность истории, поддерживаемую благодаря почтовым отправлениям. Роланд сунул цветы в пакет, свисавший с ручки коляски, и развернул газету, чтобы снова прочитать заголовок передовицы. Он был выдержан в невозмутимом научно-фантастическом духе – ироничный и апокалиптический. Ну а как еще.

Облако всегда знало, куда направиться. Чтобы добраться до нас от Советской Украины, ему бы пришлось проделать долгий путь, миновав несколько малозначительных стран. Это было происшествие местного масштаба. Его пугало, как много он уже знал об этом происшествии. На атомной электростанции в далеком местечке Чернобыль произошла авария: взрыв и пожар. Старые представления о нормальной жизни, с тюремными бунтами, все еще заполоняли газетные страницы. Скосив взгляд под газету, Роланд мог частично видеть почти лысую, покрытую пушком головку Лоуренса, которой тот крутил, провожая взглядом каждого проходящего мимо пешехода. Газетный заголовок был менее тревожным по сравнению с подзаголовком, набранным чуть более мелким шрифтом: «Представители органов здравоохранения уверяют, что никакой опасности для граждан нет». Именно! Дамба выдержит удар. Инфекция не распространится. Президент не болен. И в демократиях, и в диктатурах спокойствие населения превыше всего.

Цинизм служил ему надежной защитой, подталкивая его предпринимать шаги, которые могли доказать, что он не является безликим членом массы. Его ребенок выживет. Он был хорошо информирован о многих вещах и знал, что делать. Ближайшая аптека находилась в ста метрах отсюда. Заняв очередь в отдел рецептурных препаратов, он прождал минут десять. Лоуренс все никак не мог угомониться в коляске, извивался, выпячивал животик, норовя высвободиться из тесных ремней безопасности. Как было известно любому хорошо информированному человеку, раствор йодида калия защищал уязвимую щитовидную железу от воздействия радиации. Маленькие дети принадлежали к группе риска. Фармацевт, добродушная дама, улыбнулась и стоически передернула плечами, как она, должно быть, делала, попав под сильный ливень. Все распродано. Еще вчера.

– Все просто с ума посходили, мой милый!

В двух других аптеках в том же районе ему сказали то же самое, хотя и не в столь же дружелюбном тоне. А старик в белом халате был очень раздражен: «Вы что, не видели объявление на двери?» В лавке на той же улице Роланд купил шесть полуторалитровых бутылок воды и крепкий пакет для них. Водохранилища могут быть заражены, поэтому не следует пить воду из-под крана. В хозяйственном он купил несколько пачек укрывной пленки и несколько рулончиков клейкой ленты.

В парке, когда Лоуренс заснул, сжав в кулачке расплющенный кусок второго банана, Роланд сел на скамейку, чтобы внимательно почитать газетные статьи, и из обрывочных сведений составил общую картину случившегося. Невидимое облако находилось в шестидесяти милях отсюда. Британские студенты, прибывавшие в аэропорт Хитроу из Минска, получили дозу радиации в пятьдесят раз больше нормы. А Минск находился в двухстах милях от места аварии. Польское правительство рекомендовало не пить молока и не употреблять молочных продуктов. Утечка радиации была впервые обнаружена шведами – в семистах милях от эпицентра. Советские власти не обнародовали никаких рекомендаций своим гражданам относительно зараженной еды и питья. Такое здесь было невозможно. Но подобное уже случалось. Утечка радиации в «Уиндскейле»[9] держалась в секрете. Третьему секретарю русского посольства в Стокгольме было поручено проконсультироваться с властями Швеции, как справиться с горением графита. Шведы не знали и перенаправили русских к британцам. Более ничего не стало достоянием общественности. Франция и Германия официально заявили, что опасности для населения нет. Но молоко лучше не пить.

Помещенная на газетном развороте детальная схема атомной электростанции показывала, как это произошло. Он был впечатлен тем, с какой скоростью газета раздобыла подробности происшествия. В подверстанных рядом статьях говорилось, что эксперты давно предупреждали о дефектах конструкции ядерного реактора. Внизу полосы был помещен обзор британских атомных станций примерно такой же конструкции. А в редакционной статье утверждалось, что давно уже пора переходить на ветровые электростанции. Штатный обозреватель вопрошал, что же случилось с горбачевской политикой гласности. И отвечал: как всегда, все оказалось липой. В разделе писем в редакцию кто-то писал, что, где бы ни использовалась атомная энергия, на Востоке ли, на Западе ли, власти всегда врут.

Сидящая на противоположной стороне асфальтированной аллеи парка женщина читала бульварную газетенку. Роланд разглядел огромный заголовок: «Взрыв ядерного реактора!». От всей этой истории, со всеми ее подробностями, его уже тошнило. Словно он съел слишком большой кусок пирога. Такое же ощущение тошноты, наверное, вызывает радиоактивное облучение. Мимо проковыляли две старухи, обе опирающиеся на старомодные ходунки на рессорах. Он услышал, как кто-то из них произнес слово «чрезвычайный». От этого слова веяло легкомысленным энтузиазмом, как будто это была единственная тема для обсуждения. Страна объединилась, сплоченная общей опасностью. А ведь здравым инстинктом было бы пуститься наутек. Будь у него деньги, он снял бы домик где-нибудь в безопасном месте. Но где? Или купил бы авиабилет в США, в Питтсбург, где у него были друзья, или в Кералу, в Индии, где они с Лоуренсом могли бы жить на гроши. И как бы на это посмотрел детектив-инспектор Браун? Надо бы, подумал Роланд, поговорить с Дафной.

Прогноз погоды, напечатанный на последней странице газеты, предсказывал северо-восточный ветер. Облачность ближе к вечеру. Первым делом надо было забросить домой бутылки с питьевой водой и начать заклеивать окна. Он изолирует себя от мира. Идти до дома ему было минут двадцать. Когда Роланд достал из кармана ключ от входной двери, Лоуренс проснулся. И сразу безо всякой причины, как водится у младенцев, захныкал. Тут важно было побыстрее взять его на руки. Задача не из простых: надо быстро расстегнуть ремни безопасности, вынуть из коляски раскрасневшегося от плача младенца и втащить в дом коляску, пакет с бутылками воды, цветы и пачки укрывной пленки. Войдя в дом, он увидел открытку – она лежала на полу, исписанной стороной вверх, очередная открытка от Алисы, уже пятая. На сей раз она была чуть многословнее. Но он не стал ее поднимать, а понес Лоуренса и покупки на кухню.

1

Запрет на полив из шланга огородов и садов применяется в Великобритании в засушливые сезоны. – Здесь и далее прим. переводчика.

2

Секстина – популярная во времена поэтов-трубадуров изощренная стихотворная форма: шесть строф по шесть строк, где последняя строка каждой строфы является также первой строкой следующей строфы.

3

Имеется в виду картина «Смерть Офелии» английского художника Джона Эверетта Милле (1829–1896).

4

Совместный психоз у двоих, парное сумасшествие (фр.).

5

Слова Макбета из трагедии Шекспира «Макбет» (акт 2, сцена 2), пер. М. Лозинского. Гламис – деревня и замок в Шотландии, родовое гнездо Макбета.

6

Элизабет Бишоп (1911–1979) – американская поэтесса, прозаик.

7

Имеются в виду так называемые ирландские неприятности, периоды обострения религиозно-политических конфликтов в Ирландии, которые, в частности, интересовали ирландского поэта Шеймаса Хини (1939–2013), лауреата Нобелевской премии по литературе за 1995 г.

8

В «Наказании» речь идет о древнем обычае наказывать женщин за прелюбодеяние повешением и последующим утоплением в болоте.

9

Имеется в виду пожар на британском атомном комплексе «Уиндскейл» 10 октября 1957 года, сопровождавшийся радиоактивным выбросом.

Упражнения

Подняться наверх