Читать книгу Картотека Пульсара. Роман. Повесть. Рассказ - Игорь Агафонов - Страница 4

Картотека Пульсара

Оглавление

Вот втемяшилось вдруг в голову: так ли уж действительно правда, что свято место пусто не бывает?

Полагаю (теперь), быва-ат. (Могу даже назваться – для официоза, дабы не подумали: мистик или ещё кто из таковских. Антон Фёдрыч Благополучнов, доцент местного высшего заведения). Да ещё как быват. Ну, занять-то его займут, место (пустое якобы), кто-нибудь да заполнит вакуум… Это уж как водится. И станет, однако, и не пусто вроде, да вот – всё же! – пустовато. У кажного, знать, свой колорит – и обличья и души… Речь, само собой, не о чьём-то кресле административном, и тем паче, не о троне золочёном… О духовно-душевном… Как в одной разбитной частушечке: «Ах, страдаю, я страдаю, ах, страдания мои!..» Впрочем, в ней, в частушке энтой, как раз не о духовном страдании… Измышления ж мои, да: о насыщении духом благородства пространства возле себя. И чем больше это пространство, круг этот незримый, тем, сами понимаете… Одно пространство соприкоснётся с другим таким же, затем… Далее хотелось сказать: и наступит тогда, мол, полный коммунизм, настоящий то есть.

Сердишься иной раз и злишься, и злишься, и отлучением грозишь… хм, от своего круга. А чего злиться-то – сам, выходит так, не очень пригоден.

Вот ещё говорят: душа не умирает. А что? Вполне допускаю. Семь грамм, – всё темечко проклевали сим открытием научным… Всего семь? Мало это или много? По весу если. Или в данном конкретном случае вес как таковой не в счёт?

Леонид Павлович… Лёнид Палч – всё на первый слог налегаю… (мысленно если, про себя – или совсем тихохонько, шепотком: ну чтоб никто не услыхал, а то вообще без церемоний – Лё, и всё, потому как обозначаю лишь, не для обчественного пользования, а для себя самого, о нём вспомянувшего), о нём вот – неожиданно как-то – молвить занеможилось словечко… Может быть, даже скорее опять же себе самому сказать… да вот, разобраться, осмыслить утраченное…

Честно говоря, ей-ей, не помню, как я впервые очутился у него дома. Сумбур какой-то в голове – вы заметили… Как мы вообще познакомились (когда-нибудь всплывёт, конечно, на поверхность, память, она своенравная штукенция, непредсказуемая – раз и подкинет яркую картиночку. Вижу, например, его в электричке, из Москвы домой восвояси возвращается – из высотного дома, где прозябал от и до в редакции солидного журнала (так однажды определил он свою повседневную повседневность). Обычно он садился на двухместном сиденье у двери, у ног его притулились… притулялись… притулимшись… тьфу!.. лежали, короче, матерчатые сумки… хотя ведь и не лежали – он их прислонял к стеночке… с картонными папками на завязочках. Сам же он, сплетя ноги винтом (как вообще-то можно так закручивать – ведь это ж ноги, а не йёги?..), читал какую-нибудь рукопись, подчёркивал в ней что-нибудь, записывал на листке свои замечания для рецензии автору… Это – помимо официальной службы – была для него та самая лишняя копеечка на двух своих внучек. «Добавочный кошт» – это более позднее его уточнение. А тогда мы ещё не были представлены друг другу, как церемониально выражаются.

А квартирка его запомнилась мне с картотеки… Ну да, ящика, напоминавшего собой панельный домик с плоской крышей, по правую руку от потёртого кресла, на спинке которого детской ручонкой выведено было сиреневое «Лё» (я так и не удосужился узнать – которая из внучек постаралась). Этажи этого дома достраивались по мере увеличения «жильцов» – окон-ящичков с записульками. За этим занятием я и застал Лё, впервые переступив его порог…

– Вот берём и-и-и… – И Лё пощёлкал ножницами, обкарнывая картонку по известному ему образу и подобию. – Затем нанизываем сию каракульку на шпоночку. Понятно? Чтоб не убежала, не растворилась в суете наших буден.

– Вы прям колдун, Лё Палч. Рецепт нового зелья не сочинили ещё?

– О, какие мы сказочники!.. Вот и ладушки. Наконец-то понятливый попался.

В следующий раз своего посещения я принёс ему несколько моточков узкополосной фольги.

– А это что – подкуп? Вы, молодой человече, забыли разве?!. На дворе борьба с коррупцией, а он злато и серебро тащит без зазренья!.. Подставить меня решили? Под монастырь подвесть!

– Именно, именно. Золотые полоски наклейте на золотой век поэзии, а серебряные – на серебряный.

– А эти? – Лё приоткрыв рот, будто беззаботный ребёнок, пальцем указал на рулончики других цветов.

– Ну, сами решайте, не маленькие, – кому там фиолетовый цвет подходит, кому лазурный…

Лё похлопал в ладоши:

– Знаю, знаю! Знаю, кому что!

– Ну а я, когда вы окончательно погрязнете в этой коррупции, так и быть – донесу на вас, куда следует…

– Ха-ха-ха! – Засверкал Лё глазами и загримасничал, потирая при этом ладонь о ладонь, будто только что удачно кого-то обжулил или разыграл… Очевидно – меня.

– Ну-тесь, сударь, и что же вам для начала раздобыть из недр моего совершенно несовершенного литературоведения?

– А раздобудьте-ка мне «Повести Белкина!» – вскричал я шутливо, узнав наконец секрет: вовсе не рецепты снадобий для самолечения, как поначалу подумал я, в ящичках, находились, оказывается – записки литературного толка.

– О-о! – возликовал Лё. – Белкина? Иван Петровича? Пушкина решили вывести на чистейшую водицу? Поздравляю! Отменно, отменно придумано… Лучшего выбора не сыскать! Солидарен! – И Лё торжественно воздел кверху правую ладонь в знак приветствия. – Итак!.. – Не опуская правой, точно позабыв о ней, левой рукой он потянул за беленькую пуговку в своей чудно-чопорной картотеке. – Только имейте в виду!.. Всё доморощено, всё рощено именно тут, в этих терпеливых стенах, в этом потёрто-уютном кресле. Никакого, короче, официоза… Баловство своего рода. Понятно, мил человек?

– Пы-нятно, – трудно было не поддержать этакую игру в коверканье слов, отчего слова будто омывались чистой водой и приобретали прежний вкус и смысл.

– Та-ды приступим… Фокус-покус – вскричал наш любезный фокусник…

Но вдруг, замолчав, Лё уставился на шахматную доску:

– Н-нда-а, – произнёс с укором и некоторым разочарованием. – Спим-с? Не-е-ет, так не пойдет. В ожидание хода помолчу. – И внезапно – на взвинчивание тона чуть ли не до резко агрессивного взвизга: – Разложение русского человека зашло уже оч-чень далеко!..

Я вздрогнул ошеломлённо. И с подчёркнутой иронией-неудовольствием, и вообще… в ответ на звуковую побудку «фокусника», полюбопытствовал не без сарказма:

– Это что ж, у Белкина нарисовано? Из них, что ли, следует – разложение?

– А почему нет? Откуда столь самонадеянная ирония? Да, и в Капитанской дочке тоже есть все предпосылки… предощущение! Даже остережение!.. Да-а, не ворами Петра Великого всё начиналось… И это приговор частному будущему, тому, что теперь разворачивается на нашей с тобой улице, на нашем дворе… вот сейчас. Я говорю о России. Всё оказалось в полном дерме. Да, всё это предсказано в повестях Белкина. Коротко сказал. Не обессудь.

И Лё торжественно открывает изъятую из-под кресла книгу.

– И написал-то во-от каку малюсеньку книжицу. И назвал простенько: «Повести Белкина». И – провалился с этой своей книжицей-брошюркой. Вернее, с этой своей простотой. Денежек хотел срубить, да обанкротился. Не поимел никакого литературного успеха и признания. Пошёл даже гулять стишок по свету высшему: «И Пушкин нам наскучил, и Пушкин надоел». Вот что он в ответ получил от господ своих читателей. В ответ за своё первое прозаическое выступление. Между тем я считаю… тут никакого секрета нет… и я не оригинален. Написал он её быстро, да-с, но обдумывал пять лет… а скорее всего, и дольше. Книжка сия лично меня – шокирует. Потому как это есмь буквально приговор и буквально всему будущему русского народа. Точнее, конечно, сказать: не приговор – пророчество. И пророчество сие огласил человек тысяча восемьсот девяносто девятого года рождения. А сейчас, между прочим, какой?.. Читаю – чужое – предисловие.

«Первое обращение Пушкина к прозе было обдуманным шагом. Первым опытом в этой области предшествовали размышления о природе словесного искусства…»

О природе искусства! – слыхали? Вот как глубоко копнул. Прежде чем выходить вот с такой тонюсенькой книжицей… после того, как им были написаны шесть или семь томов стихов. После того, как им был написан роман в стихах… – Лё ищет нужную страницу, читает: – «Но что сказать об наших писателях, которые почитая за низость…» Тэк-с, это пропускаем. – «Точность и краткость – вот первые достоинства прозы…»

Чтобы не быть голословным… Это ведь жуткая повестушечка! Разложение описано без всяческих западных ухищрений – пресловутого символизма с натурализмом-с! Бом-с. Сразу ни один критик не догадается. Куда там! Они же без метафор скучают. Что? Где?.. Да, вот.

Закладывает палец меж страниц и забывает про него.

– Вы-стр-рел!

Я роняю шахматного слона, которого вертел в пальцах, с испугом гляжу на окно, за которым ветер треплет ветви липы: ничего-то я не слышал. Никакого выстрела.

– Где в дуэльном кодексе это записано? А разуйте глазыньки свои, милсдари! Где речь идёт о жизни и смерти!? А там – они, они – персонажи! – там они чего делают-то?!. Чего там Сильвио делает с этим графом заодно? И что граф делает с Сильвио – сговорились, что ли? Вы же помните текст наизусть. Или не помните? Там же ж жуть. Там же ж от морального… то бишь дуэльного кодекса ничего не осталось!

Это чёрт знает что, а не выстрел. Это детский сад. Нарушается не один раз, и по-малышовски как-то – а ведь святая святых! – дуэльный кодекс, от которого зависят жизни, не говоря уже об их чести и достоинстве. Это безобразие какое-то, полнейшее бразио-озия. Вот каково моральное состояние высшей аристократии. Воплощённой, тэк сказать, в образе графа


«Тэк, – соображаю, несколько подавленный столь неожиданным выпадом Лё. – Похоже, я нарвался на полномасштабную лекцию. Даже – настоящее представление. Театр! И что теперь делать? А что если разбить её, эту лекцию, – в том смысле, что распределить по частям, чтоб не особо утомляться самому и не напрягать моих будущих читателей?.. Пять повестей у этого Белкина, так? Вот и пускай будет пять перерывчиков между ними. Ввернуть, всунуть, сотворить паузу… Ну да, в промежутки – какие ни на есть воспоминания вставить… Впрочем, пауз не пять, а четыре. Ведь между пятью пунктами, если на трамвае ехать, сколько остановок – четыре? Стало быть, даже полегче будет… меньше воспоминаний – меньше усилий, меньше нагрузки на мозг…»


Однако на сей раз я не успеваю ввернуть лирическое отступление: Лё, точно за руку малыша, тянет дальше… Придётся слушать без перерыва.

– Дальше. Пойдём.

И я невольно подаюсь вперёд, собираясь совершить предлагаемое движение…

– «Метель», следующая повесть. Так? Влюблённый в свою невесту. Кстати, молодой и, стал быть, полный сил человек. К тому ж, имеющий военное звание. Как он обращается со своей горячо любимой невестой? А он ещё не начинал с ней общей жизни… У-ужас!

Лё откидывается на спинку кресла и презрительным взглядом буквально вбуравливается в меня, так что я чуть не вздрагиваю в испуге: «Да я-то в чём виноват?!.» – буквально чуть ли не зубами ухватил я своё сопротивленческое восклицание, чтоб не дать ему выскочить наружу.

– Ну! Никакой дисциплины, ни-ка-кой! У влюблённого молодца драгоценное, единственное во всей вселенной любимейшее существо – невеста, и венчание на носу… Какова ж должна быть общая линия поведения энтого молодчика? – спрашиваю с пристрастием. И отвечаю. Ему следует действовать наверняка, не просто как-то обходиться этикетом предстоящей процедуры, тем более что он готовит тайное (!) венчание. Всё же – все действия – выражаются… да, выражается как? Ф-физически. Невесту от себя не отпускать ни на шаг! Быть при ней тайно? Да, и тайно? Скрываясь, может быть? Возможно, и скрываясь, возможно. Следовать за ней шпионом-сыщиком, не отпускать ни на шаг, быть к ней, что называется, привязанным верёвочкой, пуповиной будущего ребёнка! А он как себя ведёт? Мы знаем, мы все читали… А принцип верняковости – это один из важнейших принципов профессионализма. Он чего, того-с, шизик? Какой же он тогда-с военный! У нас, батюшка мой, что получается – полнейший бюрократический подход! Поверхностный, кондовый, косный – да! к сложнейшему понятию, такому как профессионализм.

Лё переходит на свистящий шёпот и, растопырив руки, подвигается ко мне из глуби своего кресла:

– Вот те раз! А? Покинул невесту, покинул! Перед самым венчаньем. Этот Владимир – двойной лопух. И Пушкин его, конечно, наказывает. За то, что повёл тот себя… мягко выражаясь, неаккуратно. Упустил невесту практически из-под венца! Чем за это следует наказать? Смертью! Пускай и на Бородинском поле. Для отвода глаз. И всегда, везде и всюду, дорогой, профессионал настроен (как пининини!) всерьёз, и рассчитывает на что?.. Н-не, не просто на плохой вариант, и не на худший даже, а всегда и только на абсолютно невозможный, даже в воображении не возможный. Практически – как читатель – я понимаю – он, этот несносный своей ветреностью Владимир, не мог предугадать, что разыграется страшенная метель, какая в этих местах случается не чаще, нежели раз в тыщу лет. Однако у него должно было быть всё предусмотрено – самое форсможорное даже… Ладно, этого слова, по всей видимости, тогда не знали. Возьмём – наихудшайшее! Убийственное! Даже речуга должна была быть сочинена и отрепетирована, на случай если вдруг (! – как и бывает в страшных снах) возникнут, как снег в летний полдень, матушка её и батюшка её (невесты), техника падения на колени должна была быть отработана безупречно, без намёка на фальшь… Спектакль? Да, спектакль. Искусство!.. Короче, всё самое-самое плохое, что можно вообразить, должно было быть предусмотрено!… А он? Он – обыкновенный балда. Да совсем не тот балда, который у Пушкина ж чёрта околпачил. А балда – бестолочь. Вот он кто таков!

Вопросы есть?

– Вопросы будут. Но позже. Вы, Лён Палч, прямо-таки тореадор – раз и быка за рога! Раз – и шпагой наскрозь. Дайте прежде похвалить вас, польстить. Дайте отдышаться хотя бы.

– А вы по лестнице уже пешком?.. Не прыгаете через три ступеньки? Жаль. Рановато сдали позиции… Как же вы с Беккетом справитесь? А Пруст?.. А Флобер?.. А этот, как его?.. Гамсун, что ли, там у вас ещё припрятан, жук вы эдакий? Я же сказал, не больше пяти штук брать… – и кивает на книги под моим локтем, набранные для прочтения. – Хорошо, тогда я продолжу?..


***

Звоню. Нет ответа. Набираю на другой день, через день – тот же результат.

Слабое предощущение, робкое такое предположение: «Помер ты, Лё, чо ли?» – помнилось кощунственной догадкой: мол, преувеличение есть ничто иное, как фактор нестабильности, – так что не мельтеши-де, братишка, не наводи тень на плетень… не каркай, словом. Вор-рона! Однако ж, непроизвольно-таки забеспокоился… Вот она и нестабильность тебе, незримая, но явственная заноза душевная…

Хотя, пожалуй, не очень и заболело… скорее, некая счетоводческая, канцелярская озабоченность на всякий случай… мысль-крыса, короче, завела возню в своих норах-катакомбах предсознания.

И всё же – помер ты, чо ли?.. Холодком отсыревшим так и повеяло… земляным и ещё пока не затхлым.

Названиваю теперь каждый божий день, если не запамятую в суете и дешёвой сутолоке… (да нет, уже не забывал.) Ни гугу.

Но дочь хотя бы, его ж кровиночка, могла взять трубку? Мне представился её опрятненький облик с принципиальным благостным личиком… Зять имеется (хоть и не всплывающий чётким снимком в памяти), внучки, наконец, трещёточки неугомонные, кобылки длинноногие… Что же это – совсем-совсем никого? Тишина… (воздержусь от гробовой…) Где ж ты, Палч? И ещё: Лё-онид, ау-у!

Потом как-то смирился… сник – не сник, а привык, похоже. К мысли. К обречённости.

Не так, знаете ли, много друзей осталось… И недоумение: никогда не беспокоился о другой какой связи, добавочной, – ни мобильной, ни компьютерной… А почему? – вопрос. Не подумал ни разу даже, что ниточка всего одна-единственная – этот допотопный его аппарат мышиного цвета из периода ихтиозавров, с дырочками в диске – для набора номера в раскрутку.

И вдруг – прорезается голос, женский. Вздрогнул я – трубку даже отдёрнул от уха. Похоже, дочь… или внучка? Плохая слышимость! И так-то всегда, когда очень-очень нужно, непременно что-нибудь или кто-нибудь да мешает!.. Радиопомехи – волны позывные заблудились?!. Погода норов показывает, грозой грозит?!. Что там ещё? Происки хакеров забугорных?.. суются, понимаешь, не свои дела! Али свои устряпали?..

– Он тут уже больше не живёт, – скорее угадываю, чем разбираю-различаю.

Что за дурацкий эвфемизм! Не живёт! «Тут!» А где тогда? Что это значит, в самом деле?! Не живёт, видишь ли! Переехал? Куда? – скажи тогда. Конкретно! На старости лет сменил жильё!.. Или в тундру подался?! Черти! Юмористы плоские! Или квартиранты так-то шутят?.. Сдерживая раздражение через силу, допытываюсь…

– Умер Леонид Павлович.

Уточнили. Соблаговолили. Увещевательным тоном. С превентивной укоризной на мою сквозящую несдержанность – через незримое, но шебуршащее помехами пространство.

Странно! – тем не менее, почувствовал облегчение… ощущение внутренней освобождённости? Будто меня принуждали? К чему? «От чего освободился-то я?» – уже сам на себя окрысился. Даже смущение взяло – где-то у кадыка шершавым комочком зацепилось. Удивился своему… этому… сентиментализму?.. ну не важно. Тут же, правда, сообразил: облегчение не от информации как таковой: человек-де помер и растворился в небытии, – от ясности ситуации стало проще: мнительности и лишним вариантам дан отбой, отлуп… Оказывается (и, выходит так), устал я от неопределённости, от звонков в оглохший эфир. А теперь всё устаканилось, туман рассеялся, превратился в капли росы на прояснившихся предметах-фактах… будто видимость стабильности наладилась. Но что это мне даёт?

А ничего… ничего-то не даёт. Ничегошеньки. Напротив, теперь не с кем и в шахматы срезаться. Впрочем, шахматы не главное. Главное – беседа-общение в процессе… Иногда ведь – и подолгу – ход делать забывали.

***

– Далее! – слышу я голос Лё. – Выморочная какая-то историйка – «Гробовщик». Впервые я прочитал эту повестушку в восемнадцать лет. И скажу вам откровеннейше: будучи ещё лопоухим, не поверил я, что это написано господином Пушкиным. Персонаж – мужик незатейливый, попросту говоря, надрался с устатку, и увидал заполошный, невразумительный сон. В испуге проснулся и… И больше ничего существенного в повести и нету. Но прочитайте её повнимательнее ещё разок. И поглядите – опять же с точки зрения профессионализма, который ох как нужен русским людям… И как исполняет свои профессиональные обязанности гробовщик Прохор? Образцово!

Да, вот именно, я себе не поверил, я Пушкину не поверил, я не понял, зачем Пушкин написал этого Гробовщика, вот расстреляйте меня. Мне сорок лет понадобилось, чтобы… И вчитываясь в этот текст ещё и ещё, я размышляю теперь, скрежеща мозгами… не о всех повестях Белкина – нет-нет-нет! – Лё вскрикнул, как зарезанный поросёнок – ехидно, пронзительно, даже нагло как-то, и продолжил, уже-таки торжественно-трагедийно: – О гробовщике одном лишь. Я, чтобы знать, я своими гнилыми мозгами – вот столечко понимать… Из всех пяти повестей этого самого Белкина Гробовщик самая короткая… И самая загадочная, и трудная для восприятия-понимания. Гробовщик – пустяковейший случай. Вроде бы пустяковейший. Вроде как тьфу. Я прям не поверил. Вот читаешь если Пушкина – хоть стихи, хоть что другое – и впадаешь в полнейший самообман. Прекрасная, божественная проза. Верю, верю, что это Пушкин написал величайший из величайших. А вот Гробовщика ему кто-то подсунул. Не мог он написать такую пустейшую штучку. Через сорок пять лет…

(«В следующий раз, – подумал я, Благополучнов Антон Фёдрыч – напоминаю, мимоходом подумал, мельком, не спуская глаз с рассказчика, – будет пятьдесят, что ли?»)

… – потихоньку-помаленьку, хотя и сейчас ещё не вполне, начал я постепенно въезжать (выражаясь по-современному) и верить, что это всё ж таки Пушкин. Только в плане общей концепции сборника я усвоил Гробовщика, не потому что я такой умный-разумный, нет-нет-не-ет… Гробовщика я начал усваивать лишь только именно в общем плане Пушкинской концепции. Только освоив цикл повестей целиком. И вот теперь я его принимаю. Но не настолько, чтобы… совсем успокоиться. Иногда проснёшься, рассматриваешь потолок и думаешь: а всё ж таки не он, язви тебя, нет! А потом снова-здорово: всё же Пушкин. Это он не просто так напечатал где-то отдельно (Лё приставил ладонь ко рту, точно делился секретом), а напечатал он Гробовщика в книжке, которая называется «Повести Белкина» – концептуально… не просто так… И вот сей факт, что он включил Гробовщика в перечень и под одну обложку, меня спасает от зацикливания мозгов.

С саркастической гримасой Лё откинулся горбом – внешней стороной своего вопросительного знака-спины, – вдавившись в кресло, и завернул кверху небритый подбородок, вывернув его как бы через боковое движение.

И эта ещё патетически-актёрская манера – говорить то очень громко, то едва слышно – раздражала меня постоянно, так как слух мой также не детский уже. Ведь только я наклоняюсь к нему, как он вдруг мне в лицо – ринувшись навстречу – на верхотуре своего баса или дисканта, и выдаст очередной перл… И отпрянешь, вращая в гневе глазами… ей Богу, замечал за собой и такое.


***

Звонок. И, по-видимому, нежданно-неприятный, после чего Лё по-ребячьи насупился и долго молчал, кривя губы и заметно скрежеща шариками в голове, переживал; затем, резко отмахнувшись, холодно произнёс:

– Х-хо – хо. Отставили от места. Лишили общения с поразительно вумной девчушкой-чушкой.

– Чушкой?

– Это так – для рифмы. Чушечки вы чушечки – на пупе заглушечки.

– А почему? В смысле, отставили…

– А тебе нравятся мои гримасы?

– Ну-у…

– Вот. Поэтому. Как говорится: с кем бы мне попечалиться о моей бестолковости…

– А это про что?

Я знал: он до сих пор преподаёт шахматную теорию младым гроссмейстерам, стараясь по-прежнему и в свои семьдесят семь заработать на гостинцы внучкам (это вместо рецензирования рукописей – о чём уже упоминалось допреж). И вот ему «отказали от места», лишили «кошта». Не в первый раз. Он забыл, но как-то я ему намекал: давить Пушкиным да Лермонтовым на шахматистов… не вполне логично, что ли: у них для этого есть школьные учебники, педагоги, которые, небось, поражены столь неординарными познаниями своих подопечных. А в какой ужас, должно быть, впадают родители от рассказов своих чад о том, какие гримасы строит деда Лёня и какие страшные делает при этом глаза… а паузы! – когда старик вдруг застывает в нелепой позе – открыв, например, рот и воздев к потолку свою корявую длань… Обезьянничает! В устах родительских комедиант – слово весьма бранное. Да и вообще на смутьяна похож..

И мне сделалось обидно за него. Ну да, взлохмаченный, взъерошенный, как воробей, не всегда франтовато облачённый… Но ведь азартный, вдохновенный… Но что могли понять в этом детишки, передразнивая объект наблюдения маменькам и папенькам…

Впрочем, родительский шок – от потешных возгласов старика по поводу литературных персонажей, от его мимики и восторженных всхлипов, не прошенных старческих слёз и прочих ужимок… да в непосредственно-наивной передаче-переложении школярят, неизбежно пересыпанное междометиями, типа – тах-тарарах, пых и паф, и подобающей жестикуляцией – вдруг этот шок родителей рассмешил меня.

– Что?

– Д-да-а, никак не срифмую… А вы по-прежнему излагаете свои теории о Герое нашего времени своим подшефным недорослям?

– Да-с, бесплатным приложением. А чего такого? Я ж понимаю о себе – дилетант, так что – да, бескорыстно… Иначе никто и не позарится.

– Да нет, ничего, в голову просто…

– Ну а как же, пионеры должны приобщаться… Сперва смехом-смехом, а после, может, и всерьёз кто сподобится вникнуть…

– Пионеры? А разве их не аннулировали до мелениума?

– Эх вы, молодой человек – молодой человек, отстали от жизни… А ещё читарь. Их уже давно и вновь… Как вы сказали – аннулировали? А теперь придумайте рифму – с обратный знаком…

– С обратным – то есть противоположным?

– Ну да, ну да. Какой у нас обратный плюсу знак?

– Восстановили… возродили…

– В рифму, я сказал, – и поспешно, стараясь, вероятно, опередить отгадку. – Точнее будет мани-лировали.

– Что ещё за словечко? Не знаю такого…

– Мани-мани! Не знаете, не слыхали? Странно. Ладно… Мани-пу-лировали – слишком длинно для рифмы, я вот потому и подсократил в серёдке. Что такое пу? Да ничего особенного… Пу-стяк. Значит, можно убрать.

– Всё равно не понял. При чём тут мани?

– Но мы ж говорили о бескорыстии и воздаянии. Денежки это – мани по-англицки.

– Тогда уж снивелировать.

– Аннулировать – снивелировать… н-да. Хорошо, перейдём от эквилибристики к… Мы! – и указательный палец вверх, – возведя их в ранг великих, постоянно забываем (! – опять палец в потолок), что Пэ не было и сорока, когда он… а эЛ так и ва-аще… так что… так что, по нашим нынешним меркам и представлениям, ежлив мужику нет сороковника, то его ва-ще не принимают в расчёт… пока не помрёшь, не забронзовеешь.

Лёнид и завсегда-то вклинивал без предупреждения этакие пассажи. При этом какая-нито ужимочка мимическая – обязательно присутствовала, скрипуля в голосе и затем ёмкая пауза – ну, дескать, дошло до тебя?..

– В принципе, не всё ли равно: англицкие корни у поэта аль чеченские… даже ближе получается по расстоянию…

Это он иллюстрирует книжку знакомой мне писательницы Марьям с Кавказа, где она причисляет Лермонтова с Толстым Львом к чеченскому народу. На что мой друг, литератор-критик-педагог заметил так: все малые дети хотят видеть своим кумиром взрослого дядю.

– Тут гораздо важнее, дружок, вот чаво: какой культурой (или культурами) был обласкан и запитан гений… Или я не прав?


Для себя я, доцент Благополучнов, давно отметил, что, по мнению Лё, вполне подхожу под детскую категорию слушателей, под чьё восприятие, собственно, и адаптированы его изыскания. Ну что ж, ну что ж…


– Трезвон телефона отвлёк нас от избранной темы… Однако пойдём дальше. Слушайте. Внимательно. Станционный смотритель.

И сокрушённо:

– Ну не знаю. Не надо бы!.. Потому как не люблю я подобных словечек. Но! Вынужден произнести: гениальные вещи. – И вскинул руку в пионерском салюте. – А вот эта вещь Пушкина ещё гениальнее. Я таких пустых фраз, повторяю, не терплю! Но опять же – позволю себе и скажу: «Станционный смотритель» ещё гениальнее, чем «Гробовщик». Вот это я знаю точно. Он, Гробовщик, конечно, пустоват в некотором смысле. Несмотря на то, что её написал Пушкин, из всех повестей Белкина она самая пустоватая. Вот моё мнение. И можете вывести меня на расстрел. Ах! Зато уж «Станционный…» – гениальная штукенция без всяких оговорок. И в ней ещё один конкретный, жестокий приговор в отношении нашего с вами будущего…

И Лё насмешливо взирает на меня в ожидании реакции. И не дождавшись:

– А где конкретнее всего он это предвидел? И в Выстреле про это нет, и в Метели нету, и в Гробовщике нет как нет. А в Станционном смотрителе – пожалте!.. Я могу сейчас на любой аудитории, любому академику сказать в лицо, о чём «Смотритель…», эта повесть – тонкая штучка. И о чём? – почему нет вопроса?.. Ну не знаю, у Лермонтова об этом нет вообще ничего. Чтобы так было… так выражено чётко мысль… ну, какая мысль-то?.. Подсказываю – о вреде… о вреде чего?.. Ха-ха-ха!.. Ну – понятна мысль? – о вреде, что ли, пьянства?.. Нет?.. Ха-ха-ха!

И смеётся Лё так, что не понять, насколько всерьёз он шутит…

– Что? Сотворим паузу? Отдохнём, как говорится, от столь ошеломляющего открытия происков закулисы забугорной? – Однако тут же, встрепенувшись:

– Не будем, впрочем, отвлекаться на постороннее… Так вот, наш Смотритель пьёть, пьёть и пьёть!.. Вместо того, чтобы… что? Ведь его Дунечку увезли (голосом юродивого) в Петербург. Один из принципов профессионализма – какой? Прове-ро-чный. И ты, сударь, проверь. За проверочкой… а?.. пере-про-верочка. Ты понаблюдай сперва недельку-другую, прежде чем сыр-бор затевать: как живёт твоё самое дорогое существо – дочь твоя, несравненное чадо. Узнай, чем дышит, и – не исключено – уже стала женой гусара?.. Как она освоилась в этом жутком городе? А он бросается в пьянство. Ну! И как вам такое свинство?!. Во-от, баба-мот.

Коне-ечно же (!), с наступлением промышленной эры, когда весь мир уже зашагал железной поступью, от мужчин требуется прежде всего – чего-с?.. Никогда, ни при каких обстоятельствах – ни капли, если уж за дело берёшься…

И протяжный раскрепощённый вздох:

– Нонче на улице я поздравлял одного мужика, он в соседнем подъезде проживает. И хвалится он чем, знаете? Тем, что отец ему завещал – выпить цистерну водки… Кстати, сколько это литров?..


…мне подумалось: эти его рассуждения можно было бы использовать как замечания в рассказе, например, – с усмешечкой, так сказать, а не как фундаментальные выводы… тогда, может быть, и ничего… То есть – как намёк на толстые обстоятельства, а не как научную критику.

Дело-то ещё в чём: особенность Лё – слишком утилитарен он в своих измышлениях. Особенность такая вот у него отмечена мною с самого раннего знакомства…

И только я так-то вот подумал, как визави мой – с провидческой иронией:

– Тут, главное, не путать Литературу (нарисовал в воздухе здоровенную Л – то есть с заглавной буквы, не ошибиться никак, во весь размах руки) … Да, не путать с презентациями книг «ба-альших» писателев… В сущности, вот мы с вами разве что приблизились всего-навсего к Литературе большой… всего-навсего… всего лишь настолько приблизились, насколько способны объять сие громадьё своим доморощенным пониманием, и как ещё далеки мы от неё родимой… мы ещё пока слепцы у ног слона! То хвост, то хобот под нашими руками, то ножища…


К слову. Когда мы предавались рассуждениям о наших великих, ушёл от нас автор «Сто дней одиночества». Что ещё в тот период времени происходило? (Это я тужусь привязать наше частное общение к планетарному времени-контенту.) Ах да, ещё на Украйне очередная заварушка была сотворена. Ну, помните противостояние Донецких и Луганских с майдан—овцами? Ну, Крым ещё к России обратно вернулся… Ну и вот.


***

…Последний раз мы так и не сыграли… не сразились. Пришёл я, по обыкновению, после предварительного звонка: выходишь из дому и размеренным шагом ровно двадцать минут. Но к Лё уже нагрянула дочь. Энергичная такая. С озабоченным ликом… Да, личико гладенькое, лобик чистенький, милашка бы сказал… да глазки… не то чтобы бегающие, а какие-то неустойчивые, невнимательно мажущие по тебе желтком зрачка из синеватого белка, будто кисточкой влажной прохаживаясь… В фартуке поверх нарядного платьица, ножкой подрыгивает нетерпеливо. Помывку папани решила устроить. Так в дверях и сообщила:

– … Может, попозже придёте?

– Нет! – хрипло возразил Лё из комнаты. – Сперва сыграю! К тому же, у него всего три постоянных маршрута – один ко мне, второй через овраг в поле и третий на службишку. Службу минуем – выходной. В поле – заметёт, нынче-то ишь непогода. Остаётся – игра!

– Мы должны помыться, – терпеливо, не оборачиваясь, сказала дочь, при этом она глядела на меня, чересчур пристально, будто просила её поддержать. – Мне, в отличие от вас, на службу надо поспеть, понимаете?

Лё из комнаты упрямым ребёнком, уже канюча:

– Сперва!.. сыграем!.. в шахматы! Ванна после!! Подождёт ванна! – И внезапно командным, беспрекословным голосом: – Я что, не ясно выражаюсь?!.

Дочь, упрямо поджав губы, переступила порог, принудив меня на шажок-другой попятиться, и прикрыла за собой дверь, отсекая отца с его капризом от себя и гостя, то бишь от меня.

– Он жаждет сыграть с вами, я знаю. Придёте попозже?

– Конечно, – ответил я покорно, но подумал, что вряд ли сегодня уже получится, помня, что отпрашивался дома на полтора-два часа: ввиду… ну не важно.

Не скрою, я слегка разобиделся: выморщил-выкроил время на одном конце, договорился на другом… а тут за пару десятков минут всё переиначилось-перенастроилось… Да-а вот, своё-то время все берегут, а к чужому пренебрежительны… Будто мне делать больше нечего, как мотаться туда-обратно попусту. Нет, в самом деле, жили б на одной площадке – зашёл-ушёл… Сама-то в соседнем доме обитает… А службу свою приплела, небось, из упрямства (какая там, к шутам, служба – поздний вечер на дворе), помельтешила бы на кухне пока, чайку заварила… А мне по этой мерзкой погоде, шапку на уши, ветёр ещё в рожу… В общем, этакие вреднючие мелкие мыслишки… Эх, Лёнид, Лёнид… А это к чему? Упрекаешь старика, что ли? В чём? В том, что не сумел настоять на своём, заставить дочь отступить, покориться?.. Сам мямля – сразу на попятные. А мог бы упереться – изобразить неотвратимую необходимость… Неотвратимость чего? Эко, фифочку такую не околпачишь… Глупо, глупо… ой, как всё глупо!


Лё выглядит порой воистину упрямцем – даже натурально вопросительным знаком: прогнут в области таза вперёд (у него, похоже, что у матери моей было, – рак печени… но разговоров о болезнях он не признаёт, поэтому точно не знаю), спина же с седой головой на тонкой шее – глядится крючком. Да, вопросительным знаком – начертанным каллиграфическим почерком (с жирной капелькой в начале верхней загогулинки и, само собой, точкой – чуть ли не мячиком на завершении – внизу). А волосы на голове, всегда встопорщенные, при ярком из окна солнечном свете создают иллюзию исходящего пара из отрытого котелка… И он стоял посередь комнаты таким вот вопросительным знаком – укором мне за нерешительность и покладистость…

Мы созваниваемся предварительно ещё и для того, чтобы Лё мог, рассчитав время, быть у двери к моему приходу. Добраться до неё – шесть минут ему надобны, он всё именно расчислил. Подняться из кресла и – шарк-шарк подошвами, тюк-тюк, – обеими руками о две клюшки свои опираясь. До телефона добраться – четыре минуты необходимы. Он так и сказал: делаешь первый звонок и кладёшь трубку, затем второй – через четыре минуты. Ну, пять. «Пока отдышусь». Так я и делал, соблюдая неукоснительно (удобно, не правда ли) его инструкцию. Засёк, стрелка на часах шпок-шпок… и повторный звонок.

Правда, играл он не очень хорошо, потому, верно, и радовался каждой своей победе… Хотя был помощником у одного из чемпионов мира… по позиционной стратегии?.. не помню точно. Психология позиционной борьбы, кажется. Лё мне книжицу свою подарил, да я всё никак не удосужусь, успеется вроде… Мне было интересно с ним разговаривать, слушать его. По мере увлечённости он набирался, как шаман, такой энергетики, что выдавал на гора (шахтёрский термин – извините: преподаю сей предмет в институте) такой раскалённый уголёк, таких высот достигал… такие костры пылали на вершинах терриконов золы… Он сам говорил, что если слушатель его заряжает или заражает своим вниманием, он способен сгенерировать нечто невообразимое даже. «Я, – потешно бахвалился он, – творец устного жанра, экспромта… Помните Пушкинские Ночи египетские? Я начинаю пульсировать, излучать плазменный свет. – И сам над собой иронизировал тут же: – Витийствуешь? Витийствую. А пошто? Да так, смеха ради».

И в самом деле, он, разгоняя мысль свою, как бы начинал самым натуральным образом пульсировать (блики в очках его прыгали туда-сюда, туда-сюда – так он дёргал в азарте головой): жесты, мимика, вздохи-ахи, кряканье, кряхтенье и пр. Я обзывал его Пульсаром. «Лё Палч, вы – пульсар», – говорил я ему. И он квохтал довольнёхонько.

А знал он, казалось, всю-то литературу на свете. Русскую, английскую, немецкую… Флобер, Гонкур, Стендаль, Камю, Гессе…

Картотека Пульсара. Роман. Повесть. Рассказ

Подняться наверх