Читать книгу Пиромания. Между Геростратом и Прометеем - Игорь Герцев - Страница 4
Белобрысое сердце
ОглавлениеГде же ты, вечно ускользающая странница? Где тихое и бессеребряное счастье твое? Где ты, любовь моя?
Я помню нашу первую и последнюю встречу, ибо потом только казалось мне, что встречал тебя, общаясь с похожими на тебя, но ветреными младшими сестрами твоими. И даже сестры бежали меня; сестры твои, ускользающие от меня в страхе пред тобою. Всегда. Ведь если бы я встретил тебя, то бросил бы всех их, и я прекрасно понимаю их, убегающих. Невозможно ведь каждую минуту жить в страхе расставания. Они ускользали от меня, медленно растворяясь в шелестящем дожде на грязном, вечно опаздывающем трамвае, страшась урагана бескомпромиссной ревности твоей, сметающего на пути всех, кто не в силах оказался оценить блага, дарованного тобой. И нет в том твоей вины, что не в состоянии ты подарить свободу захваченным по принципу «призового права» рабам, хотя бы потому, что никогда не знала ты смысла этого слова и именно поэтому не оставляла им даже шанса избавиться от тебя, стереть твой образ в жалкой, изрешеченной мыслями о тебе памяти. Один раз появляешься ты и навсегда обрекаешь жизнь раба на службу вечной и бесплодной ностальгии.
Глупо искать тебя во тьме, глупо искать тебя, приобщась Диогенову поиску днем с огнем, глупо даже ждать тебя, зная своенравный характер твой. Можно лишь помнить о тебе и ждать, если веры достанет.
В нежнейшем возрасте пяти лет от роду отдыхал я (достойный удел ребенка – отдыхать перед взрослым будущим) на даче в Лисьем Носу, снятой на лето теткой по матери. Северное a la blonde солнце прокалывало жирную зелень, неистово плескавшуюся на ветру, прилетавшем с Маркизовой лужи, поделившей пространство горизонта пополам с небом. Зной прятался под железные и черепичные крыши небрежно разбросанных домиков. Обилие благотворного безделья подвигло маленького человека на преобразование его в творческое путем заполнения свободного времени медитациями (лет только через двадцать я узнал о значении этого слова) на предметы, столь густо населяющие мир и способные быть видимыми только ребенку (может быть, в силу обратной пропорциональности размеров тела и воображения). Мир был пока не способен удивить того, кто сам совсем недавно проявился в жизни, отделившись от безграничного, и видел вокруг себя только своих старых и добрых знакомых.
Память, расслабившись в отсутствие внешних, часто откровенно враждебных юному сознанию раздражителей, ставших основой жизни раскаленного и безводного от небесной алчности города, отказывалась выписывать на своих скрижалях что-либо, уступив этот труд печатному прессу механического запоминания, избиравшему особо яркие фрагменты – будущие иллюстрации к восходящему пути маленькой и беззащитной пока души.
Я даже не помню имени того белокурого ангела, что жил по соседству и с которым мы играли на небольшой лужайке между нашими домами, появившейся благодаря дружбе соседей и отсутствию колючего знака разделения собственностей. Честь ли и счастье владения диковинными игрушками была причиной любви нашей, любви купидонов? Одиночество ли каждого, заключенного в доме со скучными и глупыми взрослыми? Я не в силах припомнить, как мы встретились.
Я разбил в кровь губы, когда пытался реализовать впервые проявившееся мужское начало, помогая бабушке набрать воды из колодца. Когда ведро, полное воды, было поднято мною и замерло, раскачиваясь, в ожидании опорожнения, влажные ладони случайно выпустили его. Бабушка, замешкавшись, успела лишь протянуть к поднятому ведру руки, но схватила пустоту, ибо за мгновение до этого, с грохотом и звоном цепи, ведро квадратным ускорением земного притяжения устремилось вниз, а ворот профессиональным апперкотом кованой железной рукоятки отправил меня в нокдаун. К сожалению, вместо стойкости и терпения к боли моим молодым, но все же мужским сердцем завладела не сама боль, а отчаяние нереализованности желания быть мужчиной. Захлебываясь слезами и кровью из разбитых губ, шел я домой, где ждала меня чашка с козьим молоком, которое давно хотелось попробовать (удивителен сам факт существования такового!) и которое сегодня, появившись в нашем доме, должно было оказаться приятным, хоть и незатейливым сюрпризом. И я пил его, вздрагивая от рыданий, теплое, еще парное, запивая горечь своей печали. Печаль о несбывшемся лишила молоко вкуса, и я тщетно пытаюсь вспомнить его по прошествии стольких лет.
Мне было стыдно пред нею. Пред первой женщиной в жизни, чье мнение может стать смыслом поступков, безрассудность которых не позволяет говорить об их необходимости, и смыслом жизни, заключенном в отражении себя зеркалом души любимого человека. В пятилетнем возрасте я сумел разглядеть воплощение великой женственности, постичь беспощадный удар меча, разрубивший человека на две независимые и равно прекрасные части. Недостойность тебя служила причиной горькой печали. Она называет меня мальчиком, но я не достоин даже хрупких рамок этого слова, определяющего для многих в этом возрасте лишь разделение по половому признаку. Ведь я понял, что слово обретает смысл и может служить заклинанием только тогда, когда оно заполнено во всем объеме проявлением всех качеств, изначально определенных им.
Мальчик – это не знак пола, это желание защитить чудо в белом с розовыми оборками платьице, с голубыми бантами в льняных, выбеленных северным солнцем волосах. Это – непонятное еще тогда, но ощущаемое с каждым днем все четче желание, не надо смеяться, близости (для полного счастья мы бываем порой просто недостаточно близки с предметом вожделения), желание добиться в единении полноты того собственного Я, что, раз проявившись, позволяет воспарить над миром мудрым орлом или трепетать нежнейшим жаворонком.
После моего постыдного падения я три дня не выходил из дома, не позволяя себе сдаться желанию видеть тебя, – следы позора еще не сошли с лица, и я боялся отпугнуть тебя разбитой губой, не зная еще, что шрамы украшают мужчину. Когда же я все-таки вышел, то с радостью увидел лишь то, что ты скучала по мне, радость моя. Ты считала, что я был просто болен, и в части, касающейся смысла моих давешних рассуждений, была полностью права. Во внешних ли знаках смысл? Ты обрадовалась, и мы, в мгновение позабыв о своих проблемах (ты – о печальной жизни без меня, я – о своем позоре), бросились в игры, бегали друг за другом, радуясь жизни с той силой, какая подвластна только человеку, не позволяющему себе даже задуматься о ее смысле. До самого заката мы оставались в раю, случайно туда проникнув, по-детски виртуозно обведя ангела вокруг пальца. А перед закатом, когда уже поняли неумолимость времени и ожидали, что вот-вот нас разлучат жестокие взрослые, споткнувшись, оказались в мягкой траве, и ты, просто и естественно, как это умеют лишь дети, обняла меня и голосом, сбивчивым от бега, сказала (произнесла ли, возвестила?) слова, многообразность и сила которых до сих пор наполняют глаза ностальгическими блеском, а смысл их самым загадочным образом отправил судьбу мою в тот угол, в котором живу до сих пор:
– Я люблю тебя. Я очень люблю тебя. Я так сильно люблю тебя, что даже не знаю, как сказать тебе о том, как сильно люблю тебя.
С недоверием и даже испугом от таких взрослых слов я попытался снять скованность, переведя взгляд на небо (до сих пор пользуюсь этим приемом – в минуту замешательства переводить взгляд на совершенно посторонние предметы, хотя, простите, небо посторонним не бывает). А она продолжала, чуть помедлив и пронзительно заглянув в глаза:
– Если найдешь подкову – то это к счастью, и если ты ее нашел, то, значит, ее прятали до сих пор от тебя.
По сей день бьюсь над разгадкой фразы, бессознательная мистичность которой не раз ввергала меня в пучины мучительной философской депрессии («Философствовать значит учиться умирать?..»). Что же это такое, ощущаемое тобой как очень важное и значительное, было произнесено тобой, моя маленькая добрая фея, и зачем?
Но не могли мы знать о судьбе, уготованной нам взрослыми. Твое ли безрассудное кокетство, черствость ли взрослых, внезапность ли подчинения случаю не позволили мне понять, что это была наша последняя встреча. Тебя увезли родители, пока я спал. Это было настолько внезапно и неправдоподобно, что когда наутро я вышел на лужайку и увидел тяжелый замок на твоих дверях, то решил, что вы ушли куда-нибудь погулять, но, ближе к вечеру, замучив маленький самосвал бессмысленным катанием туда-сюда в опустошающей душу тоске ожидания, я понял, что ты не вернешься, то беззвучно и горько заплакал, не имея на этот раз стыда за свои слезы, открыв наконец сердце свое для тоски.
Для тоски, которой живу и поныне.
1995