Читать книгу Шкура литературы. Книги двух тысячелетий - Игорь Клех - Страница 3
II. Всегда
Золото басен
ОглавлениеОпасное дело – убедить человека, что он во всем подобен животному, не показав одновременно и его величия. Не менее опасно убедить в величии, умолчав о низменности. Еще опаснее – не раскрыть ему глаза на двойственность человеческой натуры. Благотворно одно – рассказать ему и о той его стороне, и о другой… Пусть знает, каков он в действительности. Блез Паскаль «Мысли»
Жанр-долгожитель
Басня – это узловая пересадочная станция, расположенная между первобытными сказками звериного эпоса, более поздними пословицами и поговорками и современными анекдотами. Возраст басни исчисляется тысячелетиями. Она ровесница возникновения цивилизации в современном понимании: образцы кратких поучительных и иносказательных притч были обнаружены на шумерских клинописных табличках пятитысячелетней давности. Когда люди перешли от стадного и стайного образа жизни к более сложному устройству общества, построили города и создали государства, возникла необходимость договориться об элементарных правилах поведения в изменившихся условиях. Иначе говоря – воспитать народ, над чем трудились в Междуречье, Египте, Индии, но более всего преуспели в Элладе, где в середине I тысячелетия до н. э. выкристаллизовалась так называемая эзоповская басня.
Когда великая и ужасная мифология (бессмертные олимпийские боги, всевозможные чудища, мойры и неумолимый рок) отступила, театрализовалась, превратилась в привычный и не очень обязательный ритуал, возникла великая античная словесность. Гомеровский эпос, профессиональная философия и трагедии – для аристократии, и школьная риторика, басни и комедии – для простонародья. Чрезвычайно показательно, что Гомер был величествен, слеп и, перебирая струны, пел о грозных исторических событиях, а Эзоп был уродливым рабом, постоянно острил, ставя собеседников в тупик, и рассказывал байки, позднее записанные и литературно обработанные греческими книжниками.
Стоит задуматься, отчего героями басен, с легкой руки Эзопа, становились чаще всего животные. Непростой вопрос, философский.
Очевидно, поначалу люди не отделяли себя от природного мира, и животные явились для них счастливыми подсказками – словно ответы, подсмотренные в божественном задачнике. Разве лев не благороден и не подобен царю – с его мощью, гривой, ленивой царственностью движений и поднятой мордой, глядящей анфас, не отводя взгляда? Разве волки не являются безжалостными охотниками? Разве хитрость и уловки не свойственны зверям помельче и послабее? Разве муравьи и пчелы не умелые строители и трудяги? Разве не водоплавающие птицы надоумили и вдохновили первых корабелов? Разве существует безусловная преданность крепче собачьей? Ну и так далее – настоящий клад для первобытных аналитиков! Со временем, усвоив уроки живой природы и переведя их на условный язык басен, человек отделил себя от мира животных и поставил неизмеримо выше. Естественно, басенный зверинец-бестиарий вышел не только аллегорическим и символическим, но и довольно подвижным, поскольку разные народы на разных континентах приписывали одним и тем же зверям качества, подчас не сводимые к общему знаменателю.
Время басен закончилось повсеместно к середине XIX века в связи с триумфом материалистических учений и распространением машинной цивилизации. Научные теории Дарвина, Маркса, Фрейда и Павлова, появление генетики, кибернетики и этологии, проникшей в тайны поведения животных, сделали бесповоротно невозможным возвращение к прежним наивным представлениям. Именно это имел в виду нобелевский лауреат по литературе Чеслав Милош, когда писал на пороге третьего тысячелетия свое «Предостережение»: «Зверюшки из детских книжек-раскрасок, говорящие кролики, собачки, белочки, а еще божьи коровки, пчелки, кузнечики. У них столько же общего с настоящими зверями и насекомыми, сколько у нашего представления о мире – с истинным миром. Подумаем об этом и содрогнемся».
Последними баснописцами стали «могильщики» жанра. За рубежом – это Амброз Бирс, основоположник «черного юмора», а в России – гений мистификации и литературной пародии Козьма Прутков. А также советские пропагандисты, вроде Демьяна Бедного, Маяковского и Михалкова-старшего, или сказочники, вроде популярного в свое время Феликса Кривина.
Однако вернемся к истокам и вершинам жанра.
Эзоп. Этика
Основоположник жанра басни и изобретатель так называемого эзоповского языка – фигура легендарная, почти как Ходжа Насреддин, однако не сказочная, по свидетельству историка Геродота.
Правда, достоверных сведений об Эзопе кот наплакал. Известно, что он жил VI веке до Р. Х., родился где-то в Малой Азии, на греческом острове Самос был продан в рабство, обладал уродливой внешностью. То есть тогдашними греками, с их презрительным отношением к варварам и рабам и культом телесного совершенства, мог восприниматься лишь как двуногая разновидность домашнего скота. Поэтому так поражали хозяев и собеседников Эзопа его искусное балагурство, умелая диалектика и обезоруживающая мудрость. Якобы в конце жизни они и подвели Эзопа, когда он принялся обличать в корыстолюбии и паразитизме жителей Дельф, где издавна проводились Пифийские игры и находилась главная греческая святыня – обитель дельфийского оракула, с безумной пифией-прорицательницей и жрецами-толкователями ее предсказаний. За такие речи дельфийцы подкинули ему золотую чашу из храма Аполлона, после чего обвинили в воровстве, осудили и сбросили со скалы. Если это так, то Эзоп явился предтечей Сократа и предшественником юродствующего философа Диогена, которому повезло несравненно больше.
Куда более достоверно, что Эзоп сочинял басни, которые грекам так понравились, что передавались из уст в уста и сделались общим достоянием, превратились в фольклор. Спустя несколько веков Эзопу приписывались уже все сочинения в этом жанре. К тому времени молва потрудилась и над биографией автора – украсила ее легендами, обросшими подробностями. Насколько безобразно выглядел Эзоп, как помог себя продать на невольничьем рынке, выкрикивая: «Кто хочет купить себе хозяина?», как мудрым толкованием уберег остров Самос от завоевания Крезом, за что был освобожден и служил советником у царя Креза и царей Вавилона и Египта, как поучаствовал в пире Семи Мудрецов, знаменитейших греческих философов того времени, какую басню рассказал перед смертью дельфийцам, и как те были вскоре наказаны чумой за казнь мудреца.
После смерти Александра Македонского в 323 г. до н. э., когда древнегреческий мир вступил в затяжную и плодотворную фазу заката, эти устные предания были наконец записаны, худо-бедно упорядочены и литературно обработаны. К началу нашей эры легенда об Эзопе приобрела достаточно законченный вид. Ее увенчал труд безвестного автора «Книга о Ксанфе-философе и Эзопе, его рабе, Или похождения Эзопа». А обессмертили его имя многочисленные кодексы эзоповских басен, неоднократно переписывавшиеся, переводившиеся и имевшие хождение в странах Европы и на Востоке на протяжении полутора тысяч лет.
Самый давний и потому наиболее достоверный список басен получил у историков и литературоведов название «Основной Эзоповский сборник». Это 244 сюжета, которые впоследствии обыгрывались другими баснописцами, включая Лафонтена и Крылова. Все вместе они образуют некий эзоповский космос. Как же он устроен?
Басня двулична, как Янус, и таково же устройство и содержание эзоповской басни. Эта двуличность состоит в том, что басня поучает, развлекая: излагая увлекательную историю, обязательно сопровождает ее нравоучением. Подобно душе с телом, они не всегда и не вполне стыкуются, что и придает басне бодрящий тонус.
С одной стороны, Эзоп – выразитель недовольства угнетенных низов общества, глас обездоленных. С другой – сторонник индивидуализма, не только разрушительного, но и созидательного. Его настрой критичен и пессимистичен: миром правит сила, всегда склонная творить зло и несправедливость; видимость обманчива, судьба изменчива, а страсти губительны; потому каждому сверчку лучше знать свой шесток, по одежке протягивать ножки, полагаясь только на себя и рассчитывая на собственные силы. За висящую у всякой басни довеском мораль – аналог пропагандистского лозунга – охотно ухватились с двух концов простые обыватели и идейная обслуга властей предержащих, совершенно независимо от исторической формации, общественного строя и политического режима. Коронный нравственный вывод большинства эзоповских басен остроумно сформулировал их переводчик и замечательный знаток античности Михаил Гаспаров: «Некто захотел нарушить положение вещей так, чтобы ему от этого стало лучше; но когда он это сделал, оказалось, что ему от этого стало не лучше, а хуже».
Это и есть суть эзоповской басни как жанра: она не дает положительных примеров, а показывает КАК НЕ НАДО, что сделало ее популярной в семьях и школах и позволило просуществовать не менее двух тысяч лет.
Фокус, однако, в том, что Эзоп вполне читаем и сегодня. По той простой причине, что он был не рассудочным моралистом, а этическим мыслителем и сочинителем притч. Мораль исходит из предустановленных и якобы незыблемых принципов, а этика – искусство правильного поведения – учитывает обстоятельства и ищет приемлемый компромисс между действительным, желанным и возможным. Этика отличается от морали тем, что она не беспощадна, а грустна и милосердна.
На всем протяжении существования басен противоборствовали две тенденции. Моралисты, преподаватели, теоретики, идеологи считали первичным элементом басни нравоучительный вывод, а поэты и сочинители – колоритную историю. В этом состязании все чаще побеждали творцы, а не судьи, и жанр медленно, но уверенно двигался в направлении все большей литературности эзоповской басни, приближая тем самым ее закат.
Лафонтен. Эстетика
О Лафонтене, который жил во Франции в ее Золотой век при Людовике XIV, мы знаем несравненно больше, чем об Эзопе. «Король-Солнце» не жаловал великого баснописца, но жить давал и, немного помурыжив, даже позволил стать одним из сорока «Бессмертных» – членом Французской Академии искусств и наук. И дело было не столько в мещанском происхождении Лафонтена (как-то его даже уличили в самозванстве и собирались оштрафовать, но позднее произвели в служивые дворяне), сколько в его особости, отдельности, недостаточной угодливости (что в абсолютистской монархии почти бунт). Даже в той литературной корпорации, благодаря которой Лафонтен оказался приближен ко двору, в стане корифеев тогдашнего официального искусства – теоретика классицизма Буало, трагика Расина, комедианта Мольера, – Лафонтен смотрелся белой вороной. Приняв в свой узкий круг, они окрестили его «простодушным добряком». Прозвище приклеилось, сделавшись визитной карточкой и защитной грамотой Лафонтена. Поначалу Буало превознес его до небес за искусные подражания в античном вкусе, однако появившиеся вскоре французские басни не принял на дух. Зато Мольер был ими восхищен и считал, что отныне никаким остроумцам и острословам Франции не затмить славу Лафонтена.
Жан Лафонтен родился в провинции Шампань в 1621 году в семье местного «хранителя королевских вод и лесов» (лесничего по-нашему), от которого лет в двадцать пять унаследовал эту должность. Сын не оценил благодеяний отца, в том числе женитьбы по родительской воле на пятнадцатилетней девице, и не остепенился. Повадки животных или устройство лесного муравейника занимали его куда больше, чем сохранность королевского имущества и собственная семейная жизнь. Супружескими обязанностями пренебрегал, подолгу пропадал в Париже, сочинительствовал и домой наведывался, только чтобы спустить еще какую-то часть имущества, подобно персонажу собственной позднейшей басни «Цикада и Муравей» (в переводе Крылова «Стрекоза и Муравей»). Дошло до того, что его перестала узнавать прислуга жены, как он сам не узнал во встреченном юноше своего выросшего сына.
Между прочим, подобные иждивенчество и беззаботность диктовались статусом тогдашних литераторов и прочих деятелей искусств, которые не смогли бы существовать без высокопоставленных покровителей и заказчиков. И Лафонтен научился использовать их по полной программе. В числе его покровителей и кормильцев вытащившая его из провинции в Париж племянница кардинала Мазарини и еще несколько сменявших друг дружку герцогинь; могущественный министр финансов Фуке, нанявший Лафонтена за тысячу ливров в год писать ему по стихотворению в квартал, однако проворовавшийся и репрессированный королем по наущению Кольбера, – имена-то какие, словно из собрания сочинений Александра Дюма! К покровителям могут быть причислены опальный герцог Ларошфуко, коллега Лафонтена и автор гениальных афоризмов; дофин-престолонаследник, которому Лафонтен посвятил свой первый сборник басен «Эзоповы басни, переложенные в стихи господином Лафонтеном»; сам Людовик XIV, наконец, которому Лафонтен преподнес свой второй сборник басен; а также приютивший прославленного баснописца на склоне лет его богатый почитатель и депутат парламента, в доме которого он и умер в 1695 году на 75 году жизни.
Нам трудно оценить прелесть и своеобразие басен Лафонтена, поскольку стихи непереводимы в принципе. Даже в самых лучших переводах мы видим их как бы через мутное стекло, получая самое приблизительное представление об их форме и содержании. Ну кто, ради бога, переведет обратно на французский язык крыловский пересказ лафонтеновой басни? Или того круче: как за рубежом разобрать и собрать наше секретное оружие – стихи Пушкина, чтобы в переводах не получить второстепенного поэта, эпигона европейских романтиков? Ровно так же, как мы порой с недоумением взираем на Петрарку или Байрона в русских переводах.
Чтобы стало понятнее.
Скажем, в первоисточнике, басне Эзопа, героями были Муравей и Жук-Навозник. Первый – трудяга, рачительный и запасливый хозяин, второй – паразит, беззаботно проедающий доставшееся ему, по существу… свалившееся на него добро. У Лафонтена Муравью противопоставлен Кузнечик, или Цикада, – французский язык не делает различия между этими все-таки разными насекомыми (Cigale, сигаль, цигаль, стрекотун-стрекотушка). Причем Муравей и Кузнечик/Цикада имеют одинаковый грамматический род – женский, что французами воспринимается и может быть переведено на русский как Мурашка и Цикада. Но всплывает другая проблема. Если о рабочих муравьях известно, что это именно «мурашки», то есть недоразвитые бесполые самки (как и рабочие пчелы), то у цикад и кузнечиков поют-стрекочут только самцы (существовали, кстати, любители вокала этих насекомых, которые держали их в проволочных клеточках вместо певчих птиц). В свою очередь, Крылов, как суверен, а не вассал, решительно меняет биологический вид одного из басенных героев и придает их конфликту, как сказали бы сегодня, «сексистский» окрас. У него Муравью противопоставлена Стрекоза, совершенно немое, но удивительно грациозное и женоподобное насекомое, не ползающее, не прыгающее, а летающее и чрезвычайно прожорливое.
Вы почувствовали, что происходит с незатейливой историей при переводе ее с древнегреческого языка на французский и русский, да если еще ее зарифмовать и сдобрить чудным русским просторечием «глядь – зима катит в глаза», отчего глаза на лоб полезли бы у французских классицистов, античных риторов и средиземноморского Эзопа (известно ведь, как поразили замерзшие реки отправленного из Рима в «задунайскую» ссылку поэта Овидия)?!
Поэтому невозможно ощутить своеобразие басен Лафонтена по русским рифмованным переводам вековой и двухвековой давности или авторским «вариациям на тему» Дмитриева, Крылова, Жуковского и Батюшкова, и только близкие к подстрочнику литературоведческие переводы Михаила Гаспарова можно посоветовать читателю, не владеющему языком оригинала.
Лафонтен не просто изложил стихами поучительные истории Эзопа и других античных авторов, древнеиндийской «Панчатантры», средневековых озорных фаблио. Давно окостеневшие сюжетные схемы он присвоил, опоэтизировал, театрально обыграл, отчасти деморализовал, офранцузил и опростил – одним словом, национализировал. Получилось очень свежо и непосредственно, стилистически безупречно, немножко сентиментально, лукаво, мудро – не для королей и законодателей литературной моды, а для народа.
Любопытно отношение к Лафонтену нашего Пушкина, выросшего на французской литературе и без всякого пиетета звавшего баснописца Ванюшей Лафонтеном. Пушкин не очень жаловал басенный жанр. Куда более ему пришлись по вкусу фривольные «декамероновские» истории того же Лафонтена, которыми тот грешил до избрания в академики (пушкинские «Граф Нулин» и «Домик в Коломне» тому порукой). И уж во всяком случае гораздо выше басен Лафонтена поэт ставил басни Крылова, в которых ценил сугубо русское «какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться». Тем не менее в молодые годы на Пушкина произвели огромное интеллектуальное впечатление лафонтеновские басни «Раздор [ «Ссора»]», «Любовь и Безумие», «Дуб и Тростник [в переложении Крылова «Дуб и Трость»]», о чем свидетельствуют его стихи не только лицейского, но и ссыльного периода («Аквилон», 1824).
Надо сказать, что сам Лафонтен считал «Дуб и Тростник» своей лучшей басней. Даже в нерифмованном переводе Гаспарова она производит сильнейшее впечатление. Вот как передана гибель Дуба:
«…С края горизонта в ярости налетает самый грозный из детей севера, каких он только взрастил в своих чреслах. Дерево держится прямо; тростник гнется. Ветер крепчает и ему удается вырвать с корнем того, чья голова почти касалась неба, а ноги почти упирались в царство мертвых».
А вот речь Тростника:
«Ветры не так мне страшны, как вам: я сгибаюсь и потому не сломлен. Вы же до сей поры выдерживали их яростный напор, не сгибаясь».
Неизвестно, чего здесь больше, пересказа басни Эзопа или переклички с Блезом Паскалем (который был на два года моложе Лафонтена и не дожил до сорока), его знаменитым определением сущности, достоинства и участи человека на земле: «Мыслящий тростник».
Басни «дедушки» Крылова
Как здравомысленно-лиричный Лафонтен являлся ренегатом директивного французского классицизма, так ренегатом прямолинейного русского классицизма стал насмешливо-мудрый Крылов. А иначе, если прибегнуть к басенному сравнению, остались бы они оба Гусеницами и Личинками.
Жизненный и творческий путь Крылова напоминает мертвую петлю.
Родился в 1769 году в семье нищего армейского прапорщика, предположительно в Москве. Оказавшись в четырехлетнем возрасте в Оренбурге, был до смерти напуган «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным», когда Пугачев в ярости, по свидетельству Пушкина, клялся повесить Крылова и всю его семью. Затем злая бедность в Твери с матерью, где семья потеряла кормильца и малолетний Крылов стал сиротой. Недорослем он отправился на завоевание Северной столицы и уже к двадцати годам на диво преуспел в этом. В свои молодые годы Крылов делал то же, что другие: как Фонвизин, писал комедии; подобно первому русскому диссиденту Новикову, завел персональный сатирический журнал (вроде современных блогов); как Сумароков, сочинил несколько басен, о которых впоследствии предпочитал не вспоминать. Однако мрачный закат екатерининской эпохи, еще более мрачный период правления Павла I и материальные трудности на целое десятилетие выбили его из литературы. От греха подальше, он укрылся в провинции, где жил у разных покровителей. Здесь, общаясь с людьми самых разных сословий, почитывая и пописывая, он избавился от диктата тогдашней литературной моды и… созрел. Живи он только в провинции или только в столице, такое было бы невозможно. Как не стали бы теми, кем стали: петербургский повеса Пушкин без ссылки, полтавский мечтатель Гоголь без Петербурга и Рима, потерянные Лермонтов и Толстой без Кавказа и войн на юге России, припадочный Достоевский без каторги, а интеллигентный Чехов без поездки на Сахалин и т. д. Омывшись океаном народной жизни, как губка, напитавшись нелитературной речью, Крылов вынырнул в Петербурге в 1806 году законченным великим баснописцем. Опубликовал первые басни, через три года издал первый сборник, еще через два года был принят в Российскую Академию.
Фокус был в том, чтобы заговорить по-русски в литературе свободно и раскованно, чего не умели ни имперские классицисты, ни либеральные просветители, ни слащавые сентименталисты, ни дремучие архаисты, ни туманные ранние романтики.
Были Ломоносов, Державин, Карамзин, Жуковский и другие, заслуги которых безмерны, но по-настоящему заставить литературу заговорить по-русски в полную силу смогли Крылов, Грибоедов, Пушкин, Гоголь с Лермонтовым, Владимир Даль и так далее. И дело не в лингвистике, а в духе языка – его смекалке, смелости скрещивать стили и порождать новую грамматику, способности свободно оперировать понятиями, жонглировать образами и прочих характеристиках, с трудом поддающихся определению.
Например, русская пословица «Пошла синица море зажигать, моря не зажгла, а славы много наделала» – готовый эмбрион басни Крылова «Синица». Или позаимствованные русскими у немцев базарные лубочные картинки с историей, как Мыши Кота хоронили, настоящий театр в табакерке! Таковы и басни Крылова – с безошибочным распределением ролей, живыми диалогами и незримым присутствием над сценой кукловода сатирического театра. Часть их разошлась в лубках для простонародья, а совокупный книжный тираж басен Ивана Крылова только в 1830-х годах составил 40 тысяч экземпляров (то есть исчислялся бы многими миллионами по сегодняшним меркам).
В XIX веке российские монархисты, а в XX советские коммунисты приложили недюжинные усилия, чтобы представить Крылова своим «дедушкой» – слегка педантом, слегка маразматиком, которому памятник установлен в Летнем саду. Ан не получилось – и не получится.
Басни Крылова вошли в золотой фонд и являются одним из краеугольных камней русской культуры, а строго говоря, идентичности России. Перестанете читать Крылова и пользоваться его «подсказками», ставшими мегаобразами, пословицами, поговорками, – перестанете быть русскими.
«А ларчик просто открывался».
«Слона-то я и не приметил».
«А вы, друзья, как ни садитесь, всё в музыканты не годитесь».
«А Васька слушает да ест».
«Сильнее кошки зверя нет».
Кто не знает «демьянову уху», муравья, что «даже хаживал один на паука», или бесстрашную Моську?
С этой Моськой целая история. Считается, что сюжет подсказала Крылову немецкая басня в русском переводе о «дураке», который покрасил осла зеленой краской и водил по улицам, что произвело в городе настоящий фурор. Ерунда какая. Тогда как у Крылова настоящий комический эпос на тему «Россия – родина слонов». И что интересно, нестареющий.
Пусть читатель простит небольшое отступление. В начале XXI века в одной из бывших Прибалтийских республик министром культуры назначили женщину без «верхнего образования», которая как-то в интервью обозвала Российскую Федерацию «Моськой, которая лает на Слона Евросоюза». Какой цинизм – нашей же басней нас по мусалам! Проходила, значит, в средней школе и запомнила – вот что такое сила слова и сила крыловских образов.
И через двести лет басня «Крестьяне и Река» словно сегодня написана – о нашем государственном капитализме и откатах, а «Воспитание Льва» – о либералах и реформаторах ельцинского периода.
За год до смерти, в 1843 году, Крылов упорядочил свод из двухсот своих басен в девяти книгах. Самые важные и удачные, на его взгляд, он ставил в начале и конце каждой книжки, кое-что, наоборот, прятал в середину от сглаза. Звездочками отметил три десятка переводов или подражаний. В действительности их было несколько больше, но на самом деле они не являлись ни переводами, ни тем более подражаниями (разве что в пушкинско-лермонтовском смысле). Не меньше половины крыловских сюжетов совершенно оригинальны (как «Тришкин кафтан», «Демьянова уха», «Музыканты», «Щука», «Лебедь, Щука и Рак», «Синица», «Муравей» и др.). Он мог черпать их даже из периодики («Мартышка и очки») или из горячих перипетий большой политики (как замечательный цикл 1812 года – «Кот и Повар», «Обоз» и изумительная басня о Бонапарте и Кутузове «Волк на псарне», которая в русских штабах читалась как боевая листовка, в том числе самим фельдмаршалом: «Ты сер, а я, приятель, сед…»). За тридцать лет тогдашняя цензура не пропустила всего две его басни, которым даже эзопов язык не помог, и только после великих реформ их стали включать в полное собрание его басен. Сам Крылов умел держать язык за зубами и не выдавал своих источников. Множество басен, написанных на злобу дня, он сумел превратить в шедевры на все времена, а люди все допытывались и предполагали:
«Парнас» – это про Российскую Академию (где за нее Крылова «прокатили» на выборах и приняли в академики только со второй попытки)? А «Квартет» – это о реформе Государственного совета? Ага, «Воспитание Льва» – это об Александре I. Тогда «Кукушка и Орел» – это Булгарин и царь, а «Кукушка и Петух» – Булгарин и Греч, тогдашний литературный официоз.
А баснописец отмалчивался или отделывался отговорками от догадок и предположений: быть может, и похоже, но это случайное совпадение, и т. п.
Подобно беспечному добряку Лафонтену, Крылов примерил на себя русский халат этакого мудреца на покое, ленивца и обжоры, которому ни до кого и ни до чего дела нет. Висит себе картина криво в изголовье на одном гвозде, ну и ничего – небось не упадет. Хотя, конечно, людей попроницательнее и влюбленных в его басни, таких как Гоголь, Белинский и Иван Тургенев, этот маскарад не мог ввести в заблуждение.
А молодой Батюшков уже после публикации первых его басен предсказывал в своем «Видении на берегах Леты», что только их вернет река забвения (и действительно, все прочие творения Крылова не пережили своего создателя, увы), покуда сам «Крылов, забыв житейско горе, / Пошел обедать прямо в рай».
Вот и все о трех баснописцах – древнегреческом, французском и русском.
И возвращаясь к названию: читатель, цени ЗОЛОТО БАСЕН, владей им и пользуйся по необходимости и ради удовольствия, его от этого не убудет, и оно не подлежит уценке, как показала двухтысячелетняя практика.