Читать книгу Проклятие Индигирки - Игорь Ковлер - Страница 3

Глава первая
(За двадцать пять лет до убийства)

Оглавление

Итак, они опять вместе. Месяц назад Лида посмеялась бы, представив себя бегущей от машины к его подъезду. И Надежда, лучшая подруга, наблюдавшая за ней из такси, на другой день, расхаживая по комнате в длинном до пят цветастом халате, сочилась ехидством, изучая подозрительным взглядом – думала, все о ней знает: умная, ироничная, сдержанная, а вот на тебе – такой девичий задор.

«Пропала ты, мать. Правду, видно, говорят, что старая любовь как вино – чем старше, тем слаще, – с притворным оживлением пропела Надежда, поигрывая глазами. – Давай, признавайся, неужто так хорош? – Подплыла сзади, обняла за шею, прижавшись щекой к щеке. – Не уступишь на недельку?..»


Лида хотела поправить простынку, лежать так было стыдно. Чувствовала, что Егор проснулся и смотрит на нее. Но не хотелось ни двигаться, ни говорить, и она смежила ресницы, притворяясь спящей, испытывая его и свое терпение, решив: «Пусть смотрит, нам нечего скрывать».

Она лежала тихо, вспоминая начало их знакомства три с лишним года назад на новогоднем вечере, как в доброй старой сказке. Они танцевали все подряд, пили какие-то коктейли, шумно спорили о новых фильмах и книгах, а потом, словно опомнившись, разошлись по своим компаниям, затерялись среди шума и веселья.

Лида понравилась Егору вся и сразу. Он рассматривал ее большие глаза, окрашенные светящейся серо-зеленой смесью, прямой аккуратный нос, волнистые темные волосы с челкой, подколотые сзади. Может быть, чуть узковаты губы, но как очаровательно они улыбались! Быстрыми вороватыми взглядами он изучал ее фигуру, и затосковал, что не умеет рисовать – Лида и впрямь была хороша, ее красота просилась на холст.

Бал подошел к концу. Люди медленно выходили в тихий зимний вечер. На аллейке сквера под фонарем топтался Егор. Чуть смущаясь, Лида подошла, просунула под его руку свою в варежке и, заглянув в глаза, спросила:

– Пошли?

Преодолев короткое замешательство, он прижал к себе ее руку и быстро зашагал, уходя из сквера. Лида почти бежала рядом, а когда повернули за угол, взглянула вопросительно.

– Нас преследуют?

Егор широко улыбнулся, шутливо выдохнул воздух, как выдыхают спортсмены, приводя в норму дыхание:

– Нет, конечно, – соврал он, – но за поворотом могут ждать неожиданности. Представь, наше прошлое осталось позади… – Он махнул рукой куда-то за спину. – Ты хотела бы изменить свою жизнь?

– Я не успела подумать об этом на бегу, – переводя дыхание, улыбнулась Лида. И они спокойно пошли по ночному городу, неся в себе радость интереса друг к другу, возникшую несколько часов назад.

Стояла теплая ночь. Улицу освещали желтые фонари, в их свете порхали желтые, как бабочки, пушистые снежинки. У Лидиного дома прогуливался Вадим. Увидев Лиду с незнакомым кавалером, он пошел навстречу, остановился в метре, изучая Егора, но Лида твердо держала своего спутника, прижав к себе его руку, и встреча прошла спокойно, почти миролюбиво. Выкурили по сигарете. Вадим окинул их снисходительным взглядом, щелчком отбросил в сугроб окурок, поднял воротник пальто и, буркнув: «гуляйте», зашагал прочь.

– Извини, – сказала Лида, – это мой старый приятель, он не появлялся несколько месяцев. Понимаешь? – Она заглянула Егору в глаза. – Прости.

– Тебе не за что извиняться. – Егор высвободил руку. – Это даже хорошо. Лучше сразу. – Он помолчал, погладил пушистый воротник ее пальто. – Хочу, чтобы ты знала. Я ждал не тебя, но теперь мне страшно представить, если бы ты не подошла так, будто мы знакомы тысячу лет.

– И поэтому ты сразу поволок меня за угол?

– Извини. Мы убегали от моего прошлого. – Егор с дурацкой улыбкой широко развел руки. – А твое само только что утопало.

– Тебе не кажется, чтобы избавиться от прошлого, недостаточно повернуть за угол или выкурить по сигарете? – Лида вытянула руку в варежке и, прищурившись, наблюдала, как в свете желтого фонаря на варежку садятся пушистые желтые бабочки-снежинки. – Если бы так было, – задумчиво сказала она.

– Я под хорошее настроение могу и глупость сморозить.

– Понимаю, – грустно улыбнулась Лида.

С Вадимом у нее шла изнурительная внутренняя борьба. Временами она вырывалась наружу, как лава из кипящего вулкана, и тогда они ссорились. Вадим исчезал, но не теряясь из виду. Перезванивались, мельком виделись, не испытывая ни боли, ни ревности. «Он хочет меня наказать – усмехалась она, – воображает, будто я плотва на кукане? Пусть, не будем тратить время впустую».

«Ты ненормальная, – крутила пальцем у виска Надежда. – От вашей паршивой пьесы тошнит, я бы твоего Пигмалиона давно послала. Тоже мне, супермен выискался».

Но Лида колебалась. Она чувствовала с Вадимом внутреннюю связь, даже власть над ним. Их ссоры не слишком беспокоили, не огорчали ее, а то и радовали – всегда добавляли перца при примирении. Но и после долгих размолвок ноги не несли ее сами к нему, не заставляли бежать. А тут… С ней что-то происходило, она переставала понимать себя.

Лида вспомнила первую ночь с Егором. Память с услужливой готовностью перенесла ее в его небольшую квартиру. Они без конца пили кофе, сухое вино, о чем-то болтали. Егор много курил, нервничал, особенно когда повисала неловкая пауза и предстояло на что-то решиться, а он все не мог, боясь обидеть ее, словно школьник. В его неуклюжести, в улетучившейся уверенности чувствовались и чистота, и милая трогательная нежность, которая нравилась и возбуждала.

Лида улыбнулась, встала с кресла, отошла к окну. Давно опустилась ночь, в проеме между портьерами чернело беззвездное небо. Егор приблизился к ней вплотную, с тревогой посмотрел в глаза, ища поддержки, одобрения, отклика, и она прижала его голову к своей щеке, успокаивая, будто ребенка, шептала какие-то слова, гладила по волосам, мягко целовала в шею, чувствуя, как дрожит его тело. Лида с наслаждением вбирала в себя его дрожь, и та разливалась по ней счастьем, благодарностью, растущим желанием. В охватившей их отрешенности от всего на свете рассудок еще успел шепнуть ей, что для любви стыд не слишком дорогая цена, прежде чем она толкнула Егора на тахту, уже зная, что любое ее действие будет чудесным подарком. Она читала это в его счастливых глазах.

А потом они расстались. Егор исчез из ее жизни, казалось, навсегда. Он хотел ясности. «Я не гожусь в тихие воздыхатели, – настаивал он. – В безответную любовь, извини, не верю». Надо было решать, а она, как с Вадимом, все тянула, будто надеялась сделать их похожими друг на друга. Но Егор не походил на Вадима. Он ушел, не звонил, исчез.

– Стерва я, – сказала она Надежде, – доигралась.

– Может, и стерва, – согласно кивнула Надежда, – да только, видать, не больно нужен он тебе. Вот и забудь. Размазня твой Егор, надо было ему шепнуть, что на тебя узда нужна. Ежовые рукавицы. – Надежда, нахмурив брови, погрозила кулаком. – Патриархат! Короче, кончай себя есть. Любила бы, сама побежала бы как миленькая…

И она побежала. Спустя два года.

Вторая встреча произошла летом. Лида сразу почувствовала, что кто-то, подстроившись под ее шаг, идет сзади. Летнее солнце клонилось к закату, светило в спину, и было видно, как в ее вытянутой тени прячется другая тень.

Кто-то шел за ней. Шел нагло. Ясное дело, уткнув похотливые глазенки в стройные ноги, бедра и высокую талию. Лида резко обернулась, собираясь выдать что-нибудь горяченькое прямо в поганую рожу, но чуть не подавилась, увидев хитрющие и радостные глаза Егора. «А я думал, сразу сумкой засветишь, – засмеялся он, беря ее под руку как ни в чем не бывало. – Мы квиты».


И вот пролетел месяц. Лида лежала истомленно, позабыв, что голая, в бесстыжей позе, лежала и думала, что теперь придется решать всерьез. Она заново присматривалась к Егору. Похоже, его одолевали какие-то мысли, но он старательно их скрывал. Сначала ей казалось, причина в ней, в неожиданно вернувшейся их близости, но потом поняла: его беспокоит что-то другое.

У нее были и свои причины для тревоги… Какого счастья желает она: с деловым, циничным, по-своему верным, изученным вдоль и поперек Вадимом или с мягким, добрым, даже романтичным Егором? Почему-то жизнь всегда отбирает одной рукой то, что дает другой. Она легко представила, каким через десять лет станет Вадим. Приличное положение, хорошая работа, заматеревший отец семейства, тихие похождения на сторону с соблюдением приличий, ничего серьезного.

А Егора представить не могла. Он, казалось, в свои двадцать пять не понял, что нельзя объять необъятное, не знает меры своим силам. За все хватается очертя голову. Сплошные признаки медленного взросления. Возможно, виной тому работа в газете, с помощью которой он наивно полагает изменить жизнь. И между ними он хочет ясности, чтобы иметь надежный незыблемый островок. «Ну и что, – спрашивала она себя, – кто сказал, что путь к зрелости всегда прям. Со временем и у Егора разум угнездится с сердцем. Зато он не скрывает своей любви. С ним она чувствует себя почти счастливой. Это «почти» означало неопределенность: а любит ли она его?

Вся комната уже была залита ярким светом, солнце ласкало теплыми лучами лицо и открытую полную грудь, проникало сквозь смеженные ресницы. Не в силах больше сдерживаться, она улыбнулась, будто бы во сне, обняла Егора за шею, притянув к себе, и, услышав у уха его дыхание, почувствовав теплые ладони под спиной, отбросила руки на подушку и открыла глаза.


После обеда они решили погулять, а вечером поужинать в ресторане. Был субботний день, горожане разъехались по дачам. Август уже разбрызгал рыжую краску по листьям. Солнце грело не сильно, с мудрой добродушной усмешкой. В такое время город был красив, особенно его старая часть. Они прошли по тенистым аллеям большого зеленого парка к площадке, от которой берег круто обрывался к реке. Река темной лентой неторопливо катила свои воды далеко внизу. Противоположный берег поднимался полого, по нему змеилась и исчезала за зелеными холмами дорога. Справа от нее, окруженная густыми деревьями, склон украшала небольшая церквушка, с удивительно тонкой, стройной, словно девушка в белом платьице, колокольней.

– Вот оттуда они и ходили, – сказал Егор.

– Кто ходил? – не поняла Лида.

– Татары. Степь.


Шестьсот с лишним лет назад на месте парка гордо высилась крепость – пограничный форпост Московского княжества, до столицы которого отсюда неполные две сотни верст. Жил здесь в те времена еще тот народец. С деньгами расставался неохотно, за нос водил литовского князя. С его жалобы на горожан в Константинополь и начинается писанная городская история. Но сам город возник раньше, когда вокруг погуливали ордынцы хана Батыя, жгли, грабили окрестные поселения. Потом окрепшее Московское царство двинуло свои границы на запад, к «европам», куда предки наши стремились не только учиться щи ложкой хлебать, но и к морским просторам. Так и шли упрямо славяне во все четыре стороны света. К воде. К морям. К океанам.

В последнюю войну немцы здесь задержались лишь на пару месяцев, поэтому старый город, спроектированный Баженовым с Казаковым, сохранился и радует глаз, когда из-за крайних сосен с дороги, идущей сквозь сосновый бор, внезапно, в одно мгновение распахивается перед путником на высоком холме. Всем хорош город, да только жить в нем Егор Перелыгин не хотел.

Возможно, потому, что весь он был пронизан блестящей, милой, но провинциальной историей. Возможно, потому, что не по своей воле здесь оказались перед войной его мать и бабушка, а по предписанию на поселение после ссыльных скитаний по Беломорью и Казахстану, маме тогда только-только стукнуло шестнадцать. До тридцать седьмого они жили в Ленинграде рядом с Зимним дворцом, на Галерной, ее продолжали так называть по старинке вместо Красной. Дед Егора – крупный спец в области связи, из «бывших», полковник, знал много и многих, а еще имел сбежавшего в семнадцатом в Канаду отца, литовца по происхождению, и по тем мрачным временам был обречен.

Но, сложись судьба иначе, все они, наверно, оказались бы в блокаде. А если тогда все закончилось бы хорошо, через пять лет после войны никакого Егора на свете не было бы. Появились бы в разных местах какие-нибудь два по пол-Егора, а может, и не два, и не Егора, а, к примеру, Маша и Даша.

Ему хотелось в Москву, особенно после учебы в университете. Хотелось в большую газету, и он верил: в конце концов так и будет. Но о планах своих суеверно помалкивал.


Они еще немного постояли на площадке, рассматривая заречные дали, и пошли погулять по парку. Перелыгин молчал, и Лида принялась его тормошить:

– Не пойму, мы идем по кладбищу? У тебя очень подходящее лицо. – Ее мигом посеревшие глаза смотрели прямо, требуя немедленного ответа.

– Мысли мои тяжелы, но непорочны, – улыбнулся Егор. – Соображаю, почему не могу почувствовать то время. Как ни стараюсь, не могу. Казалось бы, наша история, все из нее вышли, а людей не чувствую. Двадцатый век чувствую, девятнадцатый – еще куда ни шло, а дальше – темнота.

– В девятнадцатом люди, наверно, тоже плохо чувствовали живших тремя веками раньше.

«Какие странные вещи его занимают», – подумала Лида.

– Почему же мне понятна античность, Древний Рим?

– За две с лишним тысячи лет про те времена, мой дорогой, сложили немереное число бесподобно красивых легенд, – улыбнулась Лида.

– Вот! – воскликнул, оживляясь, Егор и полез в карман за сигаретами. – Вот! Поэтому важно успевать фиксировать все, что было на самом деле. Успевать! – Он поднял вверх указательный палец, подчеркивая особую значимость своих слов.

– Ты, кажется, журналист, а не историк.

– Мы описываем события, людей – из них складывается история. Историки, между прочим, все только запутывают.

– Не завидую я тому, кто по вашим газетам в историю сунется, – скривила рот Лида.

– Хамите, графиня.

– Ну-ну, не дуйтесь, поручик! – Лида обняла его за шею. – Журналистов с телячьими мозгами хватает. Думают лишь, как заработать побольше. Разве не так?

– Все об этом думают, – миролюбиво согласился Егор. – Он помолчал и вдруг заглянул ей в глаза: – А ты хочешь, чтобы я много зарабатывал? – Душа его замерла от неловкости вырвавшегося намека.

– Стоит над этим поразмыслить. – Лида чуть сильнее облокотилась на его руку.

Он так и не понял: то ли она мягко ободрила его, то ли подала знак ничего не объяснять.

Они проходили мимо летнего кафе.

– Давай посидим, – предложила Лида. Егор почувствовал, что она хочет снять недосказанность последних дней, и, уверяя себя, что лучше не сейчас, рано, нерешительно поплелся по ступенькам на открытую веранду.


Официантка в коротеньком белом фартучке принесла политые малиновым сиропом шарики пломбира в мельхиоровых вазочках, бутылку болгарского белого сухого вина, поставила тонкие стаканы, откупорила бутылку штопором, на веревочке, привязанной к фартуку. Егор разлил золотистый напиток. Ему захотелось разом осушить стакан, но он постеснялся, сделав небольшой глоток.

Как объяснить, что он с изумлением для себя продолжает жить словно в двух измерениях – с ней и без нее. Как объяснить это умной красивой женщине, которая почти каждый вечер ложится с тобой в постель. Женщины, особенно красивые, ужасные собственницы и эгоистки. Под ложечкой противно засосало. Он запил неприятное ощущение новым глотком. Что же ему делать, если он раздвоен и не чувствует уверенности. Как сказать, что его несет куда-то не туда и он наблюдает за собой, словно во сне, не в силах проснуться.

А ведь еще недавно все было иначе. Мечты исполнялись: сначала университет, потом газета. Ничего, что «молодежка», ничего, что гиблый сельский отдел. Его захватил интерес к неведомой раньше жизни. Он влюбился в деревню. С азартным любопытством всматривался в людей. Их историями полнились блокноты. Он уже собирался писать об этих людях, разумеется, самую правдивую книгу: о прошлом, о времени, когда о хлебе перестали говорить «мой» и впервые сказали «наш».

Но все менялось. Книга не ладилась, вылепить ее, как хотелось, из жизни не удавалось. Он мучился, падал духом. Когда писал для газеты, получалось ясно и складно, но настоящее не давалось в руки. Он сбегал в командировки в глухие деревни, водил неводы с мужиками, пил водку под уху, под разговоры у костра, и ему становилось легко. А потом все начиналось сначала. Официальная жизнь больше походила на витрину, за которой люди жили другой жизнью: радовались, страдали, любили, ненавидели, обманывали, гуляли, смеялись и плакали. Там была их правда. Но снаружи представлялось, что они вечно тверды и уверены в себе, никогда не колебались, не отступали, не сбегали, не сворачивали куда-нибудь, не знали сомнений, а глазам их открывалась жизнь несложная и бесповоротная, как голый коридор, где не о чем думать и нечего выбирать.

Лиде нравилось, что говорит Егор, нравилась его резкость. У него есть характер. Он бунтует, ему это идет, как всякому мужчине. Ей захотелось поцеловать Егора, но мешал стол, и она мягко накрыла теплой ладонью его руку.

– Не преувеличивай. – Она погладила ему кончики пальцев. – Посмотри вокруг, где ты видишь марширующие колонны? Два раза в год на демонстрациях? Послушай, о чем беседуют за соседним столиком. Травят анекдоты. Вы сами в газетах придумываете нам жизнь, а потом удивляетесь, почему народ смеется.

– Ты говоришь о том, чего не понимаешь, – возразил Егор.

– По-твоему, я не читаю газет, не сижу на собраниях, не смотрю телевизор?

– А я тебе повторяю: ничего я не придумываю. Бывает, промолчу, каюсь, но таковы правила игры.

– Вот именно, ты же не напишешь, как твой передовик, надравшись в зюзю, скакал по деревне верхом на корове.

– Зачем человека выставлять на посмешище?

– Для правды, дорогой, для полноты восприятия. Интересно же, как проводят досуг сельские передовики. Я вот слышала, будто наши партийные начальники по ночам в бассейне с девками плавают, в школе олимпийского резерва. Заплывы дружбы у них с резервистками.

– Хочешь и об этом почитать? – рассмеялся Егор.

Они помолчали. Егор прикурил сигарету:

– Ты, кажется, успокаиваешь меня, зачем? Когда не чувствуешь твердости под ногами, слова не помогут, даже если их говоришь ты. А впрочем… – Егор улыбнулся, подперев голову ладонью. – Все это ерунда. – Он постарался придать разговору легкость. – Нечего скулить. Жизнь продолжается, и она удивительна, потому что напротив меня сидит самая прекрасная женщина на свете. Ей-богу, не вру.

– Успокойся, – сказала Лида, внешне не реагируя ни на слова, ни на изменившийся тон. – Ты не дрова пилишь, не булки печешь. Все делают свое дело. Ты тоже. Успокойся, – повторила она, – и оставайся собой. Таким ты мне больше нравишься.

– А вот это неблагоразумно, – дурашливо покачал головой Егор.

– От мужского благоразумия тошнит, – поморщилась Лида.

– А я-то думал, женщины признают наше неблагоразумие, только когда ради них совершают глупости.

– Каждой глупости, как овощу, свой срок и место. – Лида беспечно улыбнулась. – Давай-ка выпьем за твои неблагоразумные выходки, не теряй независимости и помни, что учиться не подчиняться и не учиться подчиняться – вещи разные.

– Ничего себе, сформулировала! – Егор восхищенно всмотрелся в ее сразу позеленевшие глаза. Лида была чертовски хороша, исчезла ее обычная прохладность, отпугивающая любителей легкой наживы. В который раз он пожалел, что Бог не наградил его талантом художника. Ему очень хотелось передать, как казалось, только им подмеченную неуловимую связь ее лица с портретами кисти сразу нескольких великих живописцев, словно каждый стремился вдохнуть в один оригинал свое чувство красоты. Нет, другой такой женщины не сыскать.

– А тебе не приходило в голову, что для одной глупости время уже наступает? – рассеянно спросила она, вспоминая свои бесстыжие выходки вчерашним вечером.

Егор хотел продолжить разговор в том же игривом тоне, но осекся, остановленный ее на мгновенье, лишь на мгновенье затуманившимся взглядом.

– Пойдем домой, – сказала Лида, вставая.

– А ресторан? И места заказаны…

Она кокетливо рассмеялась:

– Не хочу! Дома есть кусок свинины, ты пожаришь отбивную. Купим вина, сыра и помидоров. Пойдем.

Они спустились по лестнице в парк, Лида взяла Егора под руку, прижалась к нему, наклонившись вперед, заглянула в глаза:

– А не то мы умрем с голоду.


Во вторник, в четыре, в редакции, по обыкновению, началась летучка. В редакторском кабинете царили благодушие и поспешность, вызванная возвращением с Кубы фотокорреспондента Боба Пашкина. Куба была навязчивой идеей Боба, мечтой и смыслом если не всей жизни, то существенной ее части. Пустой, счастливый, пьяный, в сомбреро и белой кубинской рубахе, с рыбой, похожей на мяч, утыканный гвоздями, с громадным чучелом игуаны Боб вывалился из электрички и, упав на руки Савичеву с Перелыгиным, еле шевеля языком, изрек неоспоримую истину: «Ребята, кубинские женщины – это блеск!»

Утром в редакции, встреченный одобрительным хохотом, Боб доверительно сообщил о трех бутылках лучшего в мире белого сухого кубинского рома, который предложил продегустировать после летучки. Кто-то язвительно усомнился: такого рома полно в магазинах, на что Боб сделал выразительный жест рукой, означавший – «сомнения толпы унижают джентльменов».

Ром быстро растекался по стаканам, но расходиться никто не спешил. Опыт подсказывал: неминуемо продолжение. Под шумок Перелыгин спустился вниз. Там его уже поджидал Егор Савичев. При знакомстве они шутливо представлялись: «Два Егора из кино – там два Федора, а мы Егоры». Перелыгин был на четыре года старше. Это иногда будило мрачные воспоминания у Савичева, и тот, надсадно вздыхая, протяжно произносил: «Ко-не-чно». В этом «конечно» звучала горькая тоска зависимого существования младших от старших в дворовой иерархии, а оба Егора жили в одном дворе, учились в одной школе, потом на одном факультете и теперь вот трудились в одной газете.

Если Перелыгин был среднего роста, рус, подтянут, давно стал кандидатом в мастера спорта, то Савичев выглядел полной противоположностью – темноволосым толстоватым верзилой-увальнем с круглым добрым розовощеким лицом и хитрющими темными глазами за очками в золотой металлической оправе, выдававшими его готовность к проделке или розыгрышу.

Они прошли мимо сквера с бронзовым памятником Ленину, установленным в городе через год после его смерти. Одной стороной сквер выходил к гостиным рядам, сооруженным в конце восемнадцатого века. Теперь там расположились магазины.

Поднявшись по ступенькам, они взяли в гастрономе две бутылки портвейна и двинулись вверх по улице. Это был живописнейший уголок старого города, где не ощущалась строительная лихорадка новых районов. Древние фасады ветшали, осыпались, их заново штукатурили, красили, и все повторялось. Время пыталось взять свое, но, вероятно, кто-то понимал, что историю лучше содержать в чистоте и опрятности. Если за этим не следить, прошлое разрушается, оскверняется, зарастает сорной травой, и тогда может возникнуть искушение пригнать бульдозер и сровнять с землей старый хлам, дабы уступить место новой сказке.

Свернув у педагогического института, они зашли в «гадючник», как по всей стране называли подобные заведения. В них с утра до вечера торчали люди, желающие не только чего-нибудь съесть, но имеющие веские причины выпить.

Буфетчица Валентина, пышная, шустрая, вытравленная перекисью блондинка с окольцованными массивными золотыми перстнями толстыми пальцами, приветливо поздоровалась, посоветовав:

– Рыбку под маринадом возьмите. – И, наливая по двести в граненые стаканы, шепнула: – Только с оглядкой, осторожней, проверяют нас.

Они устроились за столиком, под предупреждением на стене, что распивать принесенные напитки запрещается, опустошили стаканы, достали из дипломата бутылку и налили еще.

Посещение забегаловки входило в придуманный ритуал. «Чтобы всплыть, надо оттолкнуться от самого дна», – заплетаясь языком, изрек Савичев, когда они забрели сюда случайно после его командировки на БАМ с первым областным комсомольским отрядом. Там Савичев жил в палатке, рубил вместе со всеми просеку под ЛЭП.

Из Тынды он вернулся, будто из «Затерянного мира»: возбуждение сменялось подавленностью, опубликовав несколько добротных текстов, он затаился. Тогда-то они, прихватив портвейна, и забрели в этот гадючник – хотели поужинать в недорогом ресторанчике, но денег не хватало.

– Ну, выкладывай, – нарочито спокойно потребовал Перелыгин, – чего маешься, как Фауст туманный, томный, комсомолку стройотрядовскую забыть не можешь? Понимаю, старичок: ночь, костер, песни под гитару, а вокруг… – Он зажмурился. – Голубая тайга. Мечта, а не жизнь. Ну, давай-давай, не томи.

– Какие комсомолки, – фыркнул Савичев, через стол близоруко посмотрев поверх очков. – Тайга – сплошные неудобства, ты знаешь, что такое тайга? Вот то-то.

– A-а, – закивал Перелыгин, – беда-то какая! Не нашлось отдельной палатки. Но влечение полов, друг мой, сильнее неудобств, хотя некоторые этого и не понимают. Я вот, помню, одной красотке в палатке всю ночь Лермонтова читал, а наутро она мне сказала: «Дурак!»

– Кончай треп. – Савичев слегка стукнул своим стаканом по стакану Перелыгина, приглашая выпить. – Ты как думаешь, многие хотят изменить свою жизнь?

– Понесло тебя, – усмехнулся Перелыгин, – глотнул романтики! Картина маслом! Через двадцать лет нехоженую тайгу разрезает дорога в будущее, а вокруг – города. Москва в цветах встречает поседевших героев в штопаных штормовках на Ярославском вокзале, а они с чувством исполненного долга орут: «Первый тайм мы уже отыграли».

– Я же просил без стеба, я серьезно, – перебил Савичев.

– Хорошо-хорошо, только ответь: если завтра ты полетишь к полярникам, а послезавтра – к шахтерам в Воркуту, вспомни еще про геологов, моряков и шоферов-дальнобойщиков, побывав у них, тебе тоже захочется менять свою жизнь? Если ты такой впечатлительный, иди в ответсекретари.

– Тут другое, – с неопределенностью покачал головой Савичев. – Я ночью проснулся, вылез из палатки, прохладно уже. Народ храпит на всю округу. Ушел подальше, слушаю – звуки разные вокруг, не такие, как в нашем лесу. Иди хоть тысячу верст – все тайга и тайга. Хожу и думаю, никогда мне эти километры не протопать, толком ничего и не понял, как уже пора возвращаться. Подсмотрел вершки – и назад, а чтобы понять, надо до печенок. Но ты не ответил.

– С твоей настойчивостью – в прокуроры бы, – хмыкнул Перелыгин, – или в «маленькие принцы». – Он оценивающе оглядел Савичева. – Хотя какой из тебя, к черту, маленький принц – Гаргантюа. Когда заматереешь, непременно станешь начальником. Внушаешь основательность. С твоими габаритами обязательно становятся начальниками. Не забудь тогда про товарища. – Он пошарил в кармане, ища зажигалку. – А если серьезно, думаю я, старичок, редко кому выпадает счастье, чтобы личность его точно соответствовала месту в жизни, если хочешь, работе, и потому жизнь свою изменить так или сяк хотят почти все. Да мало кто решается – свернешь с торной дорожки, а куда выйдешь, не угадаешь. Просто для одних – это блажь, поболтал, повздыхал и забыл, иным неудачникам, может, и не помешало бы, но на то и неудачники, что ни туда, ни сюда.

Савичев слушал с напряженным вниманием.

– А кто же тогда мы? – спросил он. – У нас хорошая профессия, и нам она нравится, разве нет?

– Мы с тобой и есть типичные среднестатистические неудачники. – Перелыгин дружески посмотрел в глаза Савичеву, словно хотел подтвердить родство душ. – Ты прав, у нас есть профессия, но нет места в жизни, потому что нам еще подавай масштаб, славу, признание и деньги. А такие места пользуются повышенным спросом, и число их строго регламентировано.

– Значит, ты хотел бы изменить вот это все? – Савичев рукой начертил в воздухе какую-то загогулину. – Не перебивай, – остановил он, заметив, что Перелыгин готов съязвить по поводу «этого всего». – Я у тебя спрашиваю: ты хочешь? Уехать куда-нибудь к черту на рога, другой жизнью пожить, денег заработать, в конце концов, а что? – сказал он с вызовом.

«Вон оно как, – ощущая теплый поток радости и приятного удивления, подумал Перелыгин. – Оказывается, дремавший в них до поры до времени бродяжий божок и в Савичева впрыснул свою коварную отраву. И в нем начала прорастать, согревая, смутная надежда, еще непонятная и слабая, готовая в любой момент тихо и незаметно улетучиться. Почему? Да черт его знает, почему: лень, быт и суета. Мало ли о них разбивалось надежд. А потом когда-нибудь, спустя годы, кольнет вдруг что-то внутри, подкатит бессонница, и глядишь с непонятной тоской в окно, наблюдая, как тонут в медленном рассвете звезды. Значит, его это проняло там, в Тынде, – думал Перелыгин. – Хорошо, что я не говорил с ним об этом раньше. Ему надо было самому».

Тот вечер закончился роднящим пьяным трепом, радостью, подаренной открывшейся тайной, сблизившей их еще сильнее. Упиваясь пониманием своего нового состояния, они строили планы, клялись ехать вместе. Тогда и договорились, что в этом гадючнике идея должна быть доведена до полного созревания и воплощения. «Чтобы всплыть, надо оттолкнуться от самого дна, а здесь и есть дно», – боднув головой мутное прокуренное пространство забегаловки, выложил неотразимый, как козырный туз, аргумент прилично пьяный Савичев.

– Самое страшное, дружище, – силясь удержать расплывающиеся мысли, сказал Перелыгин, когда они, нетвердо ступая, вышли на улицу, – самое страшное – возвратиться ни с чем. Не пожалеешь? – Он, хмурясь и плотно сжав губы, посмотрел сбоку на Савичева.

– Э-э, – отмахнулся тот, – чего нам терять? Жизнь пощупаем, она нас поломает – поглядим, кто кого. Кто не рискует, сам знаешь что. – Он обнял одной рукой Перелыгина за плечо. – Это все, старина, – он отвел другую руку в сторону, будто собрался обнять еще кого-то невидимого, – никуда не денется. Как есть, так и останется. О чем тут жалеть?


На другой день Перелыгин уехал в командировку. Вернуться хотел в пятницу, поэтому они договорились сразу же отправиться по известному адресу. Требовалось обрести окончательную моральную уверенность, почувствовать ее друг в друге. В них уже вошел азарт отъезда, подсознательно они уже готовились к нему. Это напоминало увлекательную игру, рождая состояние, отделявшее их от текущих событий.

Перелыгин приехал около четырех пополудни. Не поднимаясь на свой этаж, он прошел в фотолабораторию к Бобу Пашкину и позвонил Савичеву. В крохотной лаборатории тихо играл магнитофон. Виктор Хара, чилийский музыкант, убитый Пиночетом, пел свои чилийские песни. Боб слыл страстным почитателем Кубы, Фиделя, Че Гевары, испанского языка, который периодически начинал учить. Но главным и очевидным достоинством Боба был его талант газетного фотографа. Пока гений кадра колдовал над растворами и пленками, Перелыгин с Савичевым зашли в буфет. Там в это тихое время свободные от газетной вахты журналисты взбадривали себя водочкой или потягивали коньячок из стакана в подстаканнике, с вложенной для «маскировки под чай» ложечкой. На этот раз четверо с неотрывным напряжением следили за пепельницей посередине стола, в которой дымилась наполовину сгоревшая толстая сигара, распространяя сизые слои дорогого аромата.

– А, молодежь! Хватайте по «соточке», – замахали им руками старшие товарищи, еще молодцеватые солидные мужики, за пятьдесят – корифеи местной журналистики. Все они честно, но утомленно катили редакционную тележку областной газеты. За их плечами лежала война. Они писали репортажи о возвращении эвакуированных заводов, о людях, поднимавших порушенную войной область. Их заметки в газетах, собранных по годам в аккуратные подшивки – тома областной истории, – объясняли, как смогла доведенная войной до крайности страна быстро и мощно подняться и влиять на полмира.

Они излазили область вдоль и поперек. Знали назубок свои темы, изучили правила бюрократических игр и могли писать, не выходя из кабинета. Сейчас они сосредоточенно следили за дымящейся сигарой в пепельнице, вокруг которой стояли опустевшие стаканы.

– Вот, Пашкин сигар привез, Михалыч утверждает, что дома закурил, а тут жена отвлекла, он сигару-то в пепельнице оставил, так она вся сгорела сама по себе, а я сомневаюсь, думаю, заливает, – осклабился металлической улыбкой сухощавый спецкор Ондатров, выпучив из-под массивных очков серые мутноватые глаза. – Вот эксперимент на спор проводим. – Он привстал, радушно освобождая пространство у стола.

Не дожидаясь результата, оба Егора, прихватив с собой Пашкина, выбрались на улицу и направились в забегаловку.

– Видал? – зловеще сопя, бурчал Савичев, решительно разливая портвейн по стаканам. – Через двадцать лет будем так же тупо жрать водку в буфете. Видал свое будущее? – уставился он на Перелыгина. – На что мы употребим нашу единственную и неповторимую? Ради чего пришли сюда, готовы грызть чужое горло и растопыривать локти? Валить надо! Валить.

– Не понял, – запротестовал Пашкин. – Куда? А поговорить? Я и бутылочку хереса прихватил, – заговорщицки улыбаясь, сообщил он.

Савичев с Перелыгиным долго смеялись над недоумевающим Пашкиным. Узнав, в чем дело, Боб притих. Взгляд его затуманился, даже глаза повлажнели.

– Ре-бя-та… – протяжно вымолвил он наконец, мечтательно и грустно. – Каких альбомов я бы там наснимал, как мне хочется с вами. Это же свобода.

Виноватая улыбка застыла на его лице. Перелыгин не мог разобрать, чего в ней больше – жалости к самому себе или недоумения – как же ему не пришла в голову такая простая мысль. Тоскливый вид придавал Пашкину сходство с домашнем гусем, провожающим взглядом стаю диких сородичей. «А быстро жизнь сотворила с ним такое, – думал Перелыгин. – Ему не оторваться – семья, двое детей». Когда три года назад у Боба случилось короткое завихрение с преподавательницей бальных танцев, с которой он познакомился на конкурсе, и отзвуки дошли до жены, она не стала выпытывать правду, а родила Бобу вторую дочь.

– Поговорил бы с Антониной. – Перелыгин подвигал стакан на столе. – Куда ты от нее денешься. Вернешься – машину ей купишь.

– Ты Тоньку не знаешь, – покрутил пальцем у виска Боб. – Хотя машина… – Он что-то прикинул в уме. – Машина, конечно, аргумент.

– Вот и подумай, – сказал Савичев.

– А как же Лида? – спросил Боб.

– Еще ничего не знает. – Перелыгину не хотелось думать о разговоре с Лидой. Он даже не решил, когда лучше сказать ей: сейчас или после того, как появится полная ясность.

– Женщинам нельзя давать время на раздумье, их надо ставить перед фактом, натиском брать, – твердо и строго заметил Савичев.

– Видал знатока! – гоготнул Боб.

– Главное, результат. – Савичев с ехидной улыбкой развел руки. – Вчера сказал: «Едем». Сегодня уже собирается.

– Прямо туда, где пробуждается усыпленный государством инстинкт борьбы и личной инициативы, где не размягченные удобствами цивилизации беспутные бродяги осваивают восточные рубежи, – ернически продекламировал Перелыгин.

– Есть такие места! – гаркнул Савичев. – И мы их отыщем! А пока за результат священного поиска можем испить чудесного хереса из благословенных массандровских погребов. – Он поднял стакан.


Вечером Савичев позвонил своей жене, предупредил, что останется ночевать у Егора. В магазине возле дома Перелыгин настаивал на бутылке армянского, но Савичев напомнил, что они еще «на дне». Перед отъездом он готов пить «Мартель» и даже «Курвуазье», но сейчас, после хереса, пристало употреблять напиток под названием «Агдам».

Дома они разложили на полу карту страны. Перелыгин тыкал карандашом, Савичев записывал источавшие тайну названия. Границей служил Полярный круг. А южнее – не более двухсот километров. Нацеливаясь на новую точку, они чувствовали, как комната наполняется энергией сборов и волнением. Всю ночь сочиняли письма в неведомые редакции. Савичев веселился: «Пиши: “Милый дедушка, Константин Макарович, забери нас отсюда”»…

Оказалось, газеты и в самых дальних захолустьях имели полный «боекомплект», но Перелыгин с Савичевым продолжали бомбить «по площадям». Вознаграждением за упорство стал вызов из Заполярья, из мест, куда цари сгоняли самых опасных врагов, правда, приглашали одного Перелыгина.

– Меняется тактика, но не стратегия, – сказал Савичев, стараясь держаться бодро, – лети, вламывайся и не сомневайся. Разберешься на месте, и я прилечу. Назначаешься первопроходцем. – Он положил руку Перелыгину на плечо и, покачав головой, добавил мечтательно и грозно: – Но какую встречу мы закатим!

– Уж дадим копоти, – успокоенный теплотой, поднимающейся к сердцу, сказал Егор, подумав, что все должно получиться, если есть такой друг, как Савичев, готовый поддержать и рискнуть вместе.

Пока шла переписка, Перелыгин все оттягивал и оттягивал разговор с Лидой. Но теперь деваться было некуда, и по теории Савичева – нужно идти на приступ.

Егор с тревожным вниманием ждал, что скажет Лида, пытаясь предугадать ее реакцию, но мешали ее глаза. Они смотрели на него с тоской, как на больного ребенка. Готовясь к разговору, он настроился держаться твердо, как подобает человеку, принявшему важное решение, готовому круто изменить свою жизнь, и не только свою. Ему не хотелось раскиснуть в случае отказа, дать слабину. «Принятое решение отменить невозможно, – убеждал он себя. – Разве не женщина должна следовать за мужчиной, если она любит его?» – твердил он сам себе в сотый раз, ища моральную поддержку в традициях прошлого.

Главной его слабостью была туманность причин, вызвавших эту смутную тягу к движению неясно куда и зачем. Может быть, они таились в подавляющей регламентации окружающей жизни, от которой хотелось убежать, отыскать вольное место, испытать, прочувствовать, ради чего веками упорно двигались славяне в просторы Сибири, раздвинуть рамки своей жизни и познать другую. А может, виной всему еще не осознаваемое одиночество, только намечаемое, и временами приходящая мысль, что нужно упредить его, отыскать свою команду, роту, свой табун, нетерпеливо перебирающий копытами, готовый рвануться на свою войну с жизнью, чувствуя дыхание и горячащие друг друга бока. Или захотелось пожить на широкую ногу, с большими северными деньгами, дающими частицу свободы и возможность исполнять маленькие желания.

– Ты хочешь, чтобы я там умерла? – наконец спросила Лида. Было непонятно: говорит она серьезно или предлагает обычную словесную игру. – Я чувствовала, что ты вынашиваешь какую-то идею, но такого не ожидала. – Ее глаза позеленели, Егор прочитал в них сразу: удивление, непонимание, интерес. – Ты правда не разыгрываешь меня? – Лида улыбнулась недоверчиво, с едва теплющейся надеждой. – Ну, признавайся, у тебя есть какая-то цель и ради нее ты меня обманываешь, так?

Егор понял: согласись он сейчас, скажи, да, так и есть, это всего лишь дурацкий розыгрыш, – и она бросится ему на шею.

– Давай не будем пороть горячку, спокойно все обсудим. – Он ободряюще улыбнулся, стараясь говорить спокойно и уверенно, показывая, что все хорошо не раз обдумал. – Давай обсудим идею хотя бы в принципе. Взвесим. Я не предлагаю тебе завтра лететь. Сначала – я. Разузнаю, обустроюсь и прилечу за тобой. – Он говорил и видел, как ее глаза загораются язвительным светом.

– Заманчивое свадебное путешествие… – Лида поежилась. – Там что, тайга, тундра? Жить, конечно, будем в чуме. Ты – на охоту, я – к огню. И ведь не убежишь! – Она рассмеялась, представляя эту невероятную картину. – Ладно, – продолжила она, – одно я поняла: ты хочешь на мне жениться. Хочешь, или я ошибаюсь?

– Не ошибаешься, хочу и делаю тебе предложение, – тихо сказал Егор.

– А я согласна! Можем хоть завтра подать заявление, даже помолвку устроить, – с артистичным вызовом ответила Лида, села на подлокотник кресла, наклонившись вперед, заглянула ему в глаза. – Я готова, но только сделай мне подарок к свадьбе – откажись от своей затеи, больше ничего не прошу.

– А почему ты не говоришь, что любишь меня? – с шутливой неуклюжестью спросил Егор, чувствуя, как рушится построенное его воображением будущее и весь он наполняется прохладной грустью.

– Э, нет, – лукаво засмеялась Лида. – Твоя ловушка разгадана, думаешь, я, как графиня Волконская, кинусь за тобой в эту Тмутаракань? Нет, поручик, если бы тебя сослали туда, я, может быть, поступила бы так же. Но сама, по доброй воле – уволь. Не вижу смысла. – Она опустилась на пол, положила руки ему на колени, слегка касаясь их грудью. – Я серьезно не понимаю, зачем тебе это надо? Ты хочешь пострадать за какую-то правду, едешь добывать смысл бытия? – Она посмотрела на него с грустным удивлением и надеждой, как на непослушного, долго выздоравливающего больного, который по понятным только ему причинам не спешит поправляться. – Ищи здесь, вокруг себя! Оглядись, люди живут нормальной жизнью, и что-то подсказывает мне, они тоже задумываются, зачем пришли в этот мир. Но на свете есть еще, слава богу, здравый смысл и нормальный человеческий, особенно женский прагматизм. Детей не тебе рожать, милый.

– Ты используешь запрещенные приемы, хотя детей рожают везде, там тоже. Мне казалось, ты меня понимаешь. – По его лицу пробежала тревожная неуверенность. – Особенно когда говорила, что учиться не подчиняться и не учиться подчиняться – разные вещи. «Как мы чувствуем, понимаем друг друга!» – думал я. Что же мне теперь делать – первое или второе?

Лида смотрела на него с долгим вниманием, и Егор вдруг ощутил, уловил едва шевельнувшиеся в ней сомнения.

– Тебе просто нужно время. Время спокойно подумать. У нас оно есть. Кстати, ты укоряешь меня в отсутствии прагматизма? – поспешно сменил он тему, отводя разговор от опасной черты. – Зря. Пусть все, что я понавыду-мал, – блажь и глупость. Но ты видишь, как меняется жизнь. Мы перестаем верить во все на свете и начинаем зажираться, думаем о машинах, квартирах, импортных холодильниках, хороших дачах. И я тоже. И ты. И если ты даже ничего потом не скажешь, то обязательно об этом подумаешь. Мы молоды и должны начать пользоваться всем не потом, а как можно раньше. Пусть все блажь, но деньги, которые мы заработаем, – не блажь. – Ну, – он победоносно выпятил подбородок, – кто я, по-твоему, если не махровый прагматик?

– Балбес, – отрешенно вздохнула, поднимаясь, Лида. – Вдруг она наклонилась к нему, опершись на подлокотники кресла, вгляделась в глаза. – А может, ты просто не хочешь на мне жениться?


Выслушав Перелыгина, Савичев помолчал, состроив какую-то кислую гримасу.

– Пока неясно, – сказал он. – Еще сама прибежит. Признайся, ты был к такому повороту готов. Больно крутой вираж. Нас на бабу не променял? Шучу! – Он театрально отшатнулся, перехватив выразительный взгляд Перелыгина.

Егор знал, что теперь его жизнь потечет как-то иначе, не так. Придется привыкнуть к мысли, что Лида уйдет в этой его новой жизни на далекую периферию, может, даже на очень далекую.

«А люблю ли я Лиду, – задавал он себе, казалось, немыслимый вопрос, – если не готов пожертвовать ради нее блажью безвозвратно уехать невесть куда, словно мне, кровь из носу, требуется разъехаться с самим собой, с какой-то своей частью, ради неясной идеи? Да любит ли меня Лида? – заходил он с другой стороны, вынужденный признаться, что не знал и даже не думал, как ответить на этот, казалось бы естественный, вопрос. А сейчас и вовсе не знает. – Может, нам даже лучше какое-то время пожить врозь?» – убеждал он себя, чувствуя, что хватается за соломинку, пытаясь спастись от растерянности перед ощущением непоправимой ошибки. Он не мог сказать, что для него страшнее: уехать без Лиды или остаться с ней.


В первые мартовские дни, накануне отъезда, в квартире Перелыгина собрались половина редакции и Лида. В доме было хоть шаром покати, поэтому выпивку и закуску притащили с собой. Стол застелили своей газетой. Савичев достал из портфеля пузатую бутылку «Наполеона» и поставил перед Перелыгиным.

– Это для отъезжающего! – строго пресек он возбужденные возгласы. – Нашему посланцу отныне предписан спирт, но вкус цивилизации забывать нельзя. Вторую я оставил дома, ее мы разопьем за мой отъезд. – Он со значением взглянул на Егора, ловя в его глазах благодарный отклик.

– Ребята, оставим этот благородный нектар на посошок, – предложил Перелыгин, отодвигая коньяк. – У нас генетическая предрасположенность к простым напиткам, хотя, как у признанных аристократов духа, наша толерантность к алкоголю беспредельна, душе ближе портвейн и «Столичная» «по поводу», а сегодня повод есть.

Они долго сидели за столом, вспоминая веселые и курьезные истории, связанные с Перелыгиным, смеялись. Перелыгин оглядывал ставшие за три года близкими, почти родными лица, и теплый комок подкатывал к горлу. Потом они неожиданно замолкали, будто хотели убедиться, что отъезд Егора не шутка, не розыгрыш, и, возможно, в эти внезапные минуты тишины каждый еще раз решал что-то для себя.

А Егор думал, что жизнь его уже начала другой отсчет и, хотя все еще можно вернуть прямо сейчас, на самом деле вернуть уже ничего нельзя. Лодка его тихо отчалила от берега, покачиваясь на мелкой ряби. Хлюпая о борт, вода выносила ее на стремнину. Вот-вот включится, наберет мощь мотор, и, вспарывая реку, лодка новой жизни понесет его против течения.

За полночь, когда все разошлись, они остались с Лидой вдвоем. Повязав фартук, Лида принялась мыть посуду, которую Егор таскал из комнаты. Лида стояла у раковины, слегка наклонившись над ней, подставляя под струю воды тарелки. Каждый раз, появляясь с очередной порцией грязной посуды, он заставал ее все в той же позе со склоненной головой, вызывающей в нем острую жалость и неутолимую муку вины.

Когда с посудой было покончено, Лида разлила по рюмкам остатки коньяка, села в кресло, положив ногу на ногу.

– Давай и мы выпьем, – мягко улыбнулась она. – Я не поеду на вокзал, не обижайся. – Лида подняла рюмку, рассматривая на свет темно-золотистую жидкость. – Ты просто утром завезешь меня домой. – Она поднесла рюмку ко рту и медленно выпила коньяк с закрытыми глазами.

Проклятие Индигирки

Подняться наверх