Читать книгу Голубка - Игорь Ревва - Страница 2
ОглавлениеВ то утро Поль Вандаль проснулся от громкого и страшного звука. Выла собака художника Пьера Бурне, снимавшего комнаты по соседству, на том же этаже трёхэтажного дома в шестом арондисмане.
Любой читатель совершенно свободно может вообразить себе, как выглядит художник – эспаньолка или густая борода, длинные волосы, собранные в косичку, или на манер вороньего гнезда, хищный и острый взгляд или же вздёрнутый нос, и так далее. Редкий человек не сталкивается сегодня с людьми такого типа, так что описанием внешности Пьера Бурне вполне можно и пренебречь, тем более что сейчас уже неизвестно точно, какой именно была его внешность; в любом более или менее крупном городе они встречаются повсеместно – беспрестанно ищущие вдохновения, новых творческих решений, необычных форм, признания… славы… денег…
Следует однако же упомянуть, что мсье Бурне относился к числу живописцев пока ещё немодных, и не делал весьма рискованных в его положении попыток оплачивать студию; даже такую, какие располагаются напротив Эльзасского училища, где и в ясный-то полдень солнце не всегда оказывается в числе гостей. И как это обычно водится у временно небогатых художников, одну из двух своих комнат он превратил в мастерскую. Света там оказывалось не сказать, чтобы больше, нежели в остальных местах квартиры, но был он дружелюбнее и не хулиганил, норовя показать на картине тени там, где им на самом деле быть не полагалось. Кроме того, окно этой комнаты выходило на редкое в шестом арондисмане пространство, свободное от крыш, и в него Пьеру Бурне ежеутренне показывали неспешно просыпающиеся улицы.
Подобные миролюбивые настроения даже подвигли Бурне на совершенное переселение в эту комнату. Место для кровати тут отыскалось легко; буфет, в котором полагалось бы находиться съестным припасам, проживал здесь изначально и чудесным образом подходил в качестве места для хранения красок, масел, лаков, растворителей и прочих не связанных со снедью вещей; платяного же шкафа (и даже нужды в нём) в ближайшем окружении не обнаруживалось вовсе, что только прибавляло комнате воздуху и свободы, так ценимой живописцами. Одежду свою (если он не спал прямо в ней) Бурне обычно развешивал на высокой спинке скрипучей кровати или приоткрытых дверцах буфета, нутро которого всё одно следовало проветривать от запахов краски. И просыпаясь ранним утром, ещё до восхода солнца, Пьер с жадностью обречённого на пожизненное наслаждение морфиниста приникал к распахнутому окну, едва ли не сердцем вдыхая пьянящие уколы рассветного города. Почти всегда во время таких пробуждений пред взором его возникали и обретали чёткость новые штрихи, из которых город был выписан, и даже сурово крутящий пальцем у виска дворник вечно выглядел по-разному и нескучно. Пьер Бурне обычно старался соответствовать картине утреннего мира и, стоя перед окном (иногда совершенно голым, что, впрочем, волновало его слабо), он всегда изобретал новую мысль, которой должно было найтись место либо в его жизни, либо в его будущих картинах.
Нынешняя мысль оказалась из разряда неудачных и звучала она так: «Мой город! Иди ко мне, я обниму!..» И неудачность её заключалась в принадлежности города к мужскому роду, что вызывало у сегодняшнего голого Бурне некоторое смущение; поскольку, вопреки складывающейся в последние годы моде, обнимать он привык не мужчин, а совсем даже наоборот. Попытки изменить утренний настрой оказались беспомощными; из женского рода в пробуждавшемся мире была лишь метла в руках укоризненно качающего беретом дворника, обнимать которую совершенно не хотелось. Рассердившись на это Пьер Бурне решительно изменил мысль на: «Я тебе ещё покажу!..», которую голый живописец, немного поразмыслив, счёл ничуть не лучше. Расстроившись окончательно, Бурне отправился на поиски штанов и уже почти отыскал их, когда леденящий кровь звук выхлестнулся из соседней комнаты, заполнил крошечную мастерскую и вытолкнул в открытое окно даже то хорошее, что оставалось ещё после неудачных заигрываний с утренним городом.
Вторая комната у Пьера Бурне исполняла роль то ли склада непроданных картин, то ли домашней художественной галереи – картинами здесь были увешаны все стены, и даже на полу выстроился целый ряд из них. Самые неудачные Пьер переворачивал вверх ногами – так ему было проще запомнить, чтó он не собирался оканчивать или где ему не удалось удачно выразить свою мысль. Да и на случайного покупателя в таком виде они почему-то производили большее впечатление, так что порой удавалось даже кое-что из них недорого продать, сэкономив таким образом и на краске, и на времени. Кроме того, комната эта (Пьер иногда в шутку называл её «приёмной») имела и ещё одно особенное назначение, весьма важное для художника определённого уровня: там Бурне встречал посетителей, состоявших преимущественно из вечно требовавшего платы квартирного хозяина. Собака – старая облезлая дворняга, подобранная Пьером по непонятному побуждению где-то возле «Клозери-де-Лила» ещё прошлой зимой, неизвестно как прозываемая изначально и непонятно чем питавшаяся ныне – так вот, собака в этих визитах играла роль значительную, насмерть убивая у квартирного хозяина желание задержаться с нотациями подольше. И вот эта самая собака (кстати, Пьер Бурне назвал её Жозефиной, что было, по правде сказать, вовсе и некстати, потому что именно так звали и супругу квартирного хозяина) – собака теперь выла.
Вопль этот звучал так, словно исторгался не хриплой глоткой её, а самим сердцем. Он не поднимался ввысь, а напротив – делался всё более глубоким, ворчащим и низким; он стелился по холодному полу, скатываясь в совершеннейший уже клокочущий утробный рокот, от которого хотелось не бежать даже – застыть, окаменеть, покрывшись холодным и липким страхом, и с безнадёжным отчаянием дожидаться, пока он утихнет.
– Жозефина! – сказал Пьер Бурне, изо всех сил пытаясь разогнать голосом невесть откуда подкравшуюся робость. – Заткнись, сука! Всё покоя от тебя нет. Ни от тебя, ни от супруга твоего, чтоб ему…
Сказал это всё Пьер Бурне громко, но не очень: во-первых, чтобы не разбудить соседей (стены тут были нетолстые и звуки пропускались ими охотно), а во-вторых, если уж они всё равно проснулись, чтобы не выглядеть идиотом перед ними… а особенно перед Мадлен.
Ворчание собаки перетекло в низкий рык, а вскоре и вовсе затихло. Пьер удовлетворённо кивнул этому, хотя и понимал, что слова его эффекта не имели никакого и собака замолчала бы и так. Но ему всегда бывало приятно подобное состояние: повелеть солнцу взойти, дождю – падать именно вниз, и даже себе он перед сном приказывал закрыть глаза. Это поднимало в душе Пьера ощущение главенства над миром, который на деле – и это было понятно даже самому Бурне – плевал с Эйфелевой башни на все потуги живущих в нём.
Надо заметить, что Пьер, вопреки обычному своему любопытству, не вышел в приёмную, хотя бы для того, чтобы огреть по уху глупую собаку. Ему от чего-то страшно захотелось избегнуть встречи с животным, способным порождать такой вой. Пьер Бурне живо представил себе, красочную (хотя, конечно же, совершенно нереальную) картину: будто бы собака его, уперев в доски пола хищно изогнутые когти, стоит над распростёртым телом незнакомого человека, и пасть её блестит в лучах утреннего солнца липким и мокрым, роняющим густые чёрно-красные капли тягучей слюны… Да, воображение – самый неподдающийся дрессировке зверь. А воображение живописца – особенно. Пьер отлично понимал, что если бы собака и смогла кого-нибудь загрызть, то разве что вчерашнего голубя Вандаля, да и то если б у неё достало для этого отваги и умения. Но воображению не прикажешь. И этим же можно объяснить и то, что мысли Пьера Бурне внезапно покатились по другому пути, и он даже пробормотал – в пространство, но словно обращаясь к собаке:
– Соседей разбудишь, – будто ему и впрямь было дело до того, спят ли они сейчас.
Мысли о соседях – Поле Вандале и Мадлен – были мимолётными, и от них Пьер живо перенёсся к мыслям уже об одной только Мадлен. А Поль Вандаль оказался в стороне, словно опоздавший на поезд пассажир. И на долю его осталась сочувственная и несколько злорадная мысль о том, что художнику много проще жить, чем журналисту. Во всяком случае такому журналисту, как Вандаль – мечтающему стать писателем. А Мадлен…
Да, Мадлен…
Мадлен и Поль… Такое необманчивое впечатление, что два совершенно разных и даже чужих человека непонятно зачем живут под одной крышей. Полусемья… А ведь они когда-то любили, а может и сейчас ещё питают друг к другу чувства. Пусть и не любовь уже, но…
Пьер усмехнулся про себя, когда в мозгу его всплыло слово «Полулюбовь». Опять «полу – ». А у него самого – Пьера Бурне – с Мадлен? У них как с любовью? Тоже «полу – »? Или?.. И есть ли она между ними вообще?
Пьер заметил, что мысли его сделались печальнее, и печаль эта принялась клубком холодной и колючей шерсти наматываться на воспоминания – о Мадлен, об их тайных встречах, о его никак почему-то неисполнявшемся обещании принять решение и начать действовать, или хотя бы откровенно поговорить с Полем. И от этого проснувшегося в памяти несбывающегося обещания нить печали сделалась холоднее и колючее; и мерзлота её вдруг волшебным образом перетекла в глаза вставшего перед мысленным взором лица Мадлен; и никак не желала оттуда уходить; никак не желала; никак не желала; никак не… и оставалось лишь кивнуть и в который уже раз пообещать, что сегодня же, вот прямо сейчас, решиться, пойти, сказать, сделать… и тогда только лёд в глазах женщины хрустнул под давлением искреннего тепла с её стороны и обманчивой смелости с другой, и осыпался тающими прямо на лету осколками. И уже вновь можно было улыбаться не просто так, а в ответ… хотя на душе и остались пока что стылые отпечатки ладоней прежней печали и холодная пыль неокончательности решения.
Да, надо объясниться, наконец, расставить что-то там над чем-то… надо, но не сейчас, не прямо сейчас – ранним утром, пронизанным беспредельной прохладной ясностью, заоконным городом и свежим, отрезвляющим осознанием того, что жизнь не перепишешь заново, как картину или книгу. Надо поговорить с Полем, непременно надо, но – чуть позже. Кто же затевает такие разговоры утром?
Прежде всего, переться к соседям в такую рань – верх неприличия. Постучать, войти и выдать: «Послушай-ка, Поль! Я давно собирался тебе сказать…» А они ещё спят или только что проснулись… Поль ещё ворочается во сне, а Мадлен уже сидит на постели, рассеянно поправляя волосы, во все глаза таращась на Пьера и не замечая, что простыня не прикрывает ей не только плечи, но и грудь. И не понимая спросонок, что же происходит. Ведь только что она спала, а тут этот визит, а перед ним ещё внезапный вой…
Вот, чёрт! Собака ещё тут… плохо, если она их действительно разбудила. После вчерашней истории с голубем (вспомнив о птице, Пьер невольно нахмурился) сегодняшний концерт Жозефины только добавит нервности Полю. А значит, лучше с ним сегодня о Мадлен не говорить, лучше отложить это дело на потом, хотя бы дней на пять… или на десять… а Мадлен я объясню, она поймёт… Интересно, всё-таки, не разбудила ли их собака?
Соседи Пьера Бурне собак не особенно любили – ни сам Поль Вандаль, ни его жена Мадлен. Но претензий к Пьеру они никогда не предъявляли. Обычно собака вела себя тихо и никому не мешала. Сегодняшний утренний концерт был единственным случаем, когда она позволила себе столь громко подать голос. Поль от этого вопля проснулся и некоторое время не мог понять, что за звук разбудил его.
– Собака, – сонно пробормотала Мадлен. – Спи…
Поль нахмурился и проснулся уже окончательно. «Собака! – недовольно подумал он. – Мало мне было самого Пьера Бурне, так теперь ещё и сука его тут…»
Поль запнулся. Он вдруг понял, что при этих словах перед глазами его возник образ Мадлен. И сразу же вслед за этим (правда, после секундного смущения) появилась мысль, что как-то слишком уж демонстративно-безразлично сказала она сейчас о собаке. Можно подумать, будто она ежедневно такое слышит. А может быть, и слышит – Поль же не сидит дома целыми днями. Откуда ему знать, что здесь творится, пока он пропадает в этой своей библиотеке?
Да, в общем-то, и так понятно, что тут без него творится. Он же не слепой… Надо ему, всё-таки, разобраться со всем этим. И больше не выставлять себя идиотом перед ними… и перед собой.
Впрочем, пока что вряд ли получится – не выставлять себя идиотом. Для этого хорошо бы сменить квартиру, но не дороже, чем эту, и одновременно не хуже – не найти. А на более дорогую нет денег. Их, собственно, и на эту-то едва хватает.
При воспоминании о деньгах (их отсутствии) Полю сделалось неуютно. И даже в животе заворчало, хотя он совершенно не был голоден. Но это предусмотрительно давало знать о себе отсутствие надежды на обед.
Хоть бы сегодняшний промысел оказался успешнее, подумал Поль. Вчерашняя охота, можно сказать, не удалась, а деньги за написанный для журнала рассказ всё никак не поступали. Не будет их, вероятно, и сегодня. И если бы Пьер не угостил вчера обедом…
Вот и попробуй тут не выглядеть идиотом, невесело подумал Поль. И чтобы отвлечься, принялся обдумывать детали нового рассказа. Но мысли его неуклонно возвращались ко вчерашней неудачной охоте. Хотя кому-то это и может показаться странным: какая вообще охота – удачная или неудачная – может быть в центре европейской столицы?!
Обычно, когда иного способа раздобыть еды не было, Поль отправлялся в Люксембургский сад. Он приходил туда перед самым его закрытием, когда народу было меньше всего. Излюбленным местом его охоты был фонтан со странным и непонятным Полю названием: «Вечность».
Фонтан этот всегда поражал Поля своим видом. В центре каменной чаши на обломке гранита возвышался бронзовый юноша в короткой тунике. Лицо его выражало сумасшедшую радость, а в руках он сжимал здоровенную рыбу, напоминавшую Полю карпа. Изо рта рыбы неряшливо извергался поток воды, заливая двух обнажённых бронзовых девушек, стоявших несколько ниже. Девушки находились лицом друг к другу, взявшись за руки и откинув назад головы, будто собираясь закружиться в танце. Лиц их было не разглядеть, к тому же покрывало воды искажало черты, но Полю всегда казалось, что девушки орут от ужаса при виде нависшего над ними карпа. Парочка эта стояла плотно прижавшись друг к другу животами, и наросшие между ними зелень и мох создавали впечатление скомканных и задравшихся зелёных юбок. Возле ног девушек лежали два могучих зверя: лев, прикрывавший зачем-то лапой один глаз, и медведь, подпирающий лапами морду. Во взгляде медведя, обращённом на льва, читалось необъяснимое осуждение. Ещё ниже, уже в самой воде, наполовину скрытые ею, расположились четыре дельфина и четыре же русалки. Лица русалок выражали полное недоумение, а из голов их – как, кстати, и из голов дельфинов – вырывались вверх струи воды, создавая вокруг всей скульптурной группы подобие сверкающей серебром капель беседки.
Поль иногда думал, что фонтан этот нелепостью своей напоминает его собственную жизнь. Вот ведь, вроде бы неплохо и выразительно сделанные фигуры, и каждая из них по-отдельности, наверное, могла бы даже показаться красивой. А когда это всё вместе, то такая выходит несуразица, что впору лишь руками развести. И в жизни Поля точно так же: вроде бы и живёт в самом лучшем городе мира, и перспективы прекрасные, и гонорары за статьи и рассказы делаются с каждым разом всё выше, и жена – красивая, любящая и любимая… хм… да… любящая и любимая… Но уж, во всяком случае, верящая в него и всячески его поддерживающая. То есть, по сегодняшнему дню всё у Поля гораздо лучше, чем у многих его сверстников. Но попытаешься сложить это, и… м-да… Охота на голубей в Люксембургском саду, вечные одалживания денег и часто встречаемая рассеянная задумчивость Мадлен, когда возвращаешься домой… влажная осклизлая зелень у живота, блюющий водою карп и пародирующие китов русалки… и «сладкая» богемная жизнь, когда ты никому в этом мире ни черта не должен, но и миру этому на тебя, в общем-то, наплевать. Для этого мира ты – как хлебные крошки для голубя… или как голубь для такого охотника, как Поль. Ни одна из птиц даже не догадывается, что на неё охотятся. Да и как тут догадаться, когда вокруг всё так радужно и спокойно? Может быть, точно так же и он – просто не догадывается об идущей на него охоте этого мира?..
Обычно Поль останавливался у каменной чаши и высматривал сторожа, предупреждавшего посетителей о закрытии. Затем, пока сторож был ещё далеко, Поль высыпал на землю пригоршню сухарных крошек, к которым тут же слетались голуби. А потом оставалось стоять и ждать ухода сторожа. Обычно Поль рассеянно кивал ему в ответ, а когда сторож скрывался за поворотом аллеи, метким броском заранее припасённого в кармане камня убивал самого крупного из голубей. Торопливо спрятав тёплое ещё тельце под свитер, Поль неспеша покидал сад и возвращался домой, к Мадлен. В такие дни ужин им был обеспечен.