Читать книгу Три осени Пушкина. 1830. 1833. 1834 - Игорь Смольников - Страница 6
Год 1830-й
Маленькие трагедии и сближение двух циклов
Оглавление* * *
Пьесы следовали тоже одна за другой. 23 октября он закончил первую – «Скупой рыцарь». 26 октября – «Моцарт и Сальери». 4 ноября – «Каменный гость». 6 ноября – «Пир во время чумы». Это тоже был цикл.
В письме к Плетнёву Пушкин назвал их – драматические сцены или маленькие трагедии.
В «Скупом рыцаре» – картина мрачной жизни и мрачной страсти, которая разрушила душу человека, как ржавчина разъедает железо. Трагедия гибели человека под дьявольской властью денег.
Ничто прежде в бароне Филиппе не предвещало его чудовищной метаморфозы. Он был храбр, дружил с мечом, был рыцарем. Но времена изменились. Прочное положение в обществе стали добывать не рыцарской доблестью, а денежным капиталом.
«Скупой рыцарь» – пьеса о начале того «чумного» периода европейской истории, когда власть капитала принялась калечить человеческие сердца с неотвратимостью эпидемии.
Центр пьесы – монолог барона.
Это – грандиозная словесная фреска. В ней выявлены общие, так сказать, родовые черты того состояния человека, когда им овладевает жажда обогащения.
Здесь и патологическая радость, когда скупец открывает сундук и добавляет к своему богатству ещё один золотой дублон. И страх перед будущей утратой богатства. И мысль о том, что на золото можно купить всё:
Лишь захочу – воздвигнутся чертоги;
В великолепные мои сады
Сбегутся нимфы резвою толпою;
И музы дань свою мне принесут,
И вольный гений мне поработится,
И добродетель и бессонный труд
Смиренно будут ждать моей награды.
Я свистну, и ко мне послушно, робко
Вползёт окровавленное злодейство,
И руку будет мне лизать, и в очи
Смотреть, в них знак моей читая воли.
Мне всё послушно, я же – ничему;
Я выше всех желаний; я спокоен;
Я знаю мощь мою…
Но в этом упоении – неизбежная слабость скупца и владыки. Нет, не всё ему послушно. Именно на этом в конце концов и терпит поражение барон Филипп.
Он обвиняет сына в том, что тот хочет его убить, обокрасть. Но мы видим, как беспутный, однако честный малый, его сын Альбер, с презрением и гневом отвергает предложение отравить отца.
В подвале, перед раскрытыми сундуками с золотом, барон празднует своё торжество. Однако оно тщательно скрывается от чужого взора. Не потому, что он боится кого-нибудь – «Кого бояться мне?» – а потому, что его образ жизни постыден. Ведь он всё-таки рыцарь. Рыцарь! А рыцарю свойственно быть бескорыстным и благородным.
Таким предстаёт перед нами его сын. Он отдаёт последнюю бутылку вина больному кузнецу, с презрением отказывает взять деньги у отъявленного мерзавца…
Кое-что, правда, сохранил в себе от рыцарских повадок и барон. Он говорит, например, герцогу, что в случае войны ему «ещё достанет силы старый меч за вас рукой дрожащей обнажить». Сыну, в котором он видит будущего расхитителя сокровищ, по рыцарской традиции бросает перчатку…
Вот в чём проявляется его рыцарство. Жуткий парадокс.
«Произошло чудовищное искажение человеческой личности, но не то разрушение человека, которое сделало Плюшкина “прорехой на человечестве”. Поэтому вполне естественна и готовность Барона участвовать в походах и рыцарский вызов оскорбителю»6.
Ничем не лучше барон ростовщика Соломона, который ссужает деньгами его сына и предлагает ему яд, чтобы отравить отца.
От веку стяжатели и сребролюбцы являлись потенциальными носителями преступлений. Нужен лишь повод, случай, обстоятельство. А они – на каждом шагу, ибо без преступлений – больших и малых – нет накопительства. Веками накопительство и скупость убивали в человеке всё благородное, великодушное, честное.
Над этим стоит задуматься.
А наш век – так ли уж далеко он ушёл от того, который изображён в пьесе? В конце этой маленькой трагедии, видя падение отца и отвратительную готовность сына вцепиться в брошенную ему отцом перчатку (это шанс получить свою долю), герцог восклицает: «Ужасный век, ужасные сердца!» Не формула ли это большой трагедии человечества, усиливающейся от века к веку?
* * *
Моцарт и Сальери…
Но это также одна из трагедий человечества – существование рядом с Моцартом Сальери!
«Звуки умертвив, Музыку я разъял, как труп», – произносит Сальери. Но с музыкой нельзя обращаться как с трупом. Музыка сама – часть жизни. Символ жизни.
В то же время мы видим: в Сальери выделены такие черты человека искусства, которые были характерны для всей европейской действительности конца XVIII – начала XIX века. Недаром в первом же монологе Сальери рисуется общий для людей его профессии и призвания путь постижения азов и высот музыкального искусства (в нём, кстати, кое-что поучительно для всякого, кто хочет посвятить себя искусству).
Ребёнком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался – слёзы
Невольные и сладкие текли.
Отверг я рано праздные забавы;
Науки, чуждые музыке, были
Постылы мне; упрямо и надменно
От них отрёкся я и предался
Одной музыке. Труден первый шаг
И скучен первый путь. Преодолел
Я ранние невзгоды. Ремесло
Поставил я подножием искусству…
Этот рассказ передаёт общие для ряда стран Европы черты музыкальной выучки и духовного состояния одарённого ребёнка, отрока, юноши. Этот рассказ, кстати, перекликается с написанным в ту же осень стихотворением «В начале жизни школу помню я». В нём, словно дополнением к монологу Сальери, правда, в ином нравственно-этическом плане, передаётся близкая ситуация из жизни воспитанника какого-то европейского – эпохи Возрождения – учебного заведения, когда юное воображение пленяется прекрасными образами искусства.
В этом стихотворении можно услышать отголосок тех впечатлений и переживаний, которые могли выпадать на долю самого Пушкина во время его многолетнего пребывания в закрытом учебном заведении.
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья…
…………………………………………………..
И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал,
Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой юный ум…
Одни и те же впечатления впитываются по-разному разными сердцами.
Моцарт и Сальери воспитывались на одних и тех же музыкальных образцах, созданных их предшественниками. Но у Сальери, как он сам признаётся, с детства была угрюмая сосредоточенность на самом себе. А Моцарт, как мы можем предполагать, и в детстве был натурой, открытой другим людям.
Сами по себе свойства серьёзного музыканта, характерные для Сальери, не осуждаются, не отвергаются Пушкиным. «“Глухая” композиторская слава пушкинского Сальери, – справедливо пишет один из исследователей драматургии Пушкина, – не всемирная моцартовская популярность, но всё равно – слава. В концепции пушкинской пьесы кабинетная, выверенная алгеброй музыка Сальери – тем не менее подлинная музыка»7. Их разделяет не это. Не вражда Сальери к музыке Моцарта. А та творческая свобода, раскрепощённость, моцартианство, которым наделён гениальный австрийский композитор. Именно этого не приемлет Сальери. Его оскорбляет та кажущаяся лёгкость, с которой Моцарт творит свои прекрасные произведения. Сальери добивается славы «усильным напряжённым постоянством», и ему враждебна та лёгкость, простота, открытость, с чем пришёл в искусство Моцарт.
Отсюда до вражды к самому творцу – один шаг.
В Сальери Пушкин воплотил не столько черты реально существовавшего композитора, сколько образ человека, посвятившего себя искусству, но в то же время объективно – враждебного самой природе его.
Образ его поэтому непрост.
Воля, целеустремлённость, работоспособность. Способность понять и оценить настоящее искусство. Но образ человека, погружённого лишь в себя. Личность предельно эгоистическая и рассудочная. Наподобие барона Филиппа, он совмещает в себе несовместимое.
В силу этих обстоятельств он и становится причиной трагедийной ситуации. У Барона – сын. У Сальери свой источник терзаний – собрат по искусству. Они, разумеется, очень разные – барон и итальянский композитор, Альбер и Моцарт. Однако нельзя не видеть, как от одной трагедии к другой Пушкин развивает, варьирует мысль о существовании света и мрачной мизантропии, душевной молодости, щедрости и эгоизма, бессердечия, веселья и ханжества, человеколюбия и враждебности ко всему живому.
Это делает маленькие трагедии не разрозненными драматическими сценами, а именно циклом, единым повествованием о единоборстве этих, противоположных, враждебных друг другу сил.
Это помогает нам понять и то, почему маленькие трагедии построены на особом приёме драматургического развития сюжета. Приём этот я бы назвал приёмом диалога-дуэта.
Впервые в полной мере Пушкин применил его в «Борисе Годунове». Та драма строилась как ряд сцен, сюжет которых подчинён столкновению двух характеров, двух героев.
Однако, может быть, это не более чем случайное обстоятельство? Возможно, между сценой с двумя героями и сценой с тремя и более героями вообще нет существенной разницы?
Нет, это не так. И не случайно каждый поворот сюжета в «Борисе Годунове» начинается со сцены, в которой участвуют два – не больше и не меньше – героя. А там, где в сцене всё-таки три героя, их опять-таки остаётся два, когда в такой сцене начинаются главные, решающие события. Это тем более примечательно, что в этой пьесе несколько десятков персонажей. Но Пушкин словно нарочно избегает «сутолоки» и наиболее важные для судеб героев сцены строит как лаконичные диалоги двух героев.
Так почему же? Очевидно, потому, что диалог-дуэт намного «экономнее» диалога, в котором участвуют несколько действующих лиц. Такой диалог лучше отвечает пушкинскому принципу предельной художественной краткости.
В «Моцарте и Сальери» такой заключающий в себе конфликт, диалог-дуэт имеет важную особенность. В отличие от «Скупого рыцаря», где и барон и сын не скрывают взаимной вражды, в «Моцарте и Сальери» внутренний антагонизм героев развивается скрыто.
Для Сальери Моцарт – автор музыки, приносящей наслаждение, и одновременно он – враг.
Для Моцарта Сальери не враг. То есть Моцарт не ощущает его врагом. Да иначе и быть не может. Ведь Моцарт – само доверие. Иного отношения к собратьям по искусству у него не может быть.
Солнечный, по-детски непринуждённый, любящий людей и отдающий им, а не только «посвящённым» своё прекрасное искусство, Моцарт напоминает Пушкина.
Они оба воспринимаются нами в качестве «двух сыновей гармонии», связанных родственным «искренним союзом».