Читать книгу Обратный билет. Рассказы и повесть - Илья Григорьевич Коган - Страница 3

Няня Маня

Оглавление

Мне кажется, там, на другом берегу, нет времени. Там всегда вчера-сегодня-завтра. И мама моя блуждает среди застывших секунд, которые давным-давно ушли из нашего мира. И когда она касается какой-нибудь из них, та откликается призрачным звуком. И долгое эхо сожаление и печали растекается по звездному небу. И в свете бестелесного костра является девочка в шерстяной шали и больших резиновых сапогах. А рядом корова, механически пережевывающая какие-то свои воспоминания.

– Манечка, это ты? – робко спрашивает мама…


Она появилась в нашем дворе за пару лет до войны. – Дора, вам, кажется, нужна домработница?.. Соседка, тетя Рая, тащила за руку шмыгающую носом девчонку. Девчонка не упиралась, просто большие резиновые боты не поспевали за ней. – Вей так! – всплеснула руками мама. – Откуда такое горе?.. – Мы рязанские! – призналась девчонка. – Манькой меня кличут! – Маней? – переспросила мама. – Не… е… Маня – то наша корова. А я Манька… – Манька так Манька… – согласилась мама. – А что же ты Манька умеешь?.. – У-у! – загудела девчонка. – Всяко дело я могу! Ребятенка обихаживать… за коровой ходить… картоху чистить… или в кожуре варить… воду из колодца таскать… – Не морочь голову! – не поверила мама. – Ведра-то выше тебя ростом! Руки вывернешь, пока подымешь.

– Ну да!

Манька ловко подхватила два больших ведра и зашлепала ботами со двора. – Да у нее, небось, и паспорта нет? – засомневалась мама. – Какие в колхозе паспорта! – успокоила тетя Рая. – Поставишь участковому беленькую, он ей метрику выпишет…

А Манька тем временем уже протискивалась в калитку. Ведра пригибали ее к земле и тянули то в одну, то в другую сторону. Вода плескалась в ботах. Но ведра были поставлены к маминым ногам. – Шустрая я! – сама себя похвалила девчонка.


Я уж и не помню, в какой угол пристроили Маньку. Дом наш был когда-то не то баней, не то конюшней господина Эшке. Фамилию хозяина я запомнил, потому что свои первые стишки складывал в твердую обложку, на внутренней стороне которой сохранилась отчетливая надпись: «ИЗ КНИГ ЭФРАИМА ЭШКЕ».

Вот эту не то баню, не то конюшню перестроили под жилье. Получились четыре квартиры. Наша была самой крохотной. Но отдельной. И у нас была печка. Топка выходила в проходную комнатку. Летом, когда печь не топили, спать можно было здесь. А зимой Манькин матрац, наверное, запихивали под стол.

Главной заботой няньки стал братец Мишка. Он был на четыре года младше меня и в сорок раз голосистее. Что-то его в этом мире не устраивало, и свое недовольство он выражал, не стесняясь. Орал без умолку. Мои попытки ошеломить его еще более громким криком вызывали легкое изумление на зареванном лице и новый всплеск сотрясения воздуха. – Сгинь! – прогоняла меня Манька и уволакивала братца вон со двора. На улицу, где скрипели сосны и раздавался неумолчный стук мяча. Окрестные пацаны гоняли в футбол. – Пас!.. – Отдай мне!.. – Го-ол! – вопили они. И вдруг все сразу и горестно: – Уй-юй-юй!.. Это значило, что мяч со всего маху напарывался на острие копья, которое украшало зеленый забор господина Эфраима Эшке.


Это было время, полное солнца и хвойного духа смолы. Время, когда в мире еще водились волшебники. Звали их татарами. Они прилетали на телегах, нагруженных сказочным добром.

– Старье берем! – зычно кричали они. – Бутылки!.. И надо было лететь к маме и хватать в охапку пустую, а иногда и не очень, стеклянную посуду. И втискиваться в гомонящую толпу ребятни… За бутылки татарин давал мячик на резинке, глиняную свистульку или даже «пугач» с пистонами. А то еще туго свернутую красную трубочку. В нее полагалось дуть, пока она не распрямится и не вытянется во всю длину. А потом вырвется из рук, заскачет по траве и заорет дурным голосом:

– Уйди! Уйди! Уйди!.. Тут даже Мишка замолкал и, кряхтя, сползал с Манькиных рук.

– Ди!.. Ди!.. Ди!.. – умильно повторял он.


И почти каждый день во двор привозили мороженое.

Мороженое! Ах, если бы вы жили до войны, вы бы знали, что это такое: услышать за оградой двора скрип тележки мороженщицы! Из ледяного нутра тележки она доставала хитрые машинки: маленькую среднюю и большую. Это были такие круглые коробочки, на дно которых добрая тетенька укладывала вафельные кружочки: маленький, средний и большой. Потом она зачерпывала ложкой ком мороженого и разравнивала его с краями коробочки. Сверху все это накрывалось еще одним вафельным кружочком. Глотая слюни, ты смотрел, как дно коробочки приподнимается, выталкивая готовую для наслаждения порцию сладкого чуда: за три копейки… за пять… и еще не помню за сколько.

Такое мороженое не полагалось кусать, его нужно было лизать между вафлями, поворачивая по кругу от носа к подбородку. Оно таяло на языке, холодило зубы и умоляло не спешить, тянуть удовольствие. Но это была коварная просьба. Проворное солнце опережало тебя, заставляя делиться с рубашкой, штанами и землей.

– Мам! – несся ты с ревом домой. – Мороженое упало!


Манька прижилась у нас. Она, и правда, оказалась проворной и безотказной. И дров наколоть, и печь растопить, и за керосином слетать – ни от чего не бегала. Только бы не отправляли домой, в голодную рязанскую глушь… Другое дело, что Москву, настоящую Москву, она так и не видела. Мы же жили в Кунцеве, дачном пригороде. От нас ходил паровичок до Белорусского вокзала. А на автобусе можно было подъехать прямо к Большому театру.

То-то Манька насмотрелась, когда мама повезла нас к фотографу на Дорогомиловскую заставу. Чуть голову не отвертела. – О!.. – повторяла она за кондуктором, – Еврейское кладбище!.. – О!.. Русское кладбище!.. – О!.. Фабрика-кухня!.. Но сильнее всего она разохалась, когда с визгом и треньканьем дорогу нам пересек трамвай. – Транвай! Транвай! – подкидывала она Мишку на коленках. – Дзинь! Дзинь! Дзинь!.. – Зинь! Зинь! – вторил ей братец.

Но как же он разорался, когда его попробовали оторвать от няньки и оставить одного перед огромным деревянным ящиком. А уж когда дядя-фотограф сунул голову под черную тряпку, Мишка просто зашелся криком. – Смотри! Смотри! – успокаивал его фотограф. – Сейчас птичка вылетит!.. Какая птичка? Тут уж брат испугался на всю катушку. Мы недавно были в зоопарке, и самым страшным Мишкиным воспоминанием был ободранный гриф с огромным клювом и воротником из грязных перьев. Та еще птичка!

Только Манька смогла хоть чуть-чуть угомонить брата. – Ай, дуду!.. Ай, дуду!.. – прижимала она его к груди. – Ходит козлик во саду… Роги острые точит, Мише плакать не велит…

Мишка, и правда, перестал орать. Только носом сопел. – Птичка! – приказал фотограф. Манька даже отскочить не успела. Так и остались они на фотографии: заходящийся новым криком Мишка и большая Манькина тень за его спиной.

Зато я почти не боялся. Сел на стульчик лицом к фотографу и стал покорно ждать «птичку». Таким и получился: смирным скучным мальчиком с чубчиком на лбу и большим бантом, из концов которого торчали неровные нитки. И с ободранными носками туфелек. – Не могла бохеру обувь почистить! – ворчала потом вечно смурная тетка Рейзл. Не любила она маму.

Был у нас кожаный диван. С полочкой, на которой стояли семь белых слоников. А еще и трельяж – в середине зеркало побольше, а по бокам две зеркальные створки. И надо же такому случиться: распрыгался я на этом диване, зацепил плечом трехногую красоту, и грохнулось она – сначала мне на спину, а потом уже и на пол. – Теть Дор! – побежала доносить Манька. – А ваш Илюшка зеркалу скинул!.. – Вей из мир! – схватилась за голову мама. – Быть большому цуресу!.. Так она до самой смерти и верила, что война началась из-за разбитого мной зеркала. А что? Ведь не прошло и недели…


Немцы прилетали ровно в десять. Часы можно было проверять. Мы успевали допить чай и отправлялись в «щель» – бомбоубежище, вырытое всем двором у забора. Пахло сыростью и страхом. Все сидели, тесно прижавшись друг к другу, и только отдельные смельчаки выглядывали в приоткрытый люк. Как-то раз мне удалось соскочить с маминых колен и вскарабкаться к выходу. По черному небу скользили лучи прожекторов, то тут, то там вспыхивали огоньки разрывов. – Фили горят! – испуганно сказал кто-то из мужчин. Далеко в стороне города небо было красным как на восходе. Горел толевый завод – узнали мы потом.

– Ты хочешь моей смерти! – рыдала мама, стаскивая меня с лесенки.

Однажды взрыв прогремел совсем рядом. С потолка «щели» с сырым шорохом посыпалась земля. Утром оказалось, что окно комнаты, заклеенное крест-накрест, распахнуто взрывной волной. Бомба, упавшая на соседней улице, похоронила древних старушек в неглубокой «щели».

– Все! – сказала мама. – Надо уезжать!.. Она раздобыла три места на поезд в Сибирь. Это называлось «эвакуация». Назавтра папа пригнал полуторку. Мама не успела оглянуться, как Манька уже сидела на чемоданах с Мишкой на коленях.

– Маня! – строго окликнула ее мама. – Ну-ка слезай!.. – Куды? – сделала вид, что не поняла, Манька. – Домой! – разъяснила мама. – Вот тебе деньги и езжай в свою Рязань, домой!.. – Куды? – снова не поняла Манька. – Я к вам нанялась, я с вами и еду! – Куда? – теперь не поняла мама. – У тебя же ни паспорта, ничего… Да и талона на тебя нету. Кто тебя в вагон пустит!.. Манька только крепче стискивала орущего Мишку. – Я шустрая! – нахально заявила она. – Пролезу!..

Вот так и оказалась Манька в нашей теплушке. Мы с мамой разместились на нижних нарах. А наша нянька – под ними. И не высовывалась, пока поезд не тронулся.

Я не буду рассказывать, как мы добирались до Сибири. Как нас бомбили в первую ночь. Как мы лежали в поле, в каких-то воронках. В небе гудели самолеты, что-то сверкало, что-то ухало совсем рядом. А Мишка надрывался ревом. И люди вокруг кричали, что немцы там, наверху, слышат этот крик, у них такие аппараты есть! И что его белое одеяльце с неба видно. И прямо стаскивали с брата это несчастное одеяло. Мама плакала, Манька не знала за что хвататься – то ли за одеяло, то ли за Мишку. Выбрала все-таки Мишку.

– А одеяльце-то было из чистого пуха! – жалела потом мама.

Мы ехали долго-долго – через леса, через горы, переезжали тысячи рек. На станциях к нам приставали разные дядьки, уговаривали оставаться у них в колхозах. – Нет, – отвечала мама, – мы едем в Омск!..

Почему в Омск? Там жили наши дальние-предальние родственники. Седьмая вода на киселе. Но перед войной они гостили в Москве. Мама надеялась, что они нас приютят.

И правда, нас пустила к себе тетя Катя. Уж не знаю, кем она нам приходилась. Но все-таки не чужая. Муж тети Кати и старший сын были на фронте. А младший, Ленька, второй год ходил в третий класс. А еще у тети Кати была корова. И вот чудо: звали корову Маней. – Ну, прям, как у нас в Рязани! – удивлялась наша няня.

Тетя Катя поселила нас в комнате, где была всего одна кровать. На ней спали мама с Мишкой. А мы с Манькой на полу. Первые два-три месяца мама платила тете Кате – как договорились. Деньги присылал папа. Но потом их стало не хватать. Вот тогда мы узнали, что такое сибирская еврейка. От криков тети Кати стекла в окнах звенели. – Капцонес! – шумела она. – Завтра же все вон из моего дома! Чтоб духа вашего не было! – Да мы заплатим! Заплатим! – пробовала угомонить ее мама. – Вот придет перевод… – Ой, держите меня, евреи! – надрывалась тетя Катя. – Хай как серебром вы заплатите! Голодранцы! Враги народа! Нечего было из своей Москвы бежать!

А потом в Москве была паника. И кунцевские родичи всем скопом притащились в Омск: бабка Злата, тетка Рейзл, тетка Фрима и мои двоюродные Жанна и Вера. И с ними мой дядька Сюня, которого на фронт не брали из-за больных мозгов. И все, конечно, втиснулись в нашу комнату. И стало нас всех одиннадцать душ. Тетя Катя аж почернела от злости. Но где ж ей было сладить с таким кагалом.

Так мы и жили. И няня Маня с нами. Тятькалась с Мишкой, бегала за водой, а по утрам помогала тете Кате доить корову. Корову донимали слепни. Вот она и отмахивалась хвостом и дергала ногами, норовя опрокинуть ведро. Надо было одной рукой держать хвост, а другой отгонять назойливых тварей. Дзинькали по ведру молочные струи. В сарае Манька уговаривала корову:

– Ну, стой, стой, Манечка, смирно!.. Ну, не маши хвостом! Потерпи!.. Потерпи, тебе говорят!..

Осенью Мишу отдали в детский сад. На неделю. В понедельник с утра мама отводила его на автобус, и Мишку увозили куда-то за город. А в субботу мы с Манькой встречали его.

Она, видно, не умела жить, не обихаживая кого-то. Так уж была устроена. И теперь, без Мишки, привязалась к корове. Сделав свои дела по дому, бежала в сарай. – Манечка! Голубушка! Красуля моя!.. И пока тетя Катя была на работе, выводила корову пастись. На кладбище. И я с ними.

Казацкое кладбище было рядом с домом – только дорогу перейти. Манька первой заглядывала в ворота – не видно ли строгого директора. И потом быстро-быстро загоняла нас в дальний угол, подальше от ворот.

Мне было хорошо. Я сидел на могильной плите, мурлыкал что-то и щурил глаза на солнце. Желтый круг разбивался на цветные иголки, и я мог заставить их крутиться в разные стороны…

В кустах шуршала корова. Слышно было, как она трясет прутья, вытягивая сквозь них пучки травы. Траву между могилами она давно объела… «Надо бы перейти на другую сторону…» – лениво думал я. И в пол уха слушал Маньку, которая, водя пальцем по строчкам, читала вслух какую-то историю про путников, заплутавших в степном буране и про нечаянно явившегося проводника. И еще что-то про заячий тулупчик.

Осень была солнечной. И от тепла и манькиного бормотанья меня давно тянуло в сон. Но тут вдруг корова вышла из-за могил. Не переставая жевать, она навострила уши в сторону улицы.

– Хоронют! – сказала няня Маня. Теперь и я услышал в дальнем конце Партизанской глухие удары барабана. Хоронили здесь редко, кладбище еще до войны собирались закрыть. Я старался не пропускать похорон. Бежал за катафалком, спешил успеть, чтобы увидеть, как гроб опускали на принесенные из конторы табуретки, открывали крышку и зажигали свечку в желтых руках покойника. Я его совсем не боялся. Приходил поп и принимался махать коптящим горшочком на цепи. И дым от поповского горшочка клубился вокруг острого носа, торчащего из цветов. – Вот бы чихнул! – думал я. – И все бы заорали: будьте здоровы!.. А потом начиналось самое главное. Кто-то из родственников раскутывал миску, в которой лежал теплый еще рис с изюмом. Провожающие и нищие выстраивались в очередь, и каждый получал в подставленные ладони горстку вкусного варева. И мне доставалась хорошая пригоршня.

Вот потому-то я и стал приставать к Маньке: пойдем да пойдем! – Рисом же кормят! – уговаривал я ее. – Куды с коровой! – не соглашалась Манька. – Да мы потихоньку, а Маню спрячем… А зато рис, знаешь какой вкусный! С изюмом!

К тому времени я уже всегда хотел есть. Хлеб был по карточкам, а все вещи, которые привезли с собой, мама давно выменяла на еду.

– Во причепился на мою голову! – ругалась Манька. Но я не отставал. Я знал: если долго ныть, Манька устанет и махнет рукой. Так и вышло.

– Ты ж хуже горькой редьки! – рассердилась она. И стала завязывать на Маниной шее веревку. А я думал: да пусть сердится, лишь бы не опоздать.

Мы успели. Миска была еще наполовину полна. Я пристроился к очереди. Нищие уже знали меня и только тихонько ворчали. А вот Маньку с коровой они пускать не хотели. – Ишь! – шумели они. – На русские похороны с яврейской скотиной! Мало нам мальчонки-яврейченки! – Обломы сиволапые! – огрызалась няня. – Малые дети явреями не бывают!.. Я это запомнил – в школе ох как пригодилось!..

Пришлось-таки Маньке завести корову за ближнюю оградку. Потом она шустро пристроилась за мной. Нам положили в ладони по ложке риса. Я быстренько проглотил свою порцию и снова пристроился в очередь. Нищие давно уже стояли по второму разу. А я что ли рыжий… Когда раздача была совсем рядом, раздался вдруг злобный крик: – Опять эта корова! Кто пустил корову на погост?..

Директор кладбища, дядя Вася, лупил по маниному боку ее же веревкой. Корова шарахалась, пугая народ.

– Сколько говорено! – прихрамывая, наседал на нее дядя Вася. – Не водите вашу корову на погост! Не мешайте прощанию!..

Он схватил веревку и потащил корову к конторе. – Ой-юй-юй! – запричитала Манька. – Отчепись от коровки, грабастик!.. – Под арест! – не уступал директор. Он загнал Маню в сарай и закрыл его на замок.

– Пропала моя красуля! – скулила Манька. А я думал: – Пропали мы! Что с нами сделает тетя Катя!


Я как в воду глядел. В доме случился тарарам. Или, как говорила бабка Злата, хамишуцер. Зря что ли мама называла тетю Катю «еврейской казачкой»! Каких только проклятий не сыпалось на голову бедной няни. – Капцонес! Гановер!.. Чтоб ты сгорела! Чтоб небо на тебя упало! Чтобы на кладбище места для тебя не нашлось!..

Она ругалась и плакала: – Погубили мою кормилицу! На что я теперь жить буду!

Манька только носом шмыгала. А что ей было говорить? Что это я заставил ее вести корову на похороны? Что ей не хватило духа отвязаться от приставучего мальчишки?

Вдоволь накричавшись, тетя Катя достала из одежного шкафа бутылку с белой головкой и затопала на кладбище.


Корову она привела. Но с того дня что-то пошло не так. С коровой Маней, то есть. На кладбище ее больше не водили. Сено она жевала как-то скучно. И доиться почти перестала.

– Порчу навели! – вздыхала грустная Маня. Я как-то не очень понимал, что такое порча. Но что корове плохо, видел своими глазами. Когда тети Кати не было, мы забирались в сарай, и Манька пробовала скормить Мане принесенную с кладбища траву. Корова только шумно вздыхала, а рот открывать не хотела. – Ешь, Манюня! Ешь, красуля моя! – уговаривала корову няня. И гладила ее по нечесаной шерсти.

А как-то раз, когда мы встречали брата Мишку из детского сада, нас долго не хотели пускать во двор. Когда открыли калитку и мама приняла зареванного сына, Манька первым делом кинулась в сарай. Как будто почувствовала что-то.

– Манюня! – закричала она оттуда. – Где ты, голуба моя!.. Продали!.. Продали красулю мою! – догадалась было она. А потом вышла из сарая и увидела в углу двора что-то темное и мокрое, висящее на веревке. И с него капала вода.

– Зарезали! – заголосила нянька. – Убивцы! Грабастики поганые!.. И прижималась лицом к мокрой шкуре. А тетя Катя только молча смотрела с крыльца.

Вечером, когда все уже улеглись, мама громким шепотом стала уговаривать няню: – Надо тебе куда-то устраиваться, Маня! Сколько же можно так жить? Без паспорта, без карточек… – Домой поеду! К мамке! – таким же шепотом отвечала Манька. – Куда? – не соглашалась мама. – Как ты до своей Рязани доберешься? Время-то военное… – А куды ж мне? – захлюпала носом Манька.

– Надо тебе в ремесленное. Там кормят и одевают. И учат чему-то…

– А то ж, – соображала девчонка. – И пойду. Я этих ремеслух в городе вижу. На вид складные. А то что я у вас? Только хлеб за зря ем…

– Вот и хорошо! – обрадовалась мама. И вдруг тихо заплакала: – Что же получается? Завезли мы тебя и, выходит, бросили… Что я твоей матери скажу, если спросит? Куда мы ее дочь дели?..

– Ниче. Не пропаду! – утешала ее Манька. – Я шустрая!


Она навещала нас по выходным. Приходила такая, что и не узнать было. В черной шинели с блестящей пряжкой на ремне, а на голове черный берет с молоточками. Брат Мишка пугался и начинал орать… – Манечка! – радовалась мама. – Как ты там?.. – В порядке! Карточку рабочую дали! И кормят три раза! И постелю чистую стелют!.. – Не обижают тебя? – волновалась мама. – Я сама кого хошь обижу!..

А потом она стала работать на заводе. И появлялась у нас все реже. А потом маме прислали пропуск в Москву. И снова на трех человек. А Маню никто бы и не отпустил. Она теперь была как мобилизованная.

Больше мы Маньку не видели. Только мама иногда вздыхала неизвестно почему.

Я представляю, как она там бродит, на другом берегу. И ждет, когда появится девочка в резиновых сапогах и корова рядом с ней. – Маня, это ты? – робко спрашивает мама. А я вспоминаю, что где-то есть старая фотография. На ней мой маленький брат и тень на стене. Птичка вылетела.

Обратный билет. Рассказы и повесть

Подняться наверх