Читать книгу Бремя завета. Три под одной обложкой - Илья Коган - Страница 4

Бремя завета
Глава третья

Оглавление

На следующее утро я отправился в Иерусалим.

Иерушалаим… Иерушалаим…

Он предстал древними башнями на высокой горе… каменной старостью Ассирийских ворот… и арабскими нищенками с замызганными детьми…

Я решил, что первый день у меня будет еврейским.

И я бодро потопал по ближайшей лестнице. И оказался у подножия Храмовой горы. Внизу были две площади – одна ниже другой. И нижняя упиралась в сложенную из древних камней подпорную стену. Ту самую Стену Плача.

Долго рассматривать ее мне не позволили. Добрые молодцы поманили к магнитной арке и жестом указали на рюкзачок, болтавшийся за спиной. Арку я прошел без звона, а в рюкзачке, к моему удивлению, оказались два грязных носовых платка, давно потерянные ключи от чемодана, а также пластиковый стаканчик, вилка и ножик – привычно заныканные сувениры от компании «Эль-Аль». Они были без спора конфискованы, а я пропущен к святая святых.

Я не знаю, чем это объяснить… не хочется говорить о «голосе крови», о проснувшейся вдруг в подкорке исторической памяти, но я почувствовал энергетику этого места. Как говорят православные, «намоленность».

Я приложил правую руку к холодному камню. Потом левую. И опустил голову, но не стал качаться взад и вперед, как стоящие рядом правоверные. Они молились, а я из всех молитв знал только одну строчку «Отче наш» и одну строчку «Шма, Исраэль».

Но я молился. Как-то без слов – напряжением плеч, натяжением кожи лица, холодком, поднимавшим волосы. Я молился за Таню, ушедшую от своих страданий… за дочерей, не простивших Богу эти страдания… за себя, виноватого без вины, но все-таки живого… за стыдное чувство ожидания жизни и радости…

Прости меня, Боже!

…Я достал листок бумаги и ручку и записал свою единственную и главную просьбу. И протиснул записку в узкий зазор между камнями. И еще одной трепещущей бабочкой стала больше в старой стене.


Вы знаете, что такое восточный базар?

Это когда пахнет кожей, какими-то ароматическими маслами, и ты протискиваешься сквозь обтекающие тебя разгоряченные струи.

Все блестит, все стучит, все оглушительно цепляется. Только успевай смотреть под ноги и прижимать руку к карману. Праздник, который немного пугает…

А кто здесь евреи? А кто арабы?..

Вот эти, которые пьют кофе и играют в нарды, – арабы? А эти, которые после ленивой торговли уже спустили цену в четыре раза, но больше не отступают и только досадливо отмахиваются от тебя?.. Хаверим, мы же одной крови!


По звенящему трапу я поднялся на крышу Старого города. Отсюда Храмовая гора была как на ладони. Над ней ползли облака, и солнечный столб упирался в купол Мечети…

Молодая женщина с усилием втягивала на крышу коляску с близнецами. Не глядя по сторонам, она прокатила ее к другому краю крыши и с натугой стала спускать по трапу…

– Охота была… – вслух подумал я.

– Думаешь, она туристка? – произнес кто-то рядом. – Просто она живет на той стороне, а ходит верхом, потому что внизу живут арабы… Так договорились, чтобы не мешать друг другу…

На той стороне ветер полоскал израильский флаг.


Как живут евреи Старого города, я увидел в хасидском квартале. В чистом ухоженном дворе все было отполировано – и камень, и дерево, и цветочные вазы, опушенные яркой зеленью. Даже дети казались отмытыми до блеска.

В арабский двор меня просто не пустили. То есть, что он арабский, я понял, когда пожилая женщина властным жестом приказала мне: – Уходи!

Но в арабском туалете было почти так же чисто, как в еврейском. Чище, чем в Домодедовском аэропорту…


Я хотел посмотреть гробницу царя Давида. Но как туда попасть?

– Кто-нибудь говорит по-русски? – спросил я на все четыре стороны.

– А что вам надо? – ответили сразу с четырех сторон. И подробно и путано объяснили мне дорогу.

Конечно, я заблудился. Надо было снова спросить. Но улицы были пусты, и только по стене надо мной трудолюбиво семенила вереница замыленных японцев.


Японцы, куда не надо, не пойдут! – решил я, протискиваясь в неизвестную мне дверь. И попал в гробницу царя Давида!

Японцы оказались земляками – корейцами из Казахстана. Русскоязычный гид в лицах изображал кровавую схватку с Голиафом. Корейцы цокали языками, качали головами…

И, конечно, я, настырный, вмешался в обедню:

– А откуда известно, что это могила именно царя Давида?

– Откуда, откуда… – гид растер меня взглядом по стене. – Все знают! И деды наши знали!.. И прадеды!.. Три тысячи лет знали!

Ну, подумал я, твои-то деды знали, кто лежит в Мавзолее…


– А ты высокомерен! – произнес кто-то за спиной.

Я оглянулся – голос показался мне знакомым. Ну, конечно, это был он, все в том же балахоне и с тюрбаном на голове.

– Мошох-мехалей! – продолжал пророк. – Ты ходишь по этой земле, как посторонний! И мысли твои заражены насмешкой, как яблоко червоточиной. А ведь это они должны смотреть на тебя с высоты своей Земли – Земли Завета! Ты еще так далек от Тшувы!

– Далась тебе эта Тшува! – не выдержал я. – Я прилетел сюда не вспоминать грехи и не каяться!

– Петь и плясать, как царь Давид?

– Встретиться с родными и повидать страну!

– Да… Что тебе еще остается?

Что он ко мне пристал, думал я. Не хочу я копаться в себе! Не хочу вытаскивать на свет слабости, вспоминать которые стыдно и больно!..

– Вспоминай! Вспоминай! – настаивал пророк, растворяясь в толпе экскурсантов.

День словно потемнел. Исчезло настроение праздника, которое не оставляло меня с момента прилета. Вместо этого в голове снова зашелестели давно закрытые и как будто накрепко забытые страницы…

…Лишь только ветер затеплится синий,

Лишь только звезды блеснут в вышине,

Начинается час Ефросиний

(Может Галей, а может Аксиний),

На Можайку выходят оне.

И колышутся смутные тени

Юных спутников пламенных дев.

На асфальт преклоняют колени

И поют, от любви одурев:

«Я сегодня всю химию, Люся,

О тебе думал, глядя в окно

Думал, встречи с тобой не дождусь я

И струилась из глаз аш два о.

Пусть на химии я завалюся,

Пусть на физике я провалюсь,

Все равно я люблю тебе, Люся

(Может, Света, а может, Маруся),

Комсомольским билетом клянусь!».


…Можайка по вечерам была пустынна. Даже «топтуны» исчезали после проезда бериевской машины. А Сталин в те годы дальше «Ближней» дачи уже не ездил. И наше кунцевское шоссе превращалось в пахнущий асфальтом проспект любви… Взявшись за руки, брели по ней мои одноклассники. И тени их позли за ними, укорачиваясь до ближайшего фонаря, а потом росли, обгоняли, удлинялись, чтобы совсем раствориться в темноте… Лялик и Альбина… Виктор и Галя… Мирка и Аза… Алик и Люся… Мои друзья – без меня… Чего уж скрывать: девочки любили поверять мне свои сердечные тайны, но гулять по вечерам они шли с другими. У нас тогда это называлось «дружить». Советско-монастырское воспитание слово «любовь» оставляло «на потом»…

Что же мне оставалось? Писать ироничные стихи, ни одного слова из которых я теперь не помню. Недорого они стоили… Но на скучных уроках они кочевали с парты на парту, а на переменках залетали в параллельный, «девчачий» класс…

Так было и на этот раз. С той разницей, что в туалет, где девочки с выражением читали немудреные куплеты, нелегкая занесла пионервожатую Марину. Стихи были конфискованы. А на следующем уроке я предстал пред грозными очами директора.

…У нас были сложные отношения. Он преподавал химию, и на первом же уроке попросил кого-нибудь рассказать биографию Ломоносова. Так как это было скорее из области литературы и истории, я смело поднял руку и довольно связно выложил свои знания. Каро Михайлович остался доволен.

Но когда на следующий день он попытался выудить из меня нечто более «химическое», король оказался голым. С тех пор легкий оттенок пренебрежения всегда примешивался к его отношению ко мне. Как будто я обманул его… Но и мое отношение было окрашено легким неуважением в сочетании с врожденно присущим мне начальственным трепетом. Была в нем какая-то темная энергия, которую я инстинктивно отторгал. И легкий привкус фанфаронства и пошлости. На школьных вечерах он любил присесть за пианино и бравурно промузицировать армянскую версию «Каравана». Всегда одно и то же, и всегда вызывая буйную экзальтацию старшеклассниц… Наверное, я был несправедлив. Просто в те времена бумажная радиоточка прививала слушателям хороший музыкальный вкус…

И вот я стоял перед ним и чувствовал себя глубоко виноватым, еще не успев понять, в чем эта вина заключается.

– Твои? – потряс листками директор.

– М… мои… – пролепетал я.

И начался долгий и тягостный разговор, больше похожий на допрос, в ходе которого я должен был поименно назвать всех участников вечерних прогулок. Я не чинился, так как не видел никакого греха ни в самих героях, ни в слегка окарикатуренных их отношениях. Директор смотрел на это иначе. Он говорил о моральном облике комсомольца, об опошлении романтически-чистых отношений, о зависти, которая проглядывает в каждой строчке бездарного опуса, о пятне, которым и испачкал беспорочный облик родной школы. И, конечно, о том, что завтра же он должен будет доложить об идеологическом ЧП в Райком партии…

Я понимал, что не сделай он этого, шустрые ножки пионервожатой Марины первой внесут ее на крыльцо Райкома.

А это не сулило ничего хорошего ни мне, ни ему, ни школе…

И вдруг директор замолчал. Он долго смотрел на меня налитыми кровью глазами.

– А что мой Алик тоже гуляет там?.. – с трудом выдавил он из себя.

– Ну да, – не задумываясь, согласился я, – с Люсей Вагиной…

И вот тут я, мальчишка, сопля, впервые увидел, как ломается взрослый, прошедший войну человек. Он сразу как-то сник, ссутулился. Презрение ко мне все еще плясало в его глазах. Но к нему явно добавился страх…

– Ладно… Иди… – отпустил он меня. Я понял, что страшного суда не будет, но вместо чувства облегчения испытывал жгучий стыд. Я не победил, не отстоял своей правды, я применил подлый прием и был им раздавлен.


На следующий день меня «разбирали» на уроке литературы. Ребята гоготали, не видя в моих стихах ничего крамольного… Но по поведению я получил тройку в четверти. И это за три месяца до аттестата зрелости.

На книжной полке у меня хранится древний том «Стихотворений» Надсона с надписью «Из книг Каро Айламазяна». А рядом – сборник Шекспира, подаренный мне директором на выпускном вечере… И время от времени я покрываюсь холодным потом, вспоминая гремучую смесь презрения и страха, которой на всю жизнь наградил меня директор…


– Мошох-мехалей! – нарушил молчание пророк. – Ты наказан своим стыдом! И пусть этот стыд сжигает тебя, как языки пламени сжигают грешников аду! До тех пор, пока не придешь ты к тшуве!

Вот пристал с этой тшувой! – подумал я. Но почему- то на душе стало легче, как будто, прочитав мои мысли, пророк снял палец с моей чаши весов…


В конце дня ноги снова принесли меня к Стене Плача. Площадь перед ней была полна. Какие-то вполне профессорского вида люди слаженно пели в одном углу. В другом – исступленно качались покрытые шалями седобородые старцы. А в центре водили хоровод, и все лица казались мне веселыми и добрыми.

Был канун Шаббата, и мне было хорошо…


Автобус в Бейтар-Илит отходил от Ассирийских ворот. Нашел я их просто. Снова крикнул на площади:

– Кто-нибудь говорит по-русски?

– А что вы хотите?

– Вам помочь?

Почему здесь все так благожелательны? Или мне, гостю, это только кажется?..


В автобус я вошел вслед за молодым хасидом. Мы сели рядом, и он тут же достал из кейса пудовый том. Тору? Или Талмуд? И стал качаться и шепотом причитать над ним. И остервенело ковырять в носу… И ковырял всю дорогу. А пересесть я стеснялся. Может, это ритуал такой… Кто их, хасидов, знает…

Бремя завета. Три под одной обложкой

Подняться наверх