Читать книгу Гоголь и географическое воображение романтизма - Инга Видугирите - Страница 4
Введение
Теоретический контекст исследования: географическое воображение и географическая оптика
ОглавлениеНа сегодняшний день словосочетание «географическое воображение» весьма распространено в исследованиях культуры, где применяется в достаточно широком спектре значения – от определения географии до индивидуального мышления о пространстве. Понятие было введено представителем гуманитарной географии Д. Харви в его книге «Социальная справедливость и город» (1973) и предполагало разные аспекты рефлексии пространства и существующих в нем человеческих отношений на уровне индивидуального сознания. Как научный термин географическое воображение оформлялось по аналогии и по контрасту с социальным воображением и как синоним географическому сознанию[52]. Однако 20 лет спустя в большом труде Д. Грегори «Географические воображения» (1993) понятие было заново концептуализировано как выраженное в терминах пространства социальное и историческое знание, отраженное в разнообразии географического дискурса. Начало этого дискурса было отнесено к появлению современной парадигмы географии в конце XVIII – начале XIX в., которая представляла исключительно европейскую науку[53]. Множественное число в названии книги Грегори оспаривало доминирование в географии европейского взгляда на мир и указывало на вариативность географического воображения, проявляющуюся как на научном, социальном, политическом, так и на художественном, коммерческом, бытовом уровнях.
В исследовании археологии современного географического воображения Грегори особое внимание уделил связям географии с визуальностью, восходящей к визуальным методам географического анализа, в которых взгляду-зрению-наблюдению отводится основополагающая роль. Согласно Грегори, становление новой парадигмы географии в Европе связано с географическим путешествием и начинается с открытия Океании и Австралии командой капитана Дж. Кука в середине XVIII в. Это были последние неизвестные европейцам территории мира, ставшие для них своеобразными лабораториями, в которых они наблюдали не только природу, но и незнакомого им человека, и на основе этих наблюдений выстроили концепцию человеческой истории. История воспринималась с точки зрения европейского развития, которое, как тогда понимали, далеко ушло от примитивной дикой жизни туземцев. В анализе описаний путешествий Кука, предпринятых И. Р. Форстером и Дж. Бэнксом, Грегори акцентирует первые проявления в географии того общего для Нового времени сдвига, который был описан М. Хайдеггером как сдвиг от мира к картине мира. Картина мира, согласно Хайдеггеру, выражает представление о мире как поверхности, наблюдаемой с позиции всезнающего человека-субъекта как «сущего, на котором основывается все сущее по способу своего бытия и своей истины»[54]. Грегори, так же как и Т. Митчелл[55], идеи которого его вдохновили, этот поворот осмысляет критически: в ходе освоения и осмысления новых территорий мира как данных взгляду путешественника образов пространства и людей, вне глубины и вне сложности разнообразных их связей, формировалось европейское географическое воображение, которое, воплощаясь в картах, пейзажах и описаниях, участвовало в процессе превращения мира в «выставку» (world-as-exibition), смысл которой – удивлять зрелищностью и поощрять к интерпретации зрительных образов[56].
Способы и объем научной, философской и художественной интерпретации материала, собранного во время географических путешествий, были раскрыты в фундаментальном исследовании Ч. Танга «Географическое воображение современности: география, литература и философия в немецком романтизме» (2008). Танг пришел к проблематике географии из другой области – интеллектуальной истории современности, изучая в первую очередь развитие философии, науки, а также связанные с ними явления художественной жизни в эпоху романтизма. Однако факт, что для оформления своей концепции он избрал понятие, уже существовавшее в географии, конечно, не был случайным. Тем более что его исследование непосредственно касается того же начального периода в истории современной географии, о котором писал Грегори, расширяя подход последнего анализом философских и научных источников, которые в эпоху романтизма причудливо смешались с импульсами, шедшими из литературы, искусства и педагогики.
Танг сосредоточил внимание на следующем после Кука и Форстеров поколении ученых – на деятельности Гумбольдтa и Риттерa. Оба они считаются основоположниками теории и методологии науки, поэтому их значение в географии сравнивают со значением И. Ньютона в физике[57]. Гумбольдт продолжил традицию своего учителя Г. Форстера и стал исследователем-путешественником, прославившимся научной экспедицией в Южную Америку и многочисленными географическими трудами, основанными на собранном там материале, которые венчало его универсальное описание Земли «Космос» (1845–1862). Риттер, который как путешественник был намного скромнее Гумбольдта, ограничиваясь в этом пределами Европы, был тем, кто собрал и обобщил на теоретическом уровне географические открытия и исследования и создал принципы и методы географического анализа земной поверхности, действительные по сей день[58]. Однако, как показано в исследовании Танга, все достижения географии на рубеже XVIII–XIX вв. были совершены благодаря ee тесной связи с философией и литературой немецкого романтизма. Именно в рамках взаимодействия науки, литературы и философии были созданы понятия, с помощью которых европейское общество приобрело возможность самоопределения и саморепрезентации в отношении пространства. Комплекс этих понятий и лег в основу специфического пространственного мышления, которое Танг определяет как географическое воображение.
Географическое воображение характеризуется тремя основными аспектами: 1) географической субъективностью – осознанием своей укорененности в земле и связи с ней; 2) пониманием конкретной культуры как рожденной и определенной географической реальностью, а также 3) пониманием географической обусловленности истории. Поэтому географическое воображение можно представить, с одной стороны, как систему знания о разных географических регионах мира в отношении к обитающим там людям, а в случае европейцев – и как комплекс представлений о собственной связи с землей, приведших в окончательном итоге к возникновению идеи национального государства. С другой стороны, географическое воображение осуществляет сам принцип мышления о Землe, который предполагает неизменное соотношение человека, его культуры и истории с обитаемым им географическим пространством. В таком виде географическое воображение может быть раскрыто в научном дискурсе, философии и художественной практике, что было сделано в исследовании Танга на примере культуры немецкого романтизма.
Выделенная Грегори визуальная проблематика географии в исследовании Танга раскрывается в связи с историей становления географического пейзажа/ландшафта[59] – понятия, определившегося в начале XIX в. в трудах Гумбольдта, посвященных описанию Южной и Центральной Америки, и предназначенного для описания одного или другого региона как внутренне взаимосвязанной системы живой и неживой природы и человека. Пейзаж до сих пор является основной единицей географического анализа земной поверхности, сохраняющей связь со своими истоками в географии Гумбольдта, который строил описание Нового Света как описание череды картин/видов – пейзажей, предстающих перед глазами географа-путешественника, рассказывающего о своих личных впечатлениях и опыте. Эти описания составили его книгу «Картины природы» («Ansichten der Natur», 1808), которая уже на уровне названия раскрывала ориентацию Гумбольдта на живопись, прямо названную автором во вступительном слове. Согласно Тангу, структура и толкование географического пейзажа у Гумбольдта опирались на эстетический труд К. Л. Фернова «О пейзажной живописи» (1803), заимствуя у последнего основные структурные принципы пейзажа как живописного жанра – его «холлистский, тотальный» характер и обязательное наличие субъекта, взгляд которого конституирует пейзаж и его символическое значение[60]. Эстетика пейзажа предполагала, что существует два возможных пути для бездушной природы стать символом человеческой души – через репрезентацию его чувств или через репрезентацию идей. Первая следовала законам музыки и порождала пейзаж настроения, вторая – выражала понятия (например, гармония форм, тонов, света служила выражением гармонии души), создавая аллегорический смысл пейзажа[61].
Приверженность Гумбольдта к теории и практике пейзажа существенно повлияла на его географическое творчество. Согласно Тангу, спаяв географию с эстетикой пейзажа, Гумбольдт протянул мост между природой и моральной сферой человека и тем самым предложил уникальную концепцию географического субъекта: полученная через опыт пейзажа эстетическая субъективность переходила в географическую, которая определялась природой и выражалась через отношение/чувство к ней[62]. Таким образом, перенимая у художественного пейзажа его структуру, география, дотоле существовавшая в виде классификаций явлений природы, стала одной из областей проявления эстетической субъективности, приближаясь в этом к литературе и живописи, у которых брала пример. Тем не менее не следует считать, что творчество Гумбольдта перестало быть научным или что оно превратилось в эклектическое сочетание эмпирических сведений и поэтических восторгов. Эстетический подход к пейзажу в его концепции географии систематически соотносился с получением и обработкой научных данных, что позволяет рассматривать ее с обеих сторон – как научную, так и художественную. По мнению Танга, именно этот процесс преобразования географии определил ее научный прорыв в начале XIX в.[63]
Оформление новой парадигмы географии и процесс освоения пейзажа как аналитического концепта географического исследования совпадает по времени с радикальным сдвигом в человеческом восприятии (который М. Б. Ямпольский определил как «превращение субъекта в наблюдателя»), явившимся главным следствием кризиса субъективности:
Субъект все в меньшей степени понимается как «человек мыслящий» и в большей степени как «человек наблюдающий». <…> В XIX веке, однако, теоретическая рефлексия постепенно заменяется «синтезом», связанным с узнаванием, памятью, расшифровкой и т. д., то есть операциями, весьма далекими от картезианской геометрии или теории перспективы[64].
Превращение субъекта в наблюдателя сопровождалось сдвигами в практиках зрения и в структуре видения, ставшими в последнее время объектом пристального внимания в визуальных исследованиях культуры. По мнению Дж. Крэри, стабильная до 1830‐х гг. фигура наблюдателя, для которого внешнее и внутреннее было четко разделено и гарантировало истину «реального мира», стала перестраиваться таким образом, что зрение приобрело независимость в отношении других человеческих чувств и внешних критериев истины и стало областью проявления субъективности[65]. Окончательное освобождение видения от требований истины и устойчивого идентитета проявилось в визионерских пейзажах У. Тёрнера уже в 1840‐х гг., намного раньше модернистской живописи, которая, как принято считать, утвердила субъективное видение как исток нового искусства[66].
В контексте истории наблюдателя география – с ее визуальными практиками исследования и распространения знания – предстает как область заинтересованного научного взгляда и соответствующих техник, нашедших выражение в географических картах и пейзажах. Именно в таком аспекте она осмыслена в работах географа Д. Косгроува, соотнесшего познание мира и его репрезентации в географии с живописью Возрождения[67]. Когда Грегори в «Географических воображениях» начал деконструкцию географического дискурса Нового времени как дискурса, основанного на визуальных практиках и интерпретациях видимости, он продолжил тему Косгроува, считавшего, что техники наблюдения и репрезентации, выработанные в ренессансной живописи, были перенесены в область географии, как раз в это же время интенсивно осваивавшей Новый Свет. В своем труде Грегори соотнес проблематику Косгроува с визуальными исследованиями Крэри и тем самым вписал субъекта географии в историю наблюдателя[68].
В исследовании техник наблюдателя у Крэри взгляд географа не выделяется как специфический, однако именно он является предметом анализа двух картин Я. Вермеера – «Астроном» (1668) и «Географ» (ок. 1668–1669). Для проекта о смене наблюдателя в XIX в., который осуществляет Крэри, в этих картинах важно подчеркнуть веру двух ученых мужей XVII в. в возможность правдивой репрезентации в виде визуального образа: «…внешний мир познается не через непосредственное чувственное изучение, а через ментальный обзор его „ясной и отчетливой“ репрезентации» – проекции на двухмерной поверхности географической карты и астрономического чертежа, соотносимых автором с camera obscura[69]. В контексте истории живописи Крэри отмечает вытеснение подобного наблюдателя иным, взгляд которого был определен новыми техниками XIX в. Однако в географии, вплоть до самого недавнего времени, взгляд и подход к миру у вермееровских Географа и Астронома сохраняли значимость научного инструмента и знания, как и не подвергалась сомнению их уверенность в правдивости картографического образа[70].
Другой случай географической оптики у Крэри, которую можно соотнести с наблюдением, свойственным географии, – картоподобнoe «Изображениe Венеции» Я. де Барбари (1500), послужившее ему примером в описании различия между двумя взглядами на город. Различие определяется через понятия ихнографии (геометрической проекции, представляющей план любого здания, увиденного как бы с высоты птичьего полета) и сценографии (пластического образа пространства сцены, наблюдаемого со стороны), введенные Г. В. Лейбницем для обозначения разных способов, каким тело является для Бога и для человека. Венеция Барбари предполагает свойственный Богу ихнографический взгляд и по его образцу строит своего наблюдателя[71]. Крэри противопоставляет ихнографический взгляд взгляду монадического наблюдателя, каким, например, является художник, рисующий отдельные сцены внутреннего пространства города (примером Крэри служат городские пейзажи Каналетто). Сцена может представить только одну из множества перспектив города, общий вид которого может быть дан только с высоты птичьего полета[72].
Когда Гумбольдт в своих географических сочинениях стал сегментировать и описывать земное пространство как «картины/виды природы», он постоянно играл сменой перспектив: от сценографического наблюдения пейзажей переходил к ихнографическому взгляду, изначально присущему картографии. Именно карта (реальная или ментальная) позволяла ему проводить сравнительный географический анализ разных частей света и делать обобщения на уровне всего земного шара, а также быть уверенным, что читатель его поймет. Гоголь – уже в области художественной литературы – наследовал техникам географического описания у Гумбольдта, которые применил в статьях по истории в «Арабесках» и в повести «Тарас Бульба». Поэтому я вернусь к более подробному описанию географического взгляда в последующих главах. Здесь же мне хотелось показать, что географический наблюдатель – в своих основных позициях картографа и субъекта описания географического пейзажа – оказался причастным к общей истории наблюдателя XIX в., а это, в свою очередь, означает изначальную причастность географического дискурса к бурному периоду становления современной визуальной цивилизации с ее многообразными способами видеть, репрезентировать, понимать и толковать мир. Причастным к ней оказался и географический дискурс Гоголя.
В этом исследовании я намерена показать, что географическая тема Гоголя резонирует с указанными теоретическими контекстами географии: она 1) отражает момент смены старой и новой парадигм; 2) развивает гердеровское представление об истории и культуре как результате взаимоотношений людей с окружающей их природой, т. е. является причастной к европейскому географическому воображению современности; и 3) подчеркивает зрелищную основу науки, работающей с географической видимостью мира. Гоголевская статья «Несколько мыслей о преподавании детям географии» могла бы служить наглядной иллюстрацией построенного на зрительных практиках географического дискурса, который подвергается критике, например, в трудах классика постколониальных исследований Э. Саида, автора понятия воображаемые географии[73], в уже указанных работах Косгроува и Грегори или в разработке понятия имперского пейзажа в исследованиях У. Дж. Т. Митчелла[74]. В статье Гоголь создает типичные ориенталистские образы людей, обитающих в Азии и Африке, рисует впечатляющие картины их невежества на фоне соответствующей дикой природы и с наивным достоинством европейца своего времени говорит о «зрелости» и «мужестве» Европы. Тем не менее он не изобретает эти образы, а берет их из современных географических источников. Наглядный ориентализм является только частью большой темы писателя – темы зрения, которая универсальна для географической статьи и «Арабесок» в целом[75], и именно она находит созвучие с обширной проблематикой мира как видимости в культурной географии конца ХХ – начала ХХI в. [76]
Другой аспект проблематики географического воображения в творчестве Гоголя раскрывается в связи с его географической оптикой. Приступая к анализу европейской традиции пейзажа в аспекте заключенного в нем знания и власти, Косгроув писал: «Мы признаем географическую реальность, потому что можем ее видеть. Смотреть означает что-нибудь видеть и интеллектуально понимать одновременно. Способ, каким люди видят мир, неразрывно связан с тем, как они понимают мир и относятся к нему. Между 1400 и 1900 гг. европейцы значительно изменили свои способы смотреть. Один индикатор их видения есть идея пейзажа»[77]. Именно в такой связи мотив зрения оформляется в географическом дискурсе Гоголя, где зрение является способом понимать мир, а визуальные образы – его репрезентировать. В статье «Мысли о географии» он писал: «Величину земель, государств, никогда нельзя заучивать исчислением квадратных миль. Нужно только смотреть на карту – вот одно средство узнать ее» (VIII, 104). Я намерена показать, что в оформлении обширной гоголевской темы зрения географические источники сыграли свою немаловажную роль и что как раз в контексте зрения и зрительных образов география у Гоголя приобрела свою независимую ценность в отношении истории – главного предмета романтической мысли о человеке. Более того, унаследованная от географического дискурса оптика Гоголя определила жанр пейзажа в его художественной прозе. В этом смысле гоголевский пейзаж закольцевал взаимообращение идей между областью эстетики и географии: из первой – в трудах Гумбольдта – идея пейзажа попала в географию, из которой – в пейзаже Гоголя – она вернулась в эстетику.
Само понятие географической оптики выбрано с оглядкой на оптику истории (и по аналогии с ней), в рамках которой в исследовании Т. И. Смоляровой «Зримая лирика. Державин» (2011) анализируются изменения в историческом и художественном повествовании на рубеже XVIII–XIX вв. Характерное для эпохи ощущение изменчивости, нестабильности, иллюзорности мира находило выражение в языке театра: в труде Э. Берка «Размышления о революции во Франции» (1790) театрализованной стала недавняя история, в то время как в поздней лирике Г. Р. Державина через театральную метафорику осмыслялась личная жизнь и судьба[78]. Театральная оптика истории и личной экзистенции, как показывает Смолярова, одновременно оказалась путем, которым в державинскую поэзию с ее архаическим «русским стилем» пришли «принципиально новые метафоры и сравнения, выражавшие европейское мироощущение первых лет XIX века»[79]. Я делаю предположение, что в случае Гоголя способом создания новых образов пространства в его прозе явилась, в частности, географическая оптика, определенная научными источниками его времени. Если оптика истории предполагала взгляд на исторические события и события личной судьбы как на театрализованное действо, то оптика географии – взгляд на мир в ракурсе географического воображения, которое строило и объясняло мир как великий организм, включающий людей и их природную среду и получивший выражение в тотальных картинах природы.
В полемике с существующими интерпретациями темы географии и ее следов в художественных текстах Гоголя я указывала, что один из подходов к этой проблематике слишком обобщал ее, возводя к мировоззрению писателя и к духу эпохи, а другой – слишком сужал, низводя до конкретного факта географизма. Предлагаемое мною понятие географической оптики представляет срединный между названными подходами путь, который, с одной стороны, учитывает конкретные географические источники и их следы в конкретных текстах, а с другой – соотносит всю эту конкретику с той системой научной географии и ее картиной мира, которая складывалась в начале XIX в. и для определения которой было найдено понятие географического воображения.
Проблематика географической оптики пересекается со многими аспектами изучения Гоголя – с уже упомянутой темой взгляда и зрения[80], с причудливыми перспективами гоголевского описания, определенными Андреем Белым в отношении каждой из фаз творческого наследия писателя[81], с вопросами структуры художественного пространства, которые были определены в фундаментальной по этой теме работе Ю. М. Лотмана и подробно исследованы Р. А. Магуайром[82], с проблемой гоголевского барокко в историческом и типологическом срезах[83], с разноаспектным вопросом о «живописности» и экфрастичности гоголевского письма[84], исчерпывающе представленном в сравнительно недавнем исследовании Е. Е. Дмитриевой[85], и с гоголевской «иронией стиля», неожиданно сближающей далекие понятия и явления, которую раскрыл М. Н. Эпштейн[86].
Тем не менее исследование географической оптики предполагает свой отдельный подход: вычленить географическую оптику как специфический способ наблюдения в общем потоке зрительных образов у Гоголя можно только на основе интертекстуальных пересечений с доступными писателю географическими и картографическими источниками. Те же источники позволяют определить объем географического материала, который Гоголь освоил и привлекал в создании художественного образа – литературного пейзажа. Через географические и картографические источники пейзаж Гоголя соотносится с географическим знанием. Таким образом, география и создаваемое ею представление о Земле оказались вовлеченными в процесс построения художественного пространства и стали смыслопорождающими элементами литературного текста. Этот внутренний сюжет гоголевской прозы – основной предмет предлагаемого исследования.
52
Harvey D. Social Justice and the City. Athens, Georgia, 2009. P. 22–37.
53
В таком подходе он опирался на: Stoddart D. Geography – a European science // Stoddart D. On Geography and its History. Oxford: Blackwell Publishers, 1986. P. 28–40.
54
Хайдеггер М. Время картины мира // Хайдеггер М. Работы и размышления разных лет / Пер. с нем. и сост. А. В. Михайлова. М., 1993. С. 146–149.
55
Грегори опирается на две работы Тимоти Митчелла: Mitchell T. 1) The world as exhibition // Comparative Studies in Society and History. 1989. Vol. 31. P. 217–236; 2) Colonizing Egypt. Cambridge, 1988.
56
Gregory D. Geographical Imaginations. Cambridge; Oxford, 1994. P. 15–209.
57
См.: Tang Ch. The Geographic Imagination of Modernity. P. 25.
58
См.: Сухова Н. Г. Карл Риттер и географическая наука в России. С. 33–70.
59
Разница между понятиями пейзажа и ландшафта существует не во всех традициях и языках. Поскольку для этого исследования важна именно близость географического пейзажа к пейзажу в живописи, я буду придерживаться этого понятия.
60
Tang Ch. The Geographic Imagination of Modernity. P. 80.
61
Ibid. P. 79.
62
Ibid. P. 90.
63
Ibid. P. 86.
64
Ямпольский М. Наблюдатель: Очерки истории видения. М., 2000. С. 8.
65
Crary J. Techniques of the Observer: on Vision and Modernity in the Nineteenth Century. Cambridge, Mass.; London, 1992. P. 1–24.
66
Ibid. P. 137–150.
67
См.: Cosgrove D. 1) Social Formation and Symbolic Landscape. Wisconsin, 1998; 2) Geography and Vision: Seeing, Imagining and Representing the World. London; New York, 2008.
68
Gregory D. Geographical Imaginations. P. 34–37.
69
Crary J. Techniques of the Observer. P. 43–46.
70
Критику картографического дискурса, например, см.: Harley J. B. Maps, knowledge, and power // The Iconography of Landscape: Еssays on the symbolic representation, design and use of past environments. Cambridge, 1988. P. 277–312; Wood D. The Power of Maps. New York, 1992.
71
Crary J. Techniques of the Observer. P. 51–52.
72
Ibid. P. 52–53.
73
Said E. W. Orientalism. Western Conceptions of the Orient. London, 1995. P. 57 и след.
74
Mitchell W. J. T. Imperial Landscape // Landscape and Power. Chicago; London, 2002. P. 5–34.
75
См. об этом: Fusso S. The Landscape of Arabesques // Essays on Gogol: Logos and the Russian Word / Ed. by S. Fusso, P. Meyer. Evanstone, Ill., 1994. P. 112–115. О связи разных типов взгляда с эстетикой Гоголя также см.: Maguire R. A. Exploring Gogol. Stanford, California, 1994. P. 97–178; Stilman L. The «All-Seeing Eye» in Gogol // Gogol From the Twentieth Century / Ed. by R. A. Maguire. Princeton, 1995. P. 376–389; Фаустов А. А. О гоголевском зрении: между «Aрабесками» и вторым томом «Мертвых душ» // Филологические записки. Воронеж, 1996. Вып. 7. С. 45–63; 1997. Вып. 8. С. 104–119; Джулиани Р. Жанровые особенности «Рима» // Гоголь и Италия / Сост. М. Вайскопф, Р. Джулиани, М., 2004. С. 11–37.
76
К указанным сочинениям Д. Грегори и Д. Косгроува можно добавить: Cosgrove D. Geographic imagination and the authority of images. Hettner-Lecture 2005. Stuttgart, 2006.
77
Cosgrove D. Social Formation and Symbolic Landscape. P. 8–9.
78
Смолярова Т. Зримая лирика. Державин. М., 2011. С. 47–159.
79
Там же. С. 20.
80
См. литературу в примеч. 3 на с. 35–36.
81
Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934.
82
Лотман Ю. М. Художественное пространство в прозе Гоголя // Лотман Ю. М. В школе поэтического слова. М., 1988; Maguire R. A. Exploring Gogol.
83
См. работы о барокко в творчестве Гоголя, которые пересекаются с темой географии: Смирнова Е. А. Поэма Гоголя «Мертвые души». Л., 1987. С. 61–78; Терц А. В тени Гоголя // Терц А. Собр. соч.: В 2 т. М., 1992. Т. 2. С. 208–216; Дмитриева Е. Гоголь в западноевропейском контексте: между языками и культурами. М., 2011. С. 52–81; Шведова С. О. Театральная поэтика барокко в художественном пространстве «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Н. В. Гоголя // Гоголевский сборник. СПб., 1993. С. 41–54; Михед П. Крiзь призму бароко. Киев, 2002; Барабаш Ю. Почва и судьба. Гоголь и украинская литература: у истоков. М., 1995; Shapiro G. Nikolai Gogol and the Baroque Cultural Heritage. Pennsylvania, 1993; Ямпольский М. Ткач и визионер: Очерки истории репрезентации, или О материальном и идеальном в культуре. М., 2007. С. 276–322; Видугирите И. «Складка» пейзажа: к проблеме барокко в творчестве Н. В. Гоголя // Literatūra. 2008. № 50 (2). С. 18–29.
84
Франк С. Заражение страстями или текстовая «наглядность»: pathos и ekphrasis у Гоголя // Экфрасис в русской литературе: Тр. Лозаннского симпозиума / Под ред. Л. Геллера. М., 2002. С. 31–41; Гольденберг А. Х. Архетипы в поэтике Н. В. Гоголя. Волгоград, 2007. С. 142–157.
85
Дмитриева Е. Гоголь в западноевропейском контексте. С. 121–174.
86
Эпштейн М. Ирония стиля: дeмоническое в образе России у Гоголя // Новое литературное обозрение. 1996. № 19. С. 129–147.