Читать книгу Лебединая песнь - Ирина Головкина (Римская-Корсакова) - Страница 18

Часть первая
Глава шестнадцатая

Оглавление

Доктор прописал Наталье Павловне укрепляющие сердечную мышцу впрыскивания. Решили обратиться опять к Елочке, так как Наталья Павловна питала ужас перед районной амбулаторией, в которой никогда не была. Елочка охотно согласилась делать инъекции, но заранее предупредила, чтоб об оплате речи не было. Материальное положение Елочки было не слишком затруднительно: кроме обычной зарплаты операционной сестры, в больнице постоянно подворачивался частный приработок в виде ночных дежурств у послеоперационных больных, которые хотели обеспечить себе индивидуальный уход. Это не запрещалось, и таким путем Елочка всегда могла подработать, как только ощущала необходимость. Визиты к Бологовским давали ей возможность ближе сойтись с Асей и понаблюдать заинтересовавшую ее семью, но та натянутость, которую она ощущала в этом доме, не ослабевала. Елочке импонировало достоинство, с которым держалась Наталья Павловна, тем не менее она скоро вывела заключение, что старая дама деспотична в обращении со своими домочадцами. Француженка кружилась вокруг нее, словно фрейлина вокруг императрицы: она, по-видимому, еще глубже Аси усвоила родовую иерархию, и видеть Наталью Павловну горделивой матроной, командующей своим маленьким двором, доставляло ей своеобразное тщеславное удовольствие. «Она готова, кажется, вовсе забыть о собственном отдыхе ради того, чтобы "son exellence"[75] была во всем величии и чтобы все бывающие здесь видели, как соблюдается в этой семье родовой этикет», – думала Елочка. Каждый раз во время ее визита по знаку Натальи Павловны Ася или француженка вкатывали в спальню маленький чайный столик, как если бы дело происходило в великосветском будуаре девятнадцатого века. Этот архаический столик с севрским сервизом на фоне давно не ремонтированной, несколько запущенной комнаты и усталая француженка, раскладывающая жалкую повидлу на очаровательные блюдца, а рядом – Ася, натирающая паркет или стирающая пыль с бабушкиных бесчисленных овальных миниатюр, казались Елочке очень характерными штрихами и вызывали иногда досадливую жалость и тревогу за будущее Аси.

В одно из таких чаепитий около несчастного столика в комнату вбежала девушка, закутанная в деревенский платок и в валенках, и Елочка с удивлением узнала кузину Аси.

– Что? Что? Рассказывай! – бросилась к ней эта последняя, а Наталья Павловна, ставя чашку на блюдце, осведомилась:

– Eh bien, Hélène?[76]

Девушка разразилась жалобными восклицаниями.

– Я больше не буду переодеваться! Ни валенки, ни платок нисколько не помогают. Он меня уже запомнил, а прежде чем давать направление, все равно смотрит в анкету! Он такой противный, этот Васильев, такой противный! Если б вы его только видели!

Трудно было понять что-нибудь из этих детских причитаний, Елочка стала расспрашивать, и ее тут же ввели в курс дела.

– Чтобы такое придумать? – проговорила она, разбирая свой шприц. – Являться с дальнейшими просьбами бессмысленно. Вам надо бы приобрести каким-либо путем очень дефицитную специальность – вот тогда можно было бы действовать иначе… Мне пришла сейчас в голову одна мысль… – И она изложила план, который состоял в следующем: в больнице, где она работала, было три рентгеновских отделения с очень квалифицированным персоналом. Рентгенотехники были перегружены работой и год назад с разрешения заведующего взяли к себе в ученицы стажеркой молодую девушку, она проработала у них бесплатно год, а затем при первом расширении штатов устроилась у них же на службу, так как работой ее все были довольны, а с биржи на их обязательный в то время запрос никого не прислали за неимением специалистов. Хорошо, если бы удалось проделать тоже с Лелей! Дядя Елочки – старший хирург, весьма уважаемый в больнице, – наверно, не откажется попросить своего приятеля-рентгенолога взять Лелю к себе в ученицы, а как только она овладеет специальностью, можно будет устроить ее работать, минуя биржу с тов. Васильевым, поскольку специальность дефицитная и рентгенкабинеты переманивают друг у друга рентгенотехников. Все пришли в восхищение от этой выдумки. Леля и Ася стали вырывать у Елочки шляпу и муфту, упрашивая еще посидеть и поболтать с ними, но Елочка все-таки убежала, преследуемая своей преувеличенной деликатностью и самолюбивым опасением показаться навязчивой.

«Эта семья, конечно, не из передовых, – думала она, выходя из подъезда, – не из тех либеральных помещичьих семей, где дочери-девушки шли на Бестужевские и медицинские курсы и работали после в земских больницах и школах, как покойная мама, например. Военная аристократия! Совсем иная социальная прослойка, чем наша семья. При прежних условиях Ася и Леля блистали бы в светских салонах, а в настоящее время дезориентированы настолько, что не могут уяснить себе обстановку и найти место в жизни. Да это и в самом деле нелегко при классовой борьбе, поставленной у нас во главу угла». Раздумывая над своими странностями, Елочка видела в себе готовность на любую жертву не только ради Аси, но и ради окружающих Асю, и в частности ради Лели, – неудачи на бирже и изящество этой головки с челкой на лбу и с капризной линией губ упирались в знаменитое «похоже», и Елочка начинала испытывать и к Леле чувство, родственное чувству к Асе. «Как это вяжется с моею замкнутостью и откуда берется? – спрашивала она себя. – Добиваться и просить мне с моею гордостью противно настолько, что я неспособна отстаивать собственные интересы, а вот ради чужой мне девушки – могу. Как только затрагиваются тайники моей души, где покоятся обожание героизма и "похоже", начинают звучать струны совсем иные, чем на поверхности, где я колючая и злая. Для тех, кого я люблю, я, по-видимому, могу быть самоотверженна, но таких избранных немного! Доброты лучистой, изливающейся безразлично-одинаково во мне нет». Ей вспомнилась женщина, которую она видела накануне, пробегая через приемный покой больницы. Это была крестьянка, в домотканой холстине, цветном платке и зипуне, с котомкой за плечами. С ней был мальчик – загорелый, русоволосый, с темными и печальными глазами. Ему было лет двенадцать. Мать привезла его на операцию и теперь прощалась с ним около санпропускника. Глаза ее были такие же темные и печальные, как у сына. Вековая скорбь и страшная тревога смотрели из них, когда она обнимала мальчика, который, в свою очередь, обхватил руками мать, как будто ища у нее защиты. Когда Елочка пробегала обратно, мальчика уже увели, а мать сидела на скамейке и слезы текли ручьями по загорелым худым щекам красивого лица… Толстая равнодушная санитарка сидела тут же и урезонивала ее:

– Ну чего ты? Чего, глупая? Медицина нонече сильна, лечат хорошо. Сперва, вишь, осмотрит ординатор, завтра поутру; потом, глядишь, прохвессору покажут – не сразу на стол. Нонече все для народа! Уход за им будет, какой тебе и не снится: с кровати встать ни в жисть не позволят! Все подносить станут; потому – медицина! А ты плачешь!

Елочка остановилась, и санитарка увидела ее.

– Вот и сестрица тебе то же скажет. Ейный папаша первейший какой ни на есть хирург. Вот проси, чтобы он твоего сынка сам резал, дюже горазд в этом деле.

Женщина обратила испуганный и умоляющий взгляд на Елочку и бухнулась ей в ноги…

«Я была слишком суха, – думала теперь Елочка, – я заторопилась сказать: "Хирург вовсе не мой отец, а только дядя. Трудные случаи он и всегда оперирует сам. Встаньте, это не принято", – правда, я пожала при этом ее руку, но этот жест, непринятый в простонародье, вряд ли сказал ей что-нибудь! Нет во мне сердечности и простоты, а вот теперь забыть эту женщину не могу! Я никогда ничего не забываю – счастливые люди, которые это умеют!»

«Странно, что мое сострадание заснуло теперь. Я стала прекрасным профессионалом и только!» Ей на память пришел еще один случай: в операционную принесли на носилках залитого кровью человека. Это оказался испытатель гранат. Ореол храбрости, который не мог не сопутствовать такому человеку, и знакомый вид военной травмы расшевелил немного сердце Елочки, пока она впрыскивала обезболивающее и помогала стаскивать разорванную в клочья одежду. Но только на несколько минут. Когда она села заполнять историю болезни, она увидела в рубрике слово «партийный с 1918 года» – и все в ней снова омертвело. «Конечно, я всегда готова исполнить свой долг по отношению к каждому, но души моей пусть с меня не спрашивают. Я властна вложить ее, куда сама захочу. Если придут опять великие бои – воскреснет сестра милосердия, а сейчас я – медсестра, и пусть этого довольно будет тем, кто так исказил, заштемпелевал и прошнуровал нашу жизнь! Идеалы всепрощения и кротости меня не привлекают, они хороши только при великой всечеловеческой любви, а у рядовых людей терпимость, например, происходит очень часто просто от безразличия и безыдейности. Вот у нас в больнице независимо держатся только дядя да терапевт Ипатов, все остальные – жалкие людишки: куда ветер дует, туда и они. Впрочем, вот еще один, и этот, кажется, всех независимей!» Она думала это, входя в подъезд больницы и встречая взглядом величественную фигуру больничного швейцара. Швейцар этот – бывший кучер Александра III, богатырски сложенный старик, с красивыми благообразными чертами, весь был преисполнен чувства собственного достоинства. За свою жизнь он столько перевидел высокопоставленных особ и так наметал свой глаз, что лучше любого агента огэпэу распознавал «господ» от «простых», в каком бы виде господа не появлялись перед ним. Он считал для себя унижением приветствовать партийцев и, напротив, радостною обязанностью – поклониться «бывшему» человеку. Из всего персонала больницы поклоном своим он удостаивал лишь несколько лиц по своему выбору, главным образом старых профессоров. Дядя Елочки, пожилой хирург, еще сохранивший манеры и выправку царского офицера, также попал в это число. Молодых врачей-ординаторов нового времени швейцар глубоко презирал и упорно титуловал «фельдшерами», на которых некоторые и в самом деле походили; на врачей-женщин он откровенно фыркал. Елочке имел обыкновение кланяться, перенося на нее частицу уважения, выпавшего на долю ее дяди, а также зная, что она из славной стаи прежних «милосердных». Их объединяла притом угадываемая ими друг в друге непримиримая ненависть к существующему строю. Швейцар стоял обычно не у наружной двери, а у внутренней лестницы близ лифта, бездействующего со дня великой революции, как и все лифты в городе. Тут же помещалась вешалка для нескольких привилегированных лиц, снимать пальто с которых швейцар почитал высокой обязанностью.

– Пожалуйте, Елизавета Георгиевна! – сказал он теперь. – Дяденька ваш уже ушли недавно. Наказали передать вам, чтобы вы к им обедать завтра пожаловали. – И, снимая с Елочки пальто, прибавил: – Зять из Москвы вечор воротился; рассказывал, что Страстный монастырь[77] и Красные ворота[78] вовсе снесли, Сухареву башню[79] и Иверскую Матушку[80] тоже срыли, а в Кремль не токмо что не пущают, а у ворот караулы стоят и по Красной площади милиция шмыгает – спокойно не пройдешь. Зять приостановился было, чтоб взглянуть на Спасскую башню, ан милиционер к нему: «Гражданин, здесь останавливаться воспрещается!» Трусы они, Елизавета Георгиевна, как я погляжу. Покойный император Александр Александрович всегда-то повсюду езживали: и в церковь, и в Думу, и на гвардейские пирушки. Я на козлах, да два казака позади – только и есть! А ведь знали же они, как убили их папеньку. И сами Александр Николаевич после десяти покушений все один езживали, а как в одиннадцатый раз бомбу в их величество бросили – и только были с ними адъютант и те же два казака. Ни в жисть не прятались, русские были люди – не то что нынешняя мразь: жиды да прочие грузины!

Елочка оглянулась и прижала палец к губам, но швейцар не пожелал снизить голоса:

– А я не боюсь! Меня и то моя старуха донимает: «Я, – говорит, – домой спешу и слышу через открытую форточку, как ты в комнате советскую власть ругаешь. Голос больно у тебя зычный, – говорит, – и уж будет нам от твоего голоса беда неминучая». А я так полагаю, что это все в руках Господних.

– Вы молодец, Орефий Михайлович, побольше бы таких, как вы, – сказала Елочка и подумала: «Завтра же у дяди переговорю по поводу Лели».

Ходатайство ее увенчалось успехом. Хирург обещал, не откладывая, поговорить с рентгенологом. Елочка тотчас побежала сообщить радостную весть, но в нескольких шагах от подъезда Бологовских ей мелькнуло свежее личико и кокетливая шляпка, увенчанная esprit; старенькое пальто не вносило диссонанса, оно усиливало интерес.

– Леля!

Девушка обернулась. С ней был долговязый молодой человек, который тотчас потянул руку к фуражке. Леля представила его, говоря:

– Валентин Платонович Фроловский, мы знакомы еще с детства.

Она выслушала и поблагодарила Елочку очень мило, но сдержанно, если не холодно.

– Довольны вы, милая маркиза с мушкой на щечке? – спросил молодой человек.

– О да! И больше всего тем, что наконец нанесен удар домашнему монастырскому режиму: у нас все знакомства просеиваются, как сквозь сито, а Сергей Петрович даже музыку насаживал только самую возвышенную, начиная с этих скучных фуг и кончая «Китежем». – Капризные губки по-детски надулись.

– Милое дитя, могу вас уверить, что на советской службе не слишком весело.

– Поживем – увидим! Вон там идет полковник Дидерихс. – И, кивнув Елочке, Леля ускользнула в сторону, как изящное видение. Молодой человек сказал, скандируя:

– Гвардейский полковник продает газеты на улицах, – красивым жестом поднес к кепке руку и поспешил за Лелей приветствовать полковника.

Елочка взглянула ему вслед и увидела высокого худого старика. У него была странно длинная шея, большие скорбные глаза под мохнатыми бровями напоминали чем-то глаза затравленного зверя. Сумка почтальона, надетая через плечо, не могла скрыть военную выправку и остатки гвардейского лоска.

Направляясь к Бологовским, Елочка рассчитывала на задушевную теплую минуту и веселый щебет за чайным столом и, брошенная теперь посредине тротуара, почувствовала себя разочарованной и уязвленной.

«Аристократы! Как они замкнуто держатся! – с неожиданной досадой подумала она, забывая, что до сих пор щетинилась сама, упорно отказываясь от приглашений сесть за чайный стол. – В этой Леле что-то декадентское!»

Идти к Асе теперь было не для чего, и она направилась к Анастасии Алексеевне, чтобы передать ей приготовленные для штопки носки. Анастасия Алексеевна, по своей привычке, тотчас начала охать и жаловаться, при этом она упомянула, что проработала несколько дней сестрой-хозяйкой в больнице имени Жертв революции.

– Понадеялась я, что поработаю там, но сотрудница, которую я замещала, почти тотчас поправилась. А мне там обед полагался, и работа нетрудная – сами знаете – порции больным раскладывать. – Две слезы выкатились из красных глаз.

Елочка озабоченно смотрела на нее, и чувство неприязни опять перемешивалось в ней с жалостью.

– А как здоровье? – спросила она.

Анастасия Алексеевна поднесла руку к голове.

– Нехорошо… Все что-то мерещится. Темноты боюсь, одна в квартире оставаться боюсь. Недавно соседи все поразошлись, и от единой мысли, что я в квартире одна, такой на меня страх нашел, что я вылетела на лестницу, а дверь, не подумавши, захлопнула. Ключа с собой у меня не было, а замок французский – два часа я на лестнице в одной блузке продрожала, пока соседи не подошли. Странные рожи какие-то лезут: раздуваются, ползут из углов. Только и мысли, что, как сейчас, там в углу на кофре надуется страшный лиловый старик, повернусь, увижу – так уж лучше не поворачиваться! А то как бы в кухне под столом та рожа вроде скользкой большой лягухи, но затявкала опять: «Плюнь на икону, плюнь на икону!..» Ничего этого другой раз и нет: я повернусь – кофр пустой, и под столом никого… а вот навязывается в мысли… что тут будешь делать! Я ведь с детства с темнотой путаюсь. Впервые это ко мне пришло, когда я еще гимназисточкой была: билась, я помню, раз над арифметической задачей. Знаете, какие бывают сложные к концу арифметики… Вдруг это откуда ни возьмись пришло мне в голову попросить, шутки ради, помочь мне нечистую силу: «Помогите, – говорю, – уж как-нибудь рассчитаюсь!» Только сказала, и так это быстро уяснилась мне вся задача, а за ней и другая. Ровно занавесочку в мозгу отдернули. Ну решила и решила. А ночью вижу около своей кровати огромную рожу и пасть раскрыта. «Дай мне есть», – говорит. Жили мы тогда на самой окраине Пензы, мать сама пекла хлебы. В этот день как раз испечены были, лежали накрытые полотенцем. Я отхватила и бросила ему. Утром проснулась и думаю: «Экий противный сон привиделся!» Вдруг слышу, мать кричит: «Дети, кто хлебы трогал? Не могли ножом отрезать? Обезобразили буханку, и полотенце на полу!» Она ругается, а я ни жива ни мертва! Весной причащаться пошла, вдруг кто-то мне ровно бы в самое ухо: «Выплюни, а ну-ка выплюни!» Дай, думаю, попробую – взяла и выплюнула. Ага, вздрогнули небось?!

– Да, вздрогнула, ведь это кощунство, – плюнуть на портрет человека и то непростительно, а Дары – святыня для такого огромного числа людей! Не понимаю, зачем вы это сделали? Пустая, проходящая мысль – зачем давать ей ход?

– А сама не знаю для чего. Так просто. Тогда все нипочем было – бегаю да хохочу, а вот теперь расхлебываю. Кабы муж другой человек был, думается мне, и теперь ничего бы не было. Крымская история очень уж нервы поиздергала. Помните, говорили мы с вами про поручика Дашкова? Я тогда фамилию его вспомнить не могла?

Елочка мгновенно выпрямилась, как струна.

– Помню. И что же? Его видели?

– Представьте! Как раз ведь толковала, что его никогда не вижу, да тут-то и увидела!

– Как это было? – Брови Елочки сдвинулись, и голос прозвучал строго.

– Разливала я больным чай, а санитарки разносили; после ужина это было; взглянула этак вперед, да за дальним столом вдруг вижу – сидит среди других, в таком же сером халате, что остальные; ну как живой, совсем как живой.

– Однако какой же? Одно из ранений у него было в висок, голова была перевязана. Таким и видели?

– Нет, перевязан не был, да только – он. Помню, след от раны мне в глаза бросился – шел от брови к виску. Кабы не знала я, что убит, подумала бы, что живой человек. Малость только постарше стал.

– Странно! – прошептала Елочка. – Стал старше, зарубцевалась рана… Не похоже на галлюцинацию. Неужели же не подошли, не заговорили? Не справились в палатном журнале?

А про себя она подумала: «Ничтожная! Жалкая! Эти клопы на стенах – ее достойные атрибуты».

– Анастасия Алексеевна, отвечайте же мне!

– Испугалась я, Елизавета Георгиевна. Помнится, чашку выронила и расколола. Засуетились санитарки; дежурный врач подошла и спросила, что со мной, а когда я снова взглянула – никого за столом уже не было.

– Ну а на другой день?

– А на другой день я уже не работала – это было в канун расчета.

Мысль Елочки работала лихорадочно быстро: если бы она видела его в один из многих дней, это была бы явная галлюцинация, но его появление в последний день могло произойти оттого, что ему с этого только дня разрешено было выйти в столовую. Неужели в самом деле он? Надо сбегать в больницу «Жертв революции» и справиться, не было ли там на излечении Дашкова. И как будто мимоходом она спросила:

– А вы там на каком отделении работали?

– Подождите… Вот и не припомнить… Плоха я стала… На терапевтическом.

– Этот случай показывает только одно – подобные разговоры вам безусловно вредны, – сказала авторитетно Елочка.

Раздался стук в дверь, и Анастасия Алексеевна подошла отворить, Елочка услышала ее восклицание: «Ты? Вот не ждала!» Она обернулась на дверь и увидела человека, которого там, давно, в Феодосии, ей приходилось видеть ежедневно в часы работы. Она как ужаленная вскочила. Он успел измениться с тех пор: она привыкла видеть его в офицерской форме, а теперь он был в сером помятом пиджаке; не было прежней выправки, слегка облысели виски, и какое-то выражение гнусности показалось ей в слегка обрюзгшем лице… Он выглядел теперь почти мещанином. Вот он обвел глазами комнату и увидел ее.

– Кого я вижу? Сестра Муромцева! – И сразу же, быть может под наплывом им самим неосознанных ассоциаций, что-то прежнее, офицерское, мелькнуло за обликом измочаленного советского служащего: по-офицерски он выпрямился, подходя к ней, щелкнул каблуками и вытянул по швам руки.

Елочка схватила пальто, брошенное на стуле, и поспешно пошла к двери с гордо поднятой головой… Чтобы она пожала руку предателю Злобину, который выдавал палачам Чрезвычайки последних русских героев? Никогда! Этой чести он не удостоится!..

Муж и жена взглянули друг на друга.

– Что это она? – спросил он. – А впрочем, понимаю: ты тут, вероятно, напевала ей в уши, что я бросил больную жену. Я ведь знаю, ты жалуешься на меня всем и каждому.

Она молчала, несколько сконфуженная.

– Мне это, однако, безразлично. Когда она получше к тебе присмотрится, она сама поймет кое-чего. Вот я принес тебе пятьдесят рублей. – И он выложил на стол деньги.

– Спасибо, Миша. Я знаю, что умереть с голоду ты мне все-таки не дашь, – нескладно пробормотала она.

– Налей мне чаю. Устал я, – сказал он и сел к столу.

Она угодливо засуетилась около буфета. Он пил молча и, как только отодвинул стакан, тотчас взялся за фуражку. Она загородила ему дорогу:

– Как? Уже уходишь?

– А ты чего еще захотела? – усмехнулся он. – Ну нет, голубушка: своими разговорами о мертвецах и лягухах ты мне давно весь вкус отбила. Кстати, никакого Дашкова в больнице Жертв революции на излечении не было, я осведомлялся: при мне просмотрели списки за весь месяц всего терапевтического отделения. С ума окончательно сходишь, моя дорогуша! Ишь, какие красавчики видятся ей наяву! Больше я тебе заместительств подыскивать не буду: с тобой недолго в историю замешаться!

Елочка между тем была вся охвачена тревогой: «Неужели жив? От этой мысли можно с ума сойти! Что я должна делать, если скажут – такой был? Не думать, не думать! Сначала я узнаю. Завтра же сбегаю туда». Но когда на следующий день она забежала со службы домой, намереваясь тотчас отправиться в справочное больницы, то увидела Анастасию Алексеевну, ожидавшую ее в передней.

– А я к вам… Вы ушли, не простились. Не рассердились ли вы? – как-то униженно начала она.

Елочка отворила ключом дверь своей комнаты и попросила нежданную гостью войти.

– Вы вольны принимать у себя, кого вы желаете. Странно было бы, если бы я сердилась. Но, я полагаю, вы поняли, почему я не захотела пожать его руку?

– Это я поняла, но и вы поймите, что я не могу не принимать его, если он время от времени все-таки приносит мне деньги.

– Совершенно верно: если вы берете от него деньги, вы не можете не принимать его. Но я лично нахожу, что брать деньги можно только от человека, к которому питаешь очень большое уважение.

– То, Елизавета Георгиевна, вы! Вы, известно уже, – первый сорт, отборные чувства! А я о себе не обольщаюсь: второсортная я. Это как в магазине чая пакеты: этот – цейлонский, этот – экстра, а этот – дешевенький.

Высокомерный взгляд Елочки не смягчался. «Как легко она себя принижает. Ее представления о первом сорте чем-то напоминают мое "похоже". Только я-то не считаю себя ниже Аси, напротив, я совершенно уверена в высокой пробе моих чувств».

Анастасия Алексеевна между тем продолжала:

– Я и круга не того, что вы: мои родители простые лавочники были. Им невесть какой честью показалось, когда я за врача замуж выскочила. Кабы он кадровый военный был, а не по призыву, мне бы и не видать его как своих ушей. Зачем я от него деньги беру? Да ведь я, как-никак, с ним прожила двадцать лет, я его от тифа спасла: сколько около него бодрствовала, насильно на постели удерживала… А теперь болею я. Мое состояние никуда не годится, он сам говорит. Почему же не принять помощь? Вот этот… как бишь его? Дашков, поручик – муж осведомлялся, – такого на излечении не было; значит, опять галлюцинации.

– Что? Не было? Не было! – голос Елочки оборвался. – А вы зачем рассказывали вашему мужу?

– Почему же не рассказать? Рассказала.

– Так, очень хорошо! Вы рассказали, а он отправился наводить справки. – И молодая Валкирия грозно засверкала глазами.

– Ох, уж вижу я, что вы, Елизавета Георгиевна, опять сердитесь, а вот за что? Ну пошел, спросил; там просмотрели по книгам за текущий месяц и ответили, что такого не было. Только и всего!

– А зачем он осведомлялся? – воскликнула она. – Ведь не зря же пожилой, занятой человек таскался за сведениями? Безусловно, он имел цель: он хотел снова выследить офицера, который однажды каким-то чудом ускользнул из его рук. Допустим, ему сообщили бы, что такой человек был, и при нашей невыносимой системе протоколирования выложили бы тотчас и адрес, и место работы. Что ж было бы дальше – как вы полагаете?

– Да ведь его же не оказалось! Стоит ли толковать? – хныкая, твердила Анастасия Алексеевна.

– Да, его не оказалось, зато гнусность вашего супруга оказалась налицо! Готовность свою к новому предательству он доказал со всей очевидностью, – яростно обрушивалась Елочка. – И вот что я вам скажу, Анастасия Алексеевна: наши с вами отношения кончены. Я больше не хочу ни видеть этого человека, ни слышать о нем, а вы, по-видимому, не так уж редко видитесь. Вы способны передавать ему и наши с вами разговоры… Вы удивительно беспринципны! Нам лучше прекратить знакомство.

– Ох, Елизавета Георгиевна! Легко вам говорить о принципах, вы молоды, здоровы, квалифицированны, твердо стоите на ногах… А вот были бы в моем положении, не то б запели!

– Всегда буду говорить то же самое!

– Не зарекайтесь! Ну что ж, я пойду! Оттолкнуть человека очень просто – чего проще-то! Обещали помочь: собирали работенку, жалели, угощали, а чуть раздосадовались – и гоните! И никакой жалости. А еще мужа моего за жестокость осуждаете, он подобрей вас, как посмотришь. Это ведь уже не в первый раз, что мне от дома отказывают, все знакомые открестились. – И она всхлипнула.

Елочка боролась с собой.

– Извините мне мою горячность, – сказала она наконец, протягивая руку. – Останемся друзьями. Я приготовлю вам работу. Только на квартиру к вам я больше не пойду. Приходите вы сами. Я буду вас ждать ужинать через неделю в пятницу. Согласны?

– Ну, спасибо вам, миленькая. Не сердитесь, моя красавица. Ведь я одинокая. – И она опять всхлипнула.

– Вы только должны обещать мне не говорить мужу, что мы с вами видимся, – продолжала Елочка.

– Вот вам крест. Хотите икону поцелую?

– Нет, не надо. И запомните, поручик убит, забудьте все это.

Когда Анастасия Алексеевна наконец вышла, Елочка опустилась на стул и закрыла лицо руками.

«Больного с такой фамилией не было! Конечно не было! Безумно было надеяться. Она – сумасшедшая. Мы о нем говорили, вот ей и померещилось. Мир так пуст! – Под холодными пальчиками показались слезы. – Что это я? Неужели я еще не разучилась плакать? Перестань, глупая! Мертвые не воскресают!»

Лебединая песнь

Подняться наверх