Читать книгу Похождения Стахия - Ирина Красногорская - Страница 3
Глава II
На Московской заставе
ОглавлениеВолонтер стоял в будке у Московской заставы. Сюда определяли будочников порасторопнее, обликом поприятнее. «Вы открываете лицо города», – внушал полицмейстер.
Лицо города заслонял от приезжих шлагбаум. Нехитрое сооружение исстари закрывало проезд. Но шлагбаумом оно стало именоваться недавно. До Петровских реформ называли его просто очеп. Иноземное имя придало доморощенной жердине особую значительность. Ее с непривычным тщанием остругали, раскрасили черно-желтыми полосами. Полицмейстер требовал, чтобы всегда жердина блестела. Будочники для этого сперва поплевывали на нее. Да разве плевков наберешься на такую орясину! Репейным маслом стали смазывать. Коим прежде после бани волосы умащивали. С введением париков необходимости такой не стало. Масло же все заготовили впрок.
Полицмейстеру придумка понравилась, хоть и перчатку замаслил. Известно: русский человек глазам не верит, ему все пощупать надо. Перчатки полицмейстер менял часто – хочешь не хочешь, а приходилось руки марать. Каждое утро объезжал город. Один, без свиты. Любил сам, первым, обнаружить непорядок: сосульку на крыше, конские яблоки на мостовой, дохлую собаку в сточной канаве. Учинял подчиненным разнос после таких находок. Потом весь день добрым был, покладистым. Когда же не находил ничего, бушевал до вечера. Для спокойствия начальника и собственного полицейские очередность установили, когда и на чей участок мусор и нечистоты подкидывать. Мальчишек шустрых наняли. Те спозаранку город обегали и, коли чист он был не в меру, кое-что подкидывали.
Волонтер сменил напарника, когда полицмейстер уже проехал. Открывать лицо города тоже не требовалось, как и закрывать. Кто въезжал, еще на рассвете въехал, выезжающие тоже не замешкались.
Самое доброе время для будочников. Волонтер коротал его, мечтая, грезил. Так определила его вынужденное безделье Гликерия. Он не стал с ней спорить. Однако грезам не предавался – не томная барышня. Да и мечтать не мечтал. Иной жизни для себя не желал. Он вспоминал. Будто книгу листал, страницу за страницей. Гликерино счастье – не знала, о чем вспоминает. Воспоминания его касались императрицы Анны Иоанновны. Вообще-то, бывшему волонтеру было что вспомнить и помимо службы у Анны Иоанновны. Многое он в жизни повидал. Готов был поделиться увиденным с каждым, кто оказывался рядом. Посиделки в своей бобыльской избе для односельчан устроил. Хотел рассказать им да иному народу, пришлому, о дальних странах, где побывал. Об обычаях в них чудных. Привирал чуток, для интереса. Потом замечать стал, вранью все верят безоговорочно, сущую правду доказать требуют. Правдивые его истории окрестили на селе дребеденьками. Вранье уважительно именовали побывальщинами. Передавались эти побывальщины из уст в уста сперва по Боркам, затем в Переяславль просочились. Вроде бы и дальше пошли, чуть ли не в Москву. К ним прибавлялись и те, что девки сами на посиделках сказывали. Девкам наскучило, видно, только слушать, сами врать принялись. «И откуда пустобрешки выдумки берут? – удивлялся волонтер. – Дальше-то Переяславля они не бывали. До него же от силы бабам и девкам полчаса ходу».
О царице волонтер не рассказывал ни на посиделках, ни в разговорах с глазу на глаз. Обмолвится разве скупо, когда к слову придется. Совсем-то не промолчишь, односельчанам известно – в охране ее служил. Правда, тогда она еще царевной была, потом герцогиней. Но ведь не воеводшей какой-нибудь! Но воспоминания о ней не являлись при народе. Требовали полного уединения. Скажем, в зимнем лесу, когда проверяет силки.
Идет, бывало, по белой целине, снег под валенками поскрипывает. А чудится, сзади полозья скользят. Оглянется – дверца кареты приоткрывается. Ручка в красной голице призывает его. Смотрят на него дивные очи из-под высоких черных бровей. Смотрят ласково и требовательно. Он ждет приказа. Без слов царевну понимает. Кивнет она – помчится на край света.
Или, к примеру, еще: ловит он карасей в ставке у Борок – мнится же ему, в Измайлове он, под Москвой. Караси, в лапоть, – кормежка для щук. Царевна Анна кормит щук в определенный час. Зубастые твари, длиной более аршина, подплывают к берегу, звякают колокольцами. Колокольцы чистого серебра подвешены к жабрам. Такие же бубенцы – на колпаках измайловских шутов.
Царевна сноровисто нанизывает карася на шпажку. Склоняется над водой, протягивает его ближайшей щуке. Поверхность пруда зыбится, как в бурю. Видны черные спины чудовищ, раскрытые, в клинках зубов, пасти. Удары мощных хвостов о воду подобны канонаде. Жадные хищницы ловко срывают карасей. Зазевается кормящий – не погнушаются и шпажкой. Бывали случаи – шпажки заглатывали, пальцы откусывали. Слабосильным, нерасторопным кормить опасных рыбин нельзя. Мать и сестры Анны даже на кормление смотреть не ходили. Сестры карасей жалели. У царицы Прасковьи от зыби на воде да мельтешения щук голова кружилась.
У царевны Анны тоже один раз головокружение случилось. А может, просто на ногах не удержалась: дернула особо крупная щука. Чуть не плюхнулась царевна в воду. Он успел ухватить ее. Удержал. Отступая от края, приподнял царевну над землей. Ненароком прижал к себе. У самых его губ оказался царевнина шея с прилипшим к нему завитком. Косу царевна заколола, спрятала под платок. Подобных платков он видел-перевидел. А тут уставился на нехитрый узор, глаз не мог оторвать. Губы, помимо воли, ловили влажный завиток.
– Пусти же, думм бер! – выкрикнула царевна сквозь смех. Она начала хохотать, когда он поймал ее, и не могла почему-то остановиться. – Глупый медведь! Ребра мне чуть не поломал! – Она легко ступила на землю. На пол-аршина всего-то смог он приподнять царевну над муравой. Высокая, статная была в пятнадцать лет – в мать. Не зря ту в царские невесты выбирали, не родовитости одной ради. О здоровых, видных наследниках хилого, умом слабого царя Иоанна пеклись. Вместо наследника, однако, родились пять наследниц. Две умерли в младенчестве, три следующие росли здоровыми, озорными. Повадками, забавами – сущие мальчишки. Дядюшка, царь Петр, радовался и сам поощрял их опасные неженские занятия: стрельбу из ружей и лука, фехтование, не говоря уже о верховой езде. В племянницах он души не чаял. Они же год от года становились все более похожими на него: круглолицы, темнобровы, темноглазы. Как выглядел их отец, никто уже не помнил. По крайней мере, сходства с ним царевен не находили. Он умер, когда Анне было два года. И пошла по Москве молва, что царевны вовсе не Иоанновны, а… Но молва, что волна, нахлынет и откатит. Отхлынула, было, и опять поднялась. Царь потребовал, чтобы семейство вдовствующей царицы перебралось в Петербург. А перед тем заказал портреты царевен и царицы Прасковьи иноземному живописцу.
До Стахия молва тоже дошла. Он впустил ее в одно ухо, в другое – выпустил. На берегу измайловского пруда ему было безразлично, совершенно безразлично, чья именно дочь смеется и сдергивает душегрейку. Смеется и не может остановиться. Он понял: смех плохой, очень вредный для человека. Смех надо немедленно прекратить. Знал только один способ. Не раздумывая, применил его – влепил царевне оплеуху. Она замолчала и сдернула душегрейку. Рукава рубахи были по локоть мокрыми. Из указательного пальца сочилась кровь. Царевна засунула его в рот. Сказала шепеляво:
– Думм бер, – и улыбнулась.
А он не знал, что делать. Стоял пень пнем. Потом поднял брошенную душегрейку. Выручили царевны. Заслышали смех, прибежали узнать, что за веселье. Загалдели, залопотали по-иноземному. Изучали они четыре языка. Но, когда волновались, путались, сваливали все четыре в одну кучу. Он в то время знал только русский, потому все другие были для него одним – немецким.
Сестры закатали Анне рукава, подхватили ее под руки и повели к дому. Мокрую душегрейку оставили ему. В конце аллеи обернулись и прокричали:
– Думм бер! – Озорные, пригожие девушки, в будничных русских нарядах.
Он вывалил карасей в пруд, всех разом. Устоявшаяся вода забурлила вновь, вскипела. Неистово зазвенели колокольцы. К счастью, на звон никто не явился. Ему бы попало за самоуправство. Щук следовало кормить осмотрительно, по одной. Не бросать корм всем сразу, чтобы не передрались из-за него, не повредили друг друга. Таких ценных щук, иным насчитывалось более ста лет, нигде на Руси больше не было. Но царице Прасковье, ее верной челяди стало не до них. Покидалось насиженное гнездовье. Менялись ценности, скоропалительно, бездумно. Мысли всех занимал Петербург.
Стоя в будке, бывший волонтер никогда не вспоминал, как обнимал царевну. С годами ему стало казаться, что он не просто приподнял царевну над муравой, оторвал от земли – обнял. Даже потеребил губами непослушный завиток. Если было не так, то как бы узнал он, что завиток влажный. Сомневаться начал, что царевна хохотала от испуга. Возможно, она боялась щекотки. Он ненароком прижался к нежной шее плохо выбритой щекой. Щетина у него только-только начала расти. Он не умел еще тщательно бриться.
Теперь он присутствовал безмолвным недвижимым стражем на пиршестве в честь бракосочетания царевны Анны с герцогом Курляндским.
Пиршество происходило в Меншиковских палатах. Они были самыми роскошными и вместительными в Петербурге. В них обычно устраивались всякие торжества государственной важности. Поэтому называли их в народе еще Посольскими. Принадлежали же они светлейшему. Царь обходился небольшим деревянным домом.
Свадьба царевны Анны как раз была торжеством государственной важности и проходила с невиданной доселе в Петербурге пышностью. Впервые выдавалась замуж девушка из царского дома. Всем царевнам до нее суждено было стать вековухами. Царь на празднество не пожалел денег. Пировали в двух залах. Стахий стоял в первом. Здесь собрались родственники невесты, приближенные царя, иностранные гости познатней. Анну тискали в объятиях, целовали бесчисленные тетушки. Среди них – несколько царевен-вековух, мать – вдовствующая царица. Не отставали от тетушек сановные дядюшки. Самый всесильный – муж тетки Анастасии, сестры матери, Федор Юрьевич Ромодановский. Все гости важные, в летах. Красотой блещут лишь их наряды. Лица же – стряхни пудру и сотри помаду – без слез не глянешь. Если, конечно, не считать хозяйку дома Дарью Михайловну да зазнобу царя Екатерину Алексеевну – еще не жена, но уже мать двух царских дочерей. Дочери пищали в соседних покоях.
«Хороши бабенки, – думал Стахий о сиятельных дамах, – а все им не сравняться с Анной. Лучше нее никого здесь нет».
Анна проходила через зал. Чуть покачивалась на высоченных каблуках. Колыхалась необъятная юбка, словно цветок одолень-травы. С лица чуть спала – утомилась. Как не утомиться? – пируют вторую неделю. В глазах тревога. Но смеется. Он вдруг взволновался: как бы смех не перешел в хохот неодолимый. Как помочь ей тогда при народе?
Царевна, нет, теперь уже герцогиня Курляндская села во главе стола. Там были места новобрачных, убранные лавровыми венками. Колокол фижм отстранил Анну от жениха. Вообще-то фижмы как-то складывались. Дамы могли сидеть. Однако, чтобы встать, нужно было место. Потому гости за столом сидели очень свободно: на расстоянии примерно вытянутой руки – кавалер от дамы. Это создавало некоторые неудобства. Переговаривались громко, во всеуслышание. Шум стоял, как в пчельнике. Да еще духота. Пахло потом, пудрой, лавровыми листьями. Чадили сотни свечей. Мужчины курили. Никто никого не слушал. Царь в алом кафтане требовал тишины, тщетно. Вдруг все замолкли. Слуги на носилках внесли два огромных пирога. Не без усилий водрузили их на концы стола. Царь взял нож и прорубил в каждом по окошку. Пироги имели форму теремов. Из окошек под музыку выпорхнули две крохотные карлицы. И тут же на столе протанцевали менуэт. Гости хохотали. Гости шумели больше прежнего. Радостный царь – его сюрприз удался – подхватил карлицу. С ней на плече закружился вдоль стола. Примеру его последовал Меншиков. Через минуту маленькие танцорки – ни кожи ни рожи – были отправлены под стол.
Царь пригласил на танец новобрачную. Меншиков царскую зазнобу. Пары опять двинулись вдоль стола.
– Государь! Александр Данилович! – взывала Дарья Михайловна. – Для танцев приготовлена другая зала. Ну что же вы тут, у стола?
На нее не обращали внимания. Гости перестали есть. Смотрели на танцующих. Восхищались. Восклицали:
«Как хороша! Какое поразительное сходство. Не всякая дочь так похожа…» Молва поднималась на новую волну.
Стахий перехватил взгляд вдовствующей царицы Прасковьи. В нем не было восхищения, не было гордости. Вдовствующая царица смотрела на танцующих с завистью. Кому завидовала она? Красавице-дочери или удачливой зазнобе, что вот-вот станет царицей?
Кто-то из иноземных гостей пришел Дарье Михайловне на помощь. Составил с ней пару. К ним присоединились другие. Цепочка танцующих, звено за звеном, заскользила мимо Стахия. Царь с Анной оказались последними.
– Думм бер, – шепнула Анна.
– Что? – не понял царь. Она улыбнулась.
Муж ее Фридрих Вильгельм, герцог Курляндский, племянник прусского короля, остался за столом. Опус тил унылый нос к дорогой тарелке. Подавали кушанья на саксонском фарфоре. Андрей Бесящий подлил герцогу вина. «Не дай бог, достался Анне пьяница», – подумал Стахий.
Где-то зазвенели колокольцы. Звон нарастал. Приближалась карета воеводы Воейкова. Волонтер ринулся к шлагбауму. Наскоро протер брус. Поднял. Карета проскочила без задержки. На облучке рядом с кучером сидел арапчонок. Держал клетку с белым попугаем.
В Москву воевода подался. На поклон к императрице Анне Иоанновне – заключил волонтер. Привычно подумал: как она там? Доходили слухи: располнела, подурнела, целый день ходит в голубом балахоне, голову, будто мещанка, повязывает красным платком. Волонтер слухам верил, но не огорчался. Пополнела? Так ведь не девка, чтобы хворостинкой быть. Бабе нужно тело. Подурнела? С лица воду не пить. Балахон? – удобнее корсажа с фижмами. Упоминание о красном платке радовало ему душу.