Читать книгу Похождения Стахия - Ирина Красногорская - Страница 5
Глава IV
Короткое замужество царевны Анны
ОглавлениеГерцогиня Курляндская Анна спускалась с парадного крыльца своего отчего дома. Это был один из лучших домов на Петербургской стороне. Ее вели под руки мать Прасковья Федоровна и старшая сестра Екатерина. Младшая – Прасковья подпрыгивала сзади. За ними нескончаемо вился хвост придворных.
Стахий смотрел на герцогиню с привычным восторгом. Болезненно подергивал уголками губ. Удерживал радостную улыбку. Придворный этикет требовал от прислуги его ранга сохранять при властителях каменное лицо. Порой обстоятельство это Стахия удручало. Сознавал – не получить ему иного ранга во веки веков. Одно лишь утешало: ему в его низком положении известны радости общения с герцогиней, бывшей царевной, не доступные и сановным господам. Да! Это его простые, грубые, мужицкие руки многократно ощущали высокий изгиб ее ступни в тончайшей бальной туфельке, упругость голени, затянутой в мягкую кожу сапога, горячую твердость гибкого и тонкого стана.
Анна остановилась у кареты. Голубая бархатная шубка в куньей оторочке. Кунья шапочка надвинута на высокие брови. Смотрят из-под нее тревожно темно-серые глаза. Он-то считал прежде, они карие. Мать расцеловала герцогиню торжественно и церемонно. Пылко облобызала сестра Екатерина. Ревмя заревела Прасковья, кинулась Анне на шею. Повисла: ноги не касались мостовой.
– Не реви – не на похоронах! – приструнила ее мать. – И не висни. Дай другим проститься.
– Э, долгие проводы – лишние слезы! – промолвила Анна и ловко ступила на подставленную Стахием руку. Нырнула в теплое, темноватое нутро кареты. За ней следом скакнула туда ее дамская обслуга.
Царь и светлейший князь поднесли к карете герцога.
– Муженька забыла! – возопил царь. Толкнул дверцу кареты длинными ногами Фридриха Вильгельма.
– Ох, братец, что же ты его ногами вперед? Плохое знамение! – всполошилась царица Прасковья.
– Не нужен он здесь! – отозвалась Анна. – И без него тесно. – Дверцу не открыла. С дядюшкой не простилась.
– И то – правда, – согласился он, – от герцога дух тяжелый: винищем да луком провонял. Того и гляди…
– Как не провонять, мин герц, – подхватил светлейший князь, – чай, третий месяц не просыхает. И нет у герцога нашей выучки. В университетах искусству пития не обучают. Да и куда немцам с русскими тягаться!
Они понесли герцога дальше. Царь ворчал беззлобно:
– Посошка не одолел, посошка! Намучается с ним Анна. – А через минуту гаркнул: – Трогай! С богом!
Заскрипели полозья.
Отбыли наконец. Время близилось к полудню. Над Петербургом все еще висела ночь.
До первой станции обоз добрался скоро. Ямщики быстро поменяли лошадей. Путники разных рангов без зазрения совести резво утоптали снег в сквозной станционной рощице, на виду друг у друга. А что было делать? Фрейлины еще успели поиграть с камер-юнкерами в глызки. Анна навестила супруга. Он из кареты не выходил. Ушла от него хмурая, озабоченная. Почти бежала к домику смотрителя. Стахий поспешил за ней, опасался, упадет герцогиня, не успеет он ее подхватить. Обошлось. А ее поспешности он не нашел объяснения. Никаких особых распоряжений от нее не последовало. Приказала ехать дальше. Все моментально расселись по своим местам. Обоз двинулся.
Посветлело. Выглянуло даже ненадолго бледное солнце.
Ехали с ветерком. Всем хотелось засветло попасть на мызу Дудергоф. Там предполагалось заночевать и с рассветом вновь пуститься в дорогу.
Каждая новая верста отдаляла путников от Петербурга. Многих это радовало. Петербург надоел. Петербург утомил. Он все строился и строился. Конца и края не было видно строительству. Зимой и летом город утопал в грязи, был не обжит, неуютен, гол. И кишел к тому же различным людом. Людская скученность и неустроенность порождали опасные болезни и тяжкие преступления. Мало кто селился в нем по своей воле.
Каждая новая верста приближала к Митаве, столице Курляндского герцогства. Древняя Митава, насчитывающая почти пятьсот лет, манила неизведанностью, отличными от российских нравами и обычаями.
«Митава, забава, управа, – развлекал себя рифмами Стахий, сидел рядом с кучером, – оправа, потрава».
Вдруг обоз остановился. Постояли немного и опять поехали. Одолели верст пять и опять стали.
– Балует на дороге кто-то, – успокоил герцогиню кучер, – то ли косуля бежит впереди, то ли заяц.
– Подстрелить баловника надо! – хмуро сказала Анна, вроде бы в шутку. – Э, да тут что-то другое! – Она выпрыгнула из кареты. К ней бежал камер-лакей герцога, кричал на бегу:
– Его высочеству плохо! Очень плохо!
Анна поспешила к карете герцога, Стахию велела остаться.
Обоз медленно пошел вперед.
Стахию вдруг стало неудобно сидеть на облучке. Заерзал, то и дело приподнимался. Одолевало беспокойство – что там, за стенами герцогской кареты? Приказа герцогини нарушить не отважился. Ни к селу ни к городу продолжал рифмовать в уме: «Митава, дубрава, отрава, отрава, отрава».
На мызу Дудергоф обоз прибыл в сумерки. Отъехали от Петербурга всего на сорок верст. Или уже на сорок верст. Близко ли это, далеко ли – у каждого понятие свое. Анна решила – далеко, чтобы посылать за царским лекарем, да и герцогский, курляндский, был искусен в своем деле.
Долго не могли вынести герцога из кареты. Он впал в беспамятство. Может, еще в Петербурге. По дороге его приводили в чувство и, видимо, переусердствовали. Не единожды натирали снегом и застудили.
Только занесли в дом и уложили в постель, как он перестал дышать. Лекарь приложил зеркальце к его губам и сказал твердо:
– Скончался.
– Умер? – удивилась герцогиня, будто не к тому все шло. – Умер, – прошептала она и рухнула навзничь у постели.
Захлопотали, закудахтали вокруг нее придворные дамы. Принялись тыкать ей в нос ароматический уксус, натирать им виски, пытались стянуть шубку. И ничего-то им не удавалось. Стахий оттеснил их. Снял с герцогини шубку, расшнуровал корсаж и подул в ее приоткрытые губы. Так оживлял он не раз птенцов, выпавших из гнезда.
Герцогиня открыла глаза. Не сразу сообразила, где она, что с ней. И вдруг обняла Стахия, спросила едва слышно:
– Что делать мне, родненький?
– Жить!
– Что?
– Жить, говорю, надо. Жить!
– Думмбер! – зло выкрикнула Анна. – Да, я полюбила Вилли, но не настолько, чтобы последовать за ним. Он сам виноват!
Себя она не винила за недогляд, за то, что поездке с хворым или пьяным мужем предпочла собственные удобства. Не была вообще приучена виниться, тем паче заботиться о ком-то. С детства усвоила: бытовые заботы не пристали царской дочери – обслуга на то есть и немалая, всякие там мамушки-нянюшки, камер-фрейлины, камер-фрау, лекари да знахари. Мать не заглядывала к царевнам даже во время их болезни и не потому, что не любила дочерей, – на обслугу всецело полагалась. Правда, и ласковостью не отличалась Прасковья Федоровна. Что поделаешь – натура была такая, да и неукоснительно соблюдала придворный этикет. Он же исключал сантименты, излишнюю долгую скорбь даже по умершему. Смерть подстерегала человека на каждом шагу. Умирали от бесчисленных болезней. Их даже не называли. Писали в церковных книгах почти всем одинаково: «умер слегвою», то есть от болезни, свалившей в постель, заставившей лечь и не встать. Гибли на поле брани – одна война кончалась, другая начиналась. За разные провинности люди лишались головы. Сам царь иной раз исполнял обязанности палача.
Нет, не имела права царская дочь на скорбь. А потому Анна вскочила и сказала бодро – больше для себя:
– Не судьба мне быть герцогиней Курляндской. Недаром два прорицателя предрекали мне императорскую корону. Поспешил меня дядюшка с рук сбыть!
Она засмеялась, приказала властно:
– Возвращаемся! Сейчас же!
«Бедный, бедный Вилли, – думал Стахий по дороге в Петербург, – погубили парнишку. Здоровые, могущественные мужики поиграли с ним, как сытый кот играет с мышонком, и замучили ненароком до смерти. Бедный Вилли – неужто родился он только затем, чтобы сделать русскую царевну герцогиней курляндской? Бедная царевна, как-то теперь распорядится ею царь-батюшка?»
Царь приказал ехать в Митаву. Слишком много денег ушло на этот «мариаж», чтобы от него просто так отступиться. Только на приданое дано было двести тысяч. Правда, с условием: деньги невесты могут пойти лишь на выкуп заложенных герцогских имений. И хотя с деньгами просчета не было, и царь не посчитал нелепую смерть Вилли трагедией ни для себя, ни для Анны, он огорчился, очень. Нарушались его политические планы.
– Вот незадача, так незадача, – говорил невнятно, горбатил спозаранку над токарным станком спину. – И кто бы подумал! Такой квелый герцогишка! Грибков, видно, объелся. Да!
Царь оторвался от станка, повернулся к Анне, глянул с усмешкой в ее покрасневшие от слез и бессонницы глаза и вдруг крикнул на весь свой небольшой дом:
– Лекаря герцогского в железа!
– Ни черта не понимает лекарь в медицине, – объяснил прибежавшим на крик. – Оспой герцог захворал. Слышите все? – оспой! Так и уведомите послов и всех прочих. И запись, чтобы такая была: умер оспою, а не какой-то там слегвою. Поняли?
И опять сгорбатился над станком, под его шум забубнил ласково:
– А ты не рюми, Аннушка, не рюми – другого жениха тебе найду. Справнее, именитее. Да и сейчас ты без копейки не останешься. Я выговорил тебе в случае вдовства ежегодный пенсион, как в воду глядел. Сорок тысяч будешь получать на содержание. Но в Курляндии. Невелики деньги, однако пренебрегать ими нельзя. Тем паче – Курляндией. Надо ехать, милая.
Он замолчал, споро проделал несколько каких-то манипуляций. Засерпантинилась узкая синяя стружка. Не прекращая работы, спросил, как о чем-то незначительном:
– Ты не тяжела ли?
– Что? – не поняла Анна.
– Не беременна ли?
– Я девушка, – еле слышно проговорила Анна. Румянец мгновенно пробил толщу белил на ее щеках и шее. Признавалась ведь дядюшке не с глазу на глаз – при народе.
– Девушка, девушка, девушка, – запел царь под визг резца. – Девушка… Что? – Станок замолк, будто подавился. – Что? Вдова – девушка! Смех! Позор! Слышите вы, козлы похотливые, она девушка? Вот это Вилли! Вот так святоша! Не зря его Бог прибрал.
Он подошел к Анне, обнял ее, прижал к груди. Очень высокая, она едва доставала головой ему до плеча. Спина ее под рукой дядюшки слегка подрагивала.
– Успокойся, касатушка. – Политес исключал сантименты, но не для царя были законы писаны. – Полно страдать и печалиться. Одному мне, конечно, признаться следовало и намного раньше. Но что теперь…
– Один-то ты когда бываешь! – выдохнула Анна в его любимый голландский жилет.
– И то – правда! Днем и ночью меня доброхоты стеной окружают, только что в затылок не дышат, – горестно согласился царь и вдруг закричал с деланной грозностью: – А ну все вон отсюда! На два апартамента! С племянницей говорить стану по душам.
Сгущались за окнами морозные ранние сумерки. А может, в тот день и вообще не светало. С Ладоги дул сильный ветер. С Ладоги он всегда был сильным.
Митава поразила Стахия обилием островерхих дворцов. Называли их здесь замками. Были они еще и крепостями. Не меньше крепостей изумили его зеленые лужайки перед ними – это зимой! Вместо ворон кружили над замками чайки. Их было больше, чем в Петербурге в летнюю пору. Последние признаки зимы съедал мелкий, безостановочный дождь.
Под этот дождь и похоронили Фридриха Вильгельма, герцога Курляндского, родного племянника прусского короля, носившего то же имя. Еще один Кетлер, предпоследний, обрел пристанище в фамильном склепе.
Анна, вся в черном, принялась скорбеть у его надгробия, изображала безутешную вдову. А что ей оставалось делать? Она думала, что не сумеет управлять герцогством. Да и тех, кто думал о себе иначе, было предостаточно. Они не желали потесниться, чтобы уступить ей место. А семидесятилетний дядюшка покойного, последний потомок Кетлеров, уже успел объявить о своем вступлении в управление герцогством и заручился поддержкой польского правительства. Поддержка Польши утратила прежнюю силу, однако для курляндских обывателей была привычнее российского влияния. Новоявленный герцог жить в Митаве не хотел, отправился в Данциг, а хлопотливые герцогские обязанности передал совету оберратов.
Анна скучала в Митаве. Отправляла ежедневно письма в Петербург, бесцельно часами слонялась по замку, переходила из одного холодного гулкого зала в другой. Высокие сырые стены их были увешаны серо-коричневыми, уныло-однообразными гобеленами, головами диких животных (такими древними, что почти не осталось на них шерсти), бесчисленными парадными портретами. Из массивных, глубоких рам взирали на нее Кетлеры, хмуро, неприязненно. У давно не топленных каминов спесиво щурились железные рыцари. Она досадливо щелкала их по ржавым побывавшим во многих битвах доспехам. Герцогские реликвии дребезжали, как порожние ведра.
– Скучно! Боже, как здесь скучно! – Анна подходила к Стахию близко-близко. Лишь фижмы разделяли их. Плотный шелк касался его ног, упруго колыхался – Анна покачивалась на высоких каблуках.
– Хоть бы ты придумал что-нибудь веселенькое. Шуты и шутихи надоели – такие нудные! И на охоту нельзя.
Стахий сочувственно молчал.
– Ну скажи хоть, что меня любишь. Скажи! – Она выпрастывала из-под пухового платка тонкую, оголенную руку, щекотала ему подбородок.
Стахий боялся щекотки, очень боялся, но по-прежнему молчал. Не достиг того ранга, чтобы разговаривать с царской дочерью, в игры с нею играть. Имел на сей счет от своего начальства еще в Москве указания строгие. Да и без них ничего подобного себе никогда бы с царевной не позволил – хоть до смерти она защекочи.
– Тьфу, медведь бесчувственный! – по-русски говорила Анна зло и скрывалась за дверью своей опочивальни.
– Ну скажи, скажи, что ты меня любишь! – Смуглая рука ласково водила по его щеке, длинные ноготки чуть царапали, щекотали подбородок. На сей раз он не смог удержаться и – проснулся.
Едва ли не полуденный свет пробивался через грязные стеклышки окон. Комаров сменили не менее назойливые, проворные мухи.
Он лежал один в своей холостяцкой каморке, что бывало отнюдь не всегда. Не хотелось признавать случившееся сном. Попытался заснуть, чтобы повторить чудесное происшествие. Да разве счастливые сны повторяются! Хочешь не хочешь, надо было возвращаться к будничной яви, да и голая лавка намяла бока.
– Привидится же такое, – проговорил волонтер смущенно и решительно сел. Протер глаза, огляделся. Привычная паутина по углам: и над полом, и под потолком. Давно не мытые, набранные из осколков стекла оконцев – и то хорошо, что оконца не бычьими пузырями затянуты. Расшатанные бесконечными посиделками лавки. На одной – сложенный тулуп. Колченогий стол. На нем сереет обрывок бумаги. Невзрачный клочок смутил волонтера не менее сна. Не водилась у него бумага по причине ее полной ненадобности. Это был предмет из той жизни, что привиделась во сне. На подобных клочках Анна строчила письма царю-батюшке, матери, сестрам. От скуки неизбывной переводила деньги на пустяшные послания.
С опаской взял волонтер таинственную бумажку и тут только вспомнил о давешнем госте. Записка была, несомненно, от подьячего. Писана готическими буквицами. Не мог предположить случайный гость, что хозяин только говорит сносно на пяти или шести языках, читает же и пишет лишь по-русски, да и то с грехом пополам. Не сумел волонтер понять записки подьячего. Решил, что сведения в ней наиважнейшие – не скуки же ради извел Ефим ценную бумагу. Значит, необходимо к нему немедленно отправиться, узнать лично, что к чему. Может, помощь какая подьячему требуется – сарайчик, скажем, перекрыть, забор подправить, половицу сменить. В своем хозяйстве неполадки волонтеру ежедневно глаза мозолили, да руки до них не доходили. К тому же он одежонки для дворовых работ не имел подходящей. Одним мундиром располагал, долго, но бережно ношенным. Для подьячего и мундира было не жалко.
День для визита выдался самый подходящий – воскресенье, свободное у обоих от службы, и время не раннее. Волонтер принялся собираться. Почистил мундир, вальком прикатал, натер пуговицы суконкой. Привел в полный порядок парик, мукой его припорошил. Мастридия тайком от матери муку принесла – от калачей осталась. Принарядился и вышел на крыльцо. Умыванием он пренебрегал. На чужбине, то ли во Франции, то ли в Саксонии, усвоил правило: мой руки часто, ноги – редко, голову – один раз в год. О лице правило умалчивало: каждому понятно, что лицо на голове. И герцогиня Курляндская правило это, наверное, знала, поскольку тоже никогда не умывалась. Протирала лицо и шею, возможно, и тело растительным маслом. Он тоже маслом пользовался, когда имел. Теперь масла не было, оставалось перед дорогой отметиться у чернобыльника. Но тут, как нарочно, солдатка из малины метнулась к своей избе. «Опыт переняла», – заключил волонтер самодовольно. Однако присутствие невдалеке негаданной последовательницы тяготило его, и сил не было терпеть. Он топтался на крыльце. Солдатка тоже топталась подле своего крыльца – в зоне абсолютной видимости. То ли привязывала петуха, то ли отвязывала его. Только вознамерился волонтер не обращать на нее внимания – Мастридия на крыльцо с половиками выскочила, да не с двумя – тремя, с громадным ворохом. Принялась трясти их неистово, несмотря на воскресный день. Видимо, и у них в доме блохи буйствовали, и полынь эту нечисть тоже не брала. Заметила волонтера, заверещала радостно:
– Добрый день, дяденька Стахий! Каково почивалось?
– Добрый, добрый! – отмахнулся волонтер и устремился к развалинам сарая.
– Посиделки будут ли?
– Дверей не запираю.
– Сам-то ты будешь? – Настырная девка двинулась к нему по морковным грядкам. Мать смотрела на нее с одобрением. Потравой моркови пренебрегла и с петухом возиться перестала. Волонтер стремительно изменил направление, буркнул от калитки:
– Без меня управляетесь.
– Так ты же про тюльпаны обещался…
Волонтер побежал.
– Я побывальщину сложила! – гнался за ним крик. – Восет!
«Восет – намедни. Намедни – восет. Только бы добежать до околицы». За ним с хриплым лаем неслись обескураженные борковские псы.
До околицы волонтер добежать не успел… И долго потом сушился в ивняке у старицы.