Читать книгу Литературный оверлок. Выпуск №2 /2021 - Иван Евсеенко, Дмитрий Алексеевич Игнатов, Сергей Рожнов - Страница 4

ПРОЗА
Дмитрий Романов
Удаление

Оглавление

На даче Женя познакомился с соседкой – скромной дочерью профессора. Сам ученый бывал тут редко, и дом их стоял десяток лет пустой. Пока не грянула пандемия, и вся землеимущая Москва не перебралась во вторичные резиденции на лоно природы.

Её звали Варя, она только что окончила институт и не успела устроиться на работу в папину клинику. Теперь ходила по даче в мешковатых джинсах и футболках. Рядиться было не для кого, и даже волосы просто забивала под кепку, сонно слоняясь меж яблонь, выгуливая псинку или ездила с мамой на карьер. Нежелание связывать жизнь с медициной, тяга к миру герметического слога Блока, утеря смыслов, торных троп, дистанция.

Женя тоже работал на удалёнке. Жаркими полуднями сидел в трусах и пиджаке перед веб-камерой в саду. И за ветвями яблонь то и дело видел Варю, медведно шелестящую в кустах.

Женя проводил лето с роднёй, и от неё слышал, что соседи совсем зажались в карантин, ни с кем не общаются, и про них сказано «Атлант затарил гречи». Профессор же, отец Вари, и вовсе уехал куда-то под Вышний Волочёк, где имелся у него домишко в лесной глуши. Вроде, писать книгу. Но ещё говорили, что он боялся заразы от собственной семьи.

Теперь вокруг него не было ни души, и продукты из гипермаркета привозил нанятый таджик – профессор считал, что эту народность вирус не берёт. Или же она упорнее других обороняется от него, поскольку заболеть или быть депортированным на нищую родину означало для таджика куда более верную смерть от безденежья. Профессор предпринял все меры.

Женя как-то заметил, что Варя иногда стоит перед их калиткой и болтает с его племянниками – мальчиками восьми и десяти лет. Ребята уже год учились дистанционно на даче. Они теперь интересовались собачкой Вари. Однажды Женя вышел к ним и пригласил Варю зайти в гости.

Во имя спасения от социофобии.

Варя стала бывать по вечерам. Приходила с томиком Делёза, никогда не открывая и не цитируя. С опаской трепала углы, вглядываясь и сомневаясь.

Катя, сестра Жени, очень полюбила её. Социальная дама и эксподизайнер, всю жизнь наружу, сидела теперь взаперти. Жажда общения с кем-то кроме двух сыновей и мужа требовала живой воды, и текла её реченька. Варя утомлялась, но всё равно тянулась к соседскому дому, где никто не говорил о новостях, количестве умерших и прогнозах скорого апокалипсиса.

Вглядываясь и сомневаясь.

Варя была от природы тревожной, а Катя умела заболтать её на волнах спокойной пустоты. И томик Делёза оказывался в ящике яблок. Тряслись лапы у псинки.

А Женя всегда был где-то на периферии и поглядывал на большие Варины глаза с каплей расширенного зрачка, на полные губы, белые руки в рыжеватой дымке. Красные пятна на шее и ключицах – кожа её не загорала, а нежно страдала от солнца. Ещё кофейные полусферы под глазами, углублённые трепетом ресниц. Варя держалась пионерски прямо, но вся была молочной субстанцией.

Как-то в конце лета сестра спросила Женю:

– Не понимаю, чего ты тормозишь? Ты один, она одна.

Женя цокнул вилкой.

– Слушай, – он поглядел вяло, – она мне никак. Толстая какая-то.

– Сам как будто лучше. И чего ж ты ее пригласил? Думаешь, я не вижу, как смотришь? И она, кстати, тоже – на тебя.

Женя встретился с собой в зеркале – щетина тонет в залысинах, оспяное лицо, очки, волосатые дряблые плечи из-под сальной футболки. Он научился не замечать разбуй углеводного брюшка, но в глубине сознавал, что в свои тридцать три мог бы выглядеть и поярче.

Списывал всё на дачное одичание удалёнки.

– Тот ещё кадр! – сказал он. – Ещё б не посмотреть. Профессорская дочь. Куда нам, манагерам!

– Некрасиво, Жека, – усмехнулась Катя, – в курсе, что папаша её в больнице? Легкие проело. Девяносто процентов поражения.

– Слышал краем уха. То-то вся потерянная. Вот так и сиди в глуши – одному и помереть быстрее.

– Ладно, не о нём речь.

– Да и не в моем она вкусе. Иудейская сметана.

– Ну, понёс без колёс, – Катя слимонила рот. – Так и будешь один.

– Волнуешься за меня что ли? – и он понимающе помял ее за локоть. – Спасибо, что волнуешься. Но кому на роду написана воля вольная, тому мёд с молоком не приманка.

– Давай-ка мы её на днюху мою позовем, и чуток вас подогреем вискариком, а? Под другим соусом на дело поглядим.

– Сатья-баба Бабариха, – заключил Женя и ушел в гаджет.

Но на дне рождения Кати виски действительно закончился очень быстро и вскрыли прошлогодний мужнин самогон. Тот гнал его из яблок. Вот и этим летом старый, ещё прадедов, дом липко впитывал бражные пары.

Гостей не пришло, только семья. Беречься было некого. И Варя пила неожиданно для себя самой. Была ли тому причиной тревога за отца, которого на неделе перевели в реанимацию? Или апокалипсис по ТВ.

«Рекорд… сто восемь тысяч зараженных за день. В Индии президент публично читает мантры. Америка высылает российского посла».

Вот ещё на днях зашла лошадь деда Феди к ним на участок. Мама усмотрела в этом знак.

«И увидел я отверстое небо…»

Алкоголь размягчил Варю, и слезы маслили без повода. Стали глубже кофейные провалы, а она всё болтала о пустяках, и про отца отвечала невпопад. Была у него в армии какая-то альвеолярная чесотка, а раньше люди вообще умирали от тоски.

И когда после очередного тоста стала вспоминать школьные вечера, где были танцы и девочки с коктейлями, слезы текли уже ручьем.

– Мы так мало живём по-настоящему, безумно и дико! А ведь vita же brevis!

Ещё мокрее было, когда муж Кати играл на гитаре «Батарейку».

И Женя в злобе грыз локоть. Он ненавидел ее тепличный снобизм. Профессора дочь. Тепличная личность.

Потом она долго смотрела в телефон, пьяно поджав губы в попытке собрать текст воедино. Ей звонили, она сбрасывала. Потом взяла трубку, послушала, уронила руку.

И обратилась ко всем:

– Папа умер, – и просто взвела брови.

Женя наблюдал, как сестра и остальные шатко и валко принялись приобнимать. Всхлипы, слова. Но Варя всё теми же высокими бровями улыбалась и сама успокаивала.

– Я знала, все уже знали. Только время… И вот теперь так. Всё хорошо. Я знала.

Снова тосты слитых тонов – тоски, восторга, проклятий. Не чокаясь. Но щёки Вари высохли. Она казалась кротко радостной. Таинственно свободной. Всё теперь спуталось, и её, такую непонятную, решили оставить в стороне.

Вышли в сад, растрогали костер. Катя называла его вечным огнём – ещё в июле разобрали дедов двор и день и ночь жгли его на брёвна. Вывозить рухлядь было некому – бригады в карантин не работали. Пришлось уничтожать прямо на участке.

Детям была радость пламени, что лижет небо.

Муж Кати, человек суровый и только после изрядного крепыша охочий до слов, подошел совсем близко к огню и бил кулаками его языки:

– Сука смерть!

Пока подошвы кроссовок не потекли на горячей золе. Под мат его уволокли спать. Из дома слышалась перебранка. Катина свекровь и родня засели на кухне отпиваться чаем. Кто-то вздыхал об испорченной крови нынешнего поколения. Серчали, что алкоголь больше не приносит веселья – только истерию и нелепую злость.

А дети всё кружились окрест большого костра, куда пьяный папа навалил свежих брёвен.

Только Варя и Женя не знали, как быть. Она мотала ногой на садовых качелях, он сидел на корточках и глядел в огонь.

Сентябрьский вечер быстро темнел.

– Кажется, уже похмелье, – сказала она, – Я обычно столько не пью.

Он встал, подошел к качелям и рухнул на сиденье рядом.

– Мертвые слова, да.

– Что? – она медленно удивилась.

– Ну, все эти соболезнования. Что они тебе говорили. Это мертвечина.

Варя промолчала.

– Ты прости, – он кашлянул, – так не говорят, наверное, когда кто-то умирает. Реально умирает. Но уж как есть. Терпеть не могу эти условности – «Как поживаете? Мои соболезнования. Крепитесь». Люди, которые так говорят, мертвее, чем труп.

Он сплюнул.

– Я его любила.

– Ну да… любовь.

– Что любовь? – она перевела взгляд на него. В ночи глаза мокро горели. Мокрый огонь не был слезами – скорее, так мокрятся звезды в ясную ночь.

Молчание.

Детям крикнули, чтобы шли домой. Но они не слышали. Они возились с консервной банкой.

– Что там у них? – спросила Варя.

– Свинец.

– В банке?

– Да, плавят свинец. Это весело.

– Дети плавят свинец?

Невдалеке был завод теперь закрытый навсегда. Местные уже тягали его нутро себе на участки. Детям особенно нравились аккумуляторы со склада отработки. Вскрытие корпуса производилось кирпичом. Свинцовые сетки доставали веточками, споласкивали в луже кислоту, и лето запомнилось всем новым хобби – металл Сатурна плавится немного за триста градусов. Даже пламя храмовой свечи дает втрое больше. А банка из-под сгущёнки – идеальная плавильня.

– Им же можно отравиться, – сказала Варя безучастно.

Осеннее время распада – ягоды, хлам, злаки и атомы.

Искры летели в темное небо, где растворялись навстречу земле первые звёзды.

– При рождении человека в небе появляется новая звезда. Сколько людей, столько и звезд. А при смерти, наоборот, становится на звезду меньше. Когда все умрут, не станет и космоса.

– Слышал такое. Не выдержит критики.

Она спустила воздух сквозь зубы:

– Как я напилась!

– Или это свинцовые пары?

В жестяном колодце ртутно жижится зеркало с морщинами амальгамы. Тяжелый кисло-зимний мрак. Палец ковыряет глину, и металл сливают в яму.

– Крест! Я крест хочу! – кричит мальчик.

В бороздах грудится плавь и тут же тускнеет окалиной. Горячий крест готов.

Женя поглядел на белизну в сумраке. Розовые сполохи на её щеках стягивали тени яблонь. Она всё время удалялась от него, хотя сидела недвижно.

– Ты про любовь говорила. Ты реально веришь в это? – спросил он.

– Так подумать, – ответила Варя, – вон костер – это так и есть. Сама жизнь.

– Скорее смерть.

– Не, я не о том. Процесс. Всё вокруг – процесс. Этот костер во всём вокруг. В яблоке этом, в листьях. Вчера были зелёные, сегодня пожелтели. Ну и скажи, это те же самые листья или другие?

– Те же, кэп. А в чем вопрос-то?

Она поджала губы и чуть нахмурилась – он заметил, что идёт борьба с хмельным забвением. Было что-то важное, чего нельзя забыть – так ловят рыбу руками на мели.

– Нельзя на одну вещь дважды указать. Вот лист, а теперь это уже другой. Гниение, радиация, распад. Даже этот ваш дом – процесс. В нем вообще нет его самого. Стабильности нет, понимаешь?

– Жидкий Деслёз.

Женя всё это считал праздным трёпом. Он опять сердился. Это не девушка, думал он, а сеятель тоски! На миг из теней встал, как в детстве, силуэт в балахоне с мокро светящей костью.

– Ясень пень, всё уходит – сказал он. – В одну реку дважды не войти. Бла-бла. Это всё понятно. А любовь-то тут при чём?

– А что любовь? – она прикрыла глаза.

– Ну выходит, что и человека любить нельзя. Он же тоже всё время уже не он. Типа, как нет никого – один процесс.

– Боюсь, когда человека никто не любит, – сказала Варя, – он вообще перестает быть. Любовь – она слепляет, дает этому процессу имя, образ.

– А, ну да, типично женское. А после свадьбы этот образ – фью! И уже раздражает, что он ноги за столом ковыряет. Хочется училкой быть.

– Это если ты не любишь в нем душу.

– Не знаю, я бы за такое сразу в морду.

Удар яблока по крыше. Плодопад по саду день и ночь. Лосные плодными косами деревья шатрово мажут землю. Страшно много яблок в этот год. Вечером в саду пахнет острым простором антоновки и мокрыми костями.

– Ты провоцируешь, чтоб я тебя пожалела?

Она подносит к ноздрям стёртую в ладонях шишку хмеля. Запах соитийного пота. Щекочет глубоко нёбо. И небо ёжится иглами света в тоннелях костей.

На веранде сонно булькает яблочная брага. Шуршит насекомая тьма. Осы любят этот дом, где веет бражным суслом. А от неё пахнет женской пижамой. Тот, кому не ведом этот запах, не может назвать себя мужем. Ни даже мальчиком. Он в самом начале пути, как Шут в арканах Таро.

– Меня задевало шлейфами судеб, – говорит он, – теперь тишина. Люди шли мимо, и я видел точимый ими ужас и одиночество, и прятки лиц. Окунул лицо в темень, и мне стало хорошо. Лишь бы ни с кем не встречаться взглядом.

Подрагивают тени в напудренных складках рта, клёкают бубенцы колпака.

– Работа в сфере услуг. Узкая специализация. Она крепче водки и гашиша. Да, малыш, она гасит сознание. Stoned immaculate1. А бабочка верит, что она – кошка, ведь у неё на крыльях глаза. Век узкой специализации.

Ночью на веранде трещит шершень.

– Этот моршень – страж ворот, – говорит он. – Из окна видно, как костер тлеет – прям как столб дыма в безветрии. Белая нить в тёмное небо, хочется плясать вокруг. Как дикари. Но выйти к нему на продых я не могу – нерв шершня у самой двери. Страх насекомых. Кто знает, что чужеродная сущность может сделать в отчаянии страха!

– Это так и есть. Это жизнь.

– Ну а что такое жизнь?

– Не знаю. Жизнь – ужасное незнание смысла происходящего. То же самое – что такое любовь? Мне бы знать! Ясно понимать, из чего любовь состоит. Потому что тогда, всякий раз, когда бы она кончалась, я бы находила нужное топливо, чтобы вновь её зажечь. Но я не знаю, что она ест, чем её напоить, чтобы не умерла с голоду. Не знаю, что такое правда. Когда была маленькой, знала наверняка. Но чем дальше вхожу в эту жизнь… вернее, чем дальше выхожу из неё, тем меньше знаю. Умоляю, нет – не надо мне про голос сердца, которое укажет и тэ дэ. Сердце в смятении от незнания. Это как полагаться слепому на поводыря, а затем почувствовать хлюпанье болота под ногами и понять, что поводырь тоже слепой. Слепой для этого чуждого мира. Так что сердце не катит.

Бог? Ну вот фигура отца, который уехал от нас, испугался заражения. А теперь вообще умер. Я не знаю, как быть с Богом. Я всё время рядом с ним была виновата, в моих венах не кровь, а вина, когда я рядом с ним. А без него стало не за что держаться. Понимаю, и мне страшно без него. Вот и выходит, либо страх, либо вина, и совсем неясно, где тут любовь. Вот я и говорю, что ничего последнее время не знаю. Любое знание – маска отчаяния. Хочется выплакаться кому-то в жилетку, но замкнутый круг – я не знаю, кому. Лишь бы не распался мир! Любить его, любить, чтобы не распался!

– Любить умершего?

– Вопреки незнанию.

– Был такой Сократ. Говорил, что «я знаю, что ничего не знаю». Ему было о-кей ничего не знать.

– Нет уж! Это самое смелое, что может быть. Незнание – страх, а полное незнание – хуже страха. Оргазм настоящий. Это как выйти замуж за стража ворот. С тем шершнем, который к тебе на веранду залетел и в потолок долбит. А ты вечно рядом, терпишь его агонию, страх. Чужеродное незнание.

Её руки навсегда взяли запах хмельной шишки. Глаза влажно тлели.

Черный лес ноября скоро оголит череп неба и сушь липовой падали. На лошади бронзовые бубенцы. Врезалась в кущи коса времени. Липы спрятали летнюю пышную наготу листвы и надели целомудренные чёрные саваны.

Утром дождь зажёг сосну пушистыми каплями. И когда выглянуло солнце, стало ясно, что зелёный цвет разложился надвое – жёлтый остался в листьях, а синий всосало небо. Теперь оно ещё более синее, и провал света от ночной иглы стал ромбом солнца.

Женя проснулся на качелях оттого, что сильно озяб. В голове колкий хруст. Костер бледно тлел, рядом чернела банка свинцовой крошки. Он отёр потные очки и огляделся – никого рядом больше не было.

Через сад к нему шла лошадь. Трава под копытами тлела утренним заморозком. Хрустела антоновка. Он ощутил воздух как толщу инистых паутинок.

Лошадь подошла совсем близко к качелям и шагнула задними копытами так, что встала к нему боком. Отряс её спины призывал сесть верхом.

Он видел пенную слюну на поводьях и брезгливое содрогание кожи, под которой катались вены. Пахло конским потом, и это трезвило.

Признания ночи оставили душный след, и Женя хотел стряхнуть его вместе с призраком Вари. Морок ночного молока удалялся в незнание из инистой паутины. Когда Женя вставал с качелей, провёл рукой перед собой, а тонкие струны колыхались – от колен до неба. И оттуда обдавали мощью беззвучной волны. Он видел это в каком-то фильме фон Триера.

Паутина рассудка ловит на последнем рубеже. В ней надёжно, уютно, хотя ты знаешь о своём рабстве. Только неживое пройдёт сквозь неё, а ты останешься прикован.

Но в последний момент вдруг пришло: а что, если и его нет? Того, кто носит имя Жени.

Дело не в вирусе.

– Вдруг просто никто не любит меня!

Да и за что, собственно, его должны любить? За то, что он родился, был ребенком, отрадой мамы и папы, пока те были живы? За то, что однажды читал девушке стихи, чтобы потом залезть под юбку? Или что сдает отчеты по работе вовремя? Любить его плешь и дряблое тело. Разве можно разглядеть душу за этой тушей?

Начало тошнить. Тогда он оправил очки, остервенело схватился за локон гривы и так, словно всю жизнь этого ждал, вскинулся на спину лошади.

Он сидел верхом, и животное чуяло злую уверенность.

Лошадь вышла из сада. Где-то раздался ломкий крик деда Феди – хозяин искал её. И теперь свистом кашлял вдогонку. Но Женя наддал, и, сперва валко и натужно, а затем легко лошадь пустилась по гравийной дороге в липовый лес. Там их обступила канитель света. И все мысли его слились в рывки зверя.

Деревья взбегали на холм, сеченый сухими руслами. От светлотравья – к голубому куполу перьев.

Где же свинец? Вельвет травного сентября сквозит купоросной дырой. Воздух стынет от северной стали. Ртутная сырость кущ и канав в оржавленной ягоде. Где же тот давящий в песок груз? Не головная боль утра, не лом шагов лошади – а тяжесть металлической невозможности.

– Ты права! Мы есть только, когда нас любят.

Где же свинец?

Он огладил залысину, очки обронил в кочки, и хмуро, но искренне улыбнулся.

– Если я есть, значит где-то ходит по земле та, что может меня таким вот полюбить.

Далеко позади таяла среди яблонь трель его рингтона. Он рефлексивно тронул карман – пусто. Впервые без айфона. Но какое это имело значение? Свинец таял где-то позади среди яблонь. А шаг копыт всё легче и легче – меж синичьих стай.

– Господи, где-то есть моя простая баба. Да неужели будет встреча?

Расступились кудеяры дубков, блеском плеснуло в глаза. И навстречу им душистым перепревом вышло старинное деревенское кладбище.

Там на холме, в литаврах лопухов и огнёвок, в калиновой крови лежала, томно разложив колени, белая тайна.

На следующий день Катя звонила ему на работу, затем соседям, наконец, в полицию. И всюду ей давали один и тот же ответ:

– Он удалён.


***


Птицы давно улетели на юг, и леса стоят немые. Города же и сёла, напротив, полнятся трезвоном. Это шумят телефоны.

Иные стерильные в розовых стразах, иные за тёртой кожаной бронёй. Щербато усталые с чёрными плазмоподтёками или безлико новые. С табачной крошкой в динамике или в соли потного фитнеса. Демократическая ложь.

Все они звонят наперебой. Но с каждым днём всё тише – лишь малая часть их стоит на зарядке, остальные постепенно сажают батареи. И некому зарядить.

Облачные программы сыплют дождём безответных вызовов, унылым повтором. Аккаунты звонят друг-другу, им не нужен человек. Машина рвётся к машине, в агонии счисляя, что не может взять трубку, что нечего сказать, и сеанс оборвётся.

Наконец, эра технической депрессии длится уже сто тысяч лет. По ночам планета мерцает красным светом – «внимание!» низкий уровень ресурсов. Некому бурить скважины и плотинить реки. Тёмная кровь электричества истекает.

Все могилы давно вскрыты. Из растений остались папоротники, рябина и те, что рождают перистые листья. У памятников и статуй вздыблены волосы. Звери научились улыбаться.

Камера передаёт на дисплей охраны одну и ту же запись:

На полях ходят кони. Покуда хватает глаз, покуда не тонут тонконогие силуэты в туманах горизонта. Всё ходят и ходят кони и носят на спинах своих свободных и недоступных абонентов. А в небе нет больше ни единой звезды.

1

Метафора из стихотворения Дж. Д. Моррисона.

Литературный оверлок. Выпуск №2 /2021

Подняться наверх