Читать книгу Литературный оверлок. Выпуск № 3 / 2018 - Иван Иванович Евсеенко - Страница 3
ПРОЗА
Адександр Решовский
ОглавлениеРодился в 1990 г. в Йене (ГДР). Закончил Литературный институт им. Горького. Живет в Москве. Первая публикация состоялась в 2012 г. в журнале «Флорида». Лауреат премии «Дебют» в номинации «Малая проза» за подборку рассказов (2013 г.).
Дуэлянт
рассказ
Когда он появился на работе – это была новость. Новенький. Свежее мясо. Девчонки распушились, мальчишки навострились. Старший кладовщик, сутуловатый молодой боксер, задел его словцом, так – проверить хотел что-то. Я помню, как это было – их растащили, чтобы начальство не навело Сауроново суровое око на действо. После, оторвав трубки, по которым кровь моя и лимфа уходили в поглощающую машину, я закончил рабочий день и вышел из подъезда, и закурил, и вздохнул дымом, и густо сплюнул на асфальт. И вижу – двое в кругу света фонаря. Новенький, да старший кладовщик. Слово за слово, толчок к толчку, переход к стойкам и взрыв! Левый, правый, уклон, схождение в клинч, сокрушение в партер, нещадное драньё двух бойцовских псов, только словечки матерные отлетают вместе с каплями крови. Я не лез. Мне было плевать. Выбежал охранник – в камеру увидел немое кино. За ним вся ватага наших. Группы поддержки, болельщики и судьи. Охранник нырнул в бойню и огреб оттуда, и отшатнулся, зажимая разбитый нос. Следом, запахиваясь в шубку, вышла начальница, белая дама, и гавкнула как следует, по-русски. Двое расцепились и встали. Новичка отлучили на месте. Все – нет работы. Он махнул ладонью, да пошел, покачиваясь. Я пошел следом. Нам было по пути. Улочками мрачными шли к метро, вдоль потустороннего света чужих окон. Он мельком обернулся, приметил меня.
– Че надо, – спросил?
– Ничего.
– Закурить есть?
– Есть.
Сошлись, я достал пачку, он вытянул сигарету. Закурили. Стоим. Оба – никакие. Избитые рабочим днем и старшим кладовщиком.
– А, я тебя помню, – сказал.
– Да.
– Слушай, дружище, одолжи денег.
Не люблю, когда просят деньги. У меня их мало.
– На что? – спросил.
– На лекарства.
Думаю – на бухло, какие еще лекарства? Не поверил.
– Я денег не даю. Если хочешь – пошли в аптеку.
– Не веришь? Хорошо, пойдем.
Идем, молчим и курим. Вышли к шоссе и метро. Мчатся разноцветные авто, идут монохромные люди. Горит зеленый неон аптечного креста и все подсвечивает зеленым, и мы – освещенные зеленым – подошли к двери, вошли.
– Тебе что надо? – спрашиваю.
– Гепариновая мазь, пластырь, анальгин.
Деловой. Купил, отдаю пакетик.
– Держи.
– От души. Давай телефон, встретимся – я верну.
Денег у меня мало. Не мог я сделать подарок, хоть и потратился немного совсем. Да, я скряга. Вопрос выживания. Продиктовал телефон. Он внимательно набирал номер, сбросил мне звонок.
– Запиши, – сказал, – Андрей.
Записал – «Андрей, работа»
– Ну, бывай. Спасибо, – и протянул руку, и пожал крепко, и мы разошлись, чтобы исчезнуть.
Через неделю звонок.
– Алло, – говорю.
– Привет, помнишь?
– Помню…
– Я тебе денег должен.
– Да.
– Подъезжай к Авиамоторной часам к пятнадцати – отдам.
Я там работаю. Проезд мне оплачивают. Что – думаю – съезжу? Конечно. Чего деньгами бросаться.
– Давай, – говорю.
Подъехал. Выхожу – он стоит у перехода, сразу заметен. Пластырь на переносице, левый глаз заплыл. Костяшки пальцев в зеленке. Курит. Чудовище чудовищем.
– Здорово.
– Здорово, – говорит и достает из кармана пару купюр.
Беру. Что? Думаю. Обратно сразу ехать? Нехорошо как-то. Не по-человечески. Человек честный и с ним надо по-честному.
– Ты как? – спрашиваю.
– Как видишь.
– Опять подрался?
– Опять…
– С кем?
– Да, там, – отмахнулся.
– Ты всегда, что ли, дерешься?
– Видать, всегда.
Было, кажется, воскресение, и воскресать я не собирался. Надо мной сгустились тучи бытия, в них зрела молния реальности. Мне было скучно и томительно, а этот тип был с виду интересен. Меня влекла его история. Меня вообще влекут истории. Они развеивают скуку. Они учат.
– Пошли выпьем, что ли, – сказал я, – подлечишься.
– Да я не пью.
Удивительно.
– А я – пью.
– Ну, пошли.
Я тоже закурил. Медленно двинулись в сторону магазина, я повел. Я тут все знаю. Зашли. Взял мерзавчика водки и пакетик «ласточек», люблю их. Закусывать ими – и радость, и сладость.
Осели в моем любимом дворике, в который ведет арка. Замок моего одиночества. Дворик замкнутый, лавочки и пустая детская площадка, ни одного пиздюка, да пустые облезшие качели, что напоминают о безвозвратно ушедшем детстве. Здесь я люблю выпивать. Один. Делаю глоток, прячу за пазуху, занюхиваю «ласточкой» и закусываю мякотью. Хорошо. Боже, обрати на меня свой взор. Посмотри глазочком. Мне хорошо. Не твоя вина. Спасибо. Теперь отвали.
Я схрустнул и свернул пробочку крошки, приник к трепетному горлышку, сделал добрый глоток. И жар живой воды вошел в меня, приветствуя организм. Здравствуй, весна. Здравствуй, краса. Расширься, зрачок. Разойдись, кровь.
Да – забыл сказать – была весна – и соки жизни бродили во мне, ударяя в неправильные органы. Мне было плохо, как и всегда. Я сходил с ума.
– Саша, – я протянул ладонь, ежась от прохладного душистого ветерка, несшего старые листья.
– Андрей, – и рукопожались, – ну ты помнишь.
– Да.
– Ты, Андрей, скажи.
– Что?
– Почему дерешься?
– Да… не знаю.
– Точно не будешь пить?
– Нет.
– Почему?
– Слабость.
– Что?
– Слабею я от этого. Я этого не люблю.
– А.
«Ласточкина» мякоть тает во рту. В желудке встает солнце, распуская теплые лучи. Градус первый ласково пощипывает мне мозг и пускает в него корешки. Отпускает…
– Я, значит, слабый, – говорю.
– Не, я этого не говорил, Сань.
– Да не, это я так. Слабый я. А ты сильный?
– Я… не знаю. Странный ты.
– Да уж.
Закурили снова. Стоим, дышим дымом. Ветер треплет мне волосы, как мальчишке. Но я уже не мальчик. Я рядовой жизни Александр Иванов. Младший рядовой. Или как там оно бывает. Стою по колено в окопе весны и, как гранатой, замахиваюсь на нее мерзавчиком «Столичной». Не пьет он. Ну ладно. Ладно.
– Спорт, наверное, любишь?
– С чего ты взял?
– Ну, там. Единоборства.
– Терпеть не могу. Тягомотина. Правды нет.
– Как нет?
– Так.
– Какой правды?
– Не знаю, как объяснить. За деньги они дерутся, Сань. Нет в этом правды. Играют за деньги. Соревнуются за деньги. Не дело это.
Интересно.
– А ты за что дерешься?
– Не знаю. За правду.
– Это как?
– Так. Не знаю, как объяснить.
– Попробуй. Я пойму.
– Дай конфетку.
– Держи.
Взял он «ласточку», расшуршал в пальцах и выкинул обертку в мусорку, не поленившись к ней отойти. Вернулся, прожевал и говорит.
– Объяснить… знаешь, Сань, я заметил – все кругом врут. Мне, тебе, себе. И грубят. Мне, тебе, себе. Грубость и ложь, Сань. Все тебя обидеть хотят, чтобы утвердиться. Ну не могут они без этого. Щиплет у них внутри. И я этого не терплю. Поэтому, наверное, и дерусь.
– Клин клином вышибаешь?
– То есть?
– Ну – грубость грубостью.
– Возможно. Вкусная, зараза, дай еще.
Дал. Стоит он с «ласточкой» в пальцах, избитый и щурится от яркого солнечного света – солнце весеннее явилось из-за облачного покрова. Потеплело. Тепло вторит теплу моего нутра. Я принял еще горечи, внимательно слушая. Было действительно интересно.
– Знаешь, давно я вот так ни с кем не разговаривал, спасибо, – сказал он.
– Да ладно.
– А насчет грубости – не знаю, прав ты или нет. Не грубость это. Разве самозащита – грубость? А я только защищаюсь. Никогда не нападаю. Скажет мне какой мудак гадость – рана. И я эту рану зашиваю иголочкой. Другой подшутит – рана. И не потому, что я неженка. Я шутки люблю. Даже… глупые. В особенности – глупые. Мозги-то у меня отбиты для вещей тонких, понимаешь?
– Понимаю.
– Так вот. Подшутит кто, и я чувствую – гнилью в мою сторону пахнуло от него. Недоброе чувствую. Ручки протянулись чьи-то для самоутверждения. Гадкие, липкие ручонки дрочилы. И он этими ручонками, стало быть, меня касается. Думает, что ничего не будет. А я бью. Выбиваю из него дурь. Не люблю, когда меня касаются без спроса.
– А, может, он не хочет драться?
– Тогда не бью. Как уж получится.
– Получается, ты дерешься, потому что тебя все обижают?
– Нет. Не меня. Всех они обижают. Тебя, меня, себя, друг друга. Грубость, Сань. Нет в них сердечка, даже куриного. Я чувствую. Им только дай измазать тебя дерьмом. Сами так ходить не могут – хотят заляпать соседа.
– А что насчет лжи?
– Да… повсюду она. Я не знаю, как выразить. Нутром чувствую. Как собака. Пиздят все знатно. И хотят, чтобы я в это верил. Себе, что хуже, врут. Строят хер пойми что.
Разговор этот приобретал оборот экзистенциальный, и дух мой навострился, готовый вцепиться и пустить слюну, точно паук, и переварить, и впитывать чью-то истину. Я редко говорю. Очень редко. Предпочитаю молчать. Так больше слышно. И я слушал, и он, кажется, чувствовал это.
– Каждый в своем мирке, где он по центру, а остальные – по боку. По боку им, что ты чувствуешь. Кишки у тебя выпадут, так они по ним пройдутся и удивятся еще, что ты от боли кричишь. И не потому, что жестокие, а потому, что… не знаю. Нет в них чутья до чужого человека. Чуйки нет. Человек-то живой, а они с ним, как с мертвым. Только себя за живого держат.
– Эх, жаль, что ты не пьешь, Андрей.
– Это почему?
– Тебе бы пошло. Хорошо говоришь. Знаешь, водка располагает к красноречию.
– Ха, да ладно. Что я говорю-то.
– Я, Андрей, с живым человеком три месяца, двенадцать дней, пятнадцать часов и сорок пять минут не общался по-человечески же. Я такое чую, как ты говоришь. Ну, говори, что у тебя там?
– Да вроде все… хотя, – и закурил, и выдохнул дым, – знаешь. Скажу. Меня пиздят, Сань. Как собаку. Регулярно. Ты и сам уже знаешь. Но, как по мне, лучше быть избитым, чем обоссанным. А все ходят, обоссанные, оболганные. Начальством, коллегой, прохожим. Ходят такие… понурые, и моча капает у них с бровей. И копится у них внутри яд, и отравляет их. И потом, хлоп, убивают кого, или себя. Себя они убивают. Изнутри. Ходят, точно калеки, только костылей не видно. Их тоже пиздят, Сань. Пиздят знатно. Только не по башке, а по душе. А как по мне – лучше телом терпеть, чем душой. Тело – аппарат грубый, он выдержит.
– Тело – аппарат грубый, – повторил я про себя и вздохнул.
В глаз мне набивалась слеза. В левый. Я почувствовал себя одиноко. Я вспомнил одну вещь. Рядом люди. И они страдают. И Андрей, в отличии от меня, это помнит. И бьется за это хоть как-то. По-своему. Грубо и просто. Но бьется. Я же пинаю хуй и пью водку. Смотрю порнушку, потому что не в силах сблизиться с живой женщиной. Дичусь людей и самого себя. Я понял, что я и есть – обоссанный. Я и есть на костылях. Господи, ты прости меня. Не отваливай. Посмотри глазочком, погладь ладошкой. Вот, по темени. Там, где был родничок, и тонкая кожица отделяла мой хрупкий мозг от грубого мира, и мать куда целовала, когда жива была. Я достал из-за пазухи бутылочку и приник надолго, сделав несколько глотков, точно пью воду. Андрей это оценил.
– Ого, – сказал, – ты чего это?
– За живьё ты меня задел, Андрей.
– Да? Это хорошо?
– Не знаю, – и утерся, и закусил «ласточкой», и вместе с ней готовился к полету. Встрепенуться бы птичкой сейчас, вспериться, разбежаться лапочками по лужам и полететь прочь, оставив только тень на земле. Боже… боже.
– Ты прости, если что, – сказал он.
– Не за что. Просто. Знаешь, мне пора. Но давай не пропадать, хорошо?
– Хорошо, Сань.
– Держи конфеты.
– Нет, а тебе?
– Не, с меня хватит. Объелся, – и протянул ему пакетик, он взял.
– Спасибо, с чаем попью. Давай, Сань, до встречи что ли?
– До встречи, Андрей.
Рукопожались и разошлись навсегда.
Таким запомнил его: на переносице у него вечный белый пластырь поверх черного синяка. Глаза, готов спорить, месяц к месяцу по очереди заплывают. Смотрит на мир он то левым, то правым глазом, а иногда и вовсе видит его, точно через триплекс танка, в узкие щелочки. Он и у врат ада будет в стойке, подняв руки. Я буду ждать его внутри.