Читать книгу Ковыль (сборник) - Иван Комлев - Страница 8

Ковыль
Глава 7

Оглавление

Две недели метался Серёжка в бреду – вновь по команде лейтенанта Вахрамеева добывал под палящим солнцем тяжеленные брёвна из реки, окунался в ледяную воду, проваливался в тёмный трюм и, ожидая удара о жёсткое дно баржи, весь сжимался и покрывался потом. Но удара не следовало, и он всё падал и падал вниз, преследуемый безжалостным взглядом из-под припухших прищуренных век. «Одним едоком меньше!» А потом долго, задыхаясь от напряжения, лез по бревну на мерцающий в вышине свет, но оскользался и опять падал, переживая ужас падения в сотый, а может быть, и в тысячный раз.

Временами бред перемежался сном. Сны тоже состояли из прошлого, но случались в них не только страшные дни и часы, но и светлые минуты, когда живы были все: и отец, и похожий на него замасленным комбинезоном Катин брат, и Марфа Андреевна – почему-то с ребёночком Анны Боковой на руках, и баба Фрося. Баба Фрося улыбалась Серёжке всем своим морщинистым лицом и ласково звала:

– Иди сюда, родной, здесь хорошо.

– Да, иди к нам, – говорила и учительница и, поворачивая голову так, чтобы прядь седых волос, падавшая ей на лицо, не мешала видеть Серёжку, зачем-то протягивала навстречу ему малыша.

Очнулся Серёжка ночью. Тихо. Открыл глаза. Коптила лампа на столе, мать сидела рядом, уронив голову на сложенные на спинке стула руки, дышала ровно.

«Долго же я дрых», – подумал Серёжка, смутно припоминая, что он, кажется, вставал и даже не один раз, куда-то двигался и что-то делал, а рядом с ним неотлучно была мать и руководила им.

Но Серёжка ошибался. Мать обихаживала его только ночью, а днем она уходила на ферму, потому что скотину голодную и недоенную не бросишь. Заменить некем. Другие доярки и хотели бы помочь, но ни сил, ни времени у них на чужую группу коров не оставалось. Мать исхитрялась в эти дни делать всё быстрее – выкидывать навоз, давать корм, доить – выкраивала время и прибегала домой два, а то и три раза на день. Тревожно вглядываясь в сына, убеждалась она, что душа в нём ещё теплится, давала наставления Нюрке и уходила снова, чтобы везти солому с поля, опять доить, крутить – по очереди – ручку сепаратора… Молоко в райцентр не возили: далеко и накладно, рассчитывались сливками и маслом. Эта круглосуточная круговерть, она знала, кончится однажды тем, что в свой час она тоже упадёт и не поднимется. Но иного выхода у неё не было, от её жизни зависела жизнь всех её детей – не только старшего, и мать держалась; неизвестно, кто кого больше спасал: она их или они её.

Серёжка чувствовал лёгкость и невесомость в теле, будто бы брёвна, которые так долго давили его, наконец свалились. Но одновременно с лёгкостью владело им ощущение немощности – надо бы повернуться, а он не мог, не умел этого сделать, как младенец, только что народившийся на свет. Ещё он боялся потревожить сон матери и потому лежал не шевелясь и старался дышать бесшумно.

Однако сторож, недрёманно живший в ней, толкнул мать.

Она подняла голову, встретила взгляд сына.

– Слава Богу! – выдохнула.

Серёжка подумал, что сейчас мать заплачет, и деликатно отвернулся. Но глаза её остались сухими, в них даже угасла вспыхнувшая было радость – так она устала.

– Жёлтый, – сказал Серёжка, глядя на портрет в рамке.

– Что? – не поняла она.

– Надо сменить Сталина, пожелтел.

– Тсс! – приложив палец к губам, мать оглянулась в испуге. Нюра и Мишук крепко спали. – Где теперь возьмёшь? Потом. Ты только не говори им, ладно?

Вот так она и раньше: вскидывалась почему-то настороженно, если кто из детей произносил имя вождя, и останавливала строго, строже, чем когда задевали Бога:

– Нельзя!

Была какая-то тайна, которую взрослые хранили от детей: на людях почему-то имя Сталина они произносили часто и с радостью – во всех торжественных случаях, – а дома говорить что-либо о нём не дозволяли.

– Есть будешь? – мать от усталости с трудом выговаривала слова.

– Пить. Молочка бы…

Мать помогла ему сесть. У Серёжки от движения всё закружилось перед глазами, затуманилось, но вскоре прояснилось и стало на место. Она взяла со стола стакан:

– Кипячёное.

– Вкусно, – он осилил полстакана, и его потянуло к подушке, – парного бы испить.

– Нету парного, – мать с трудом отвела взгляд от оставшегося молока, – корова уже не доится. Это тебе Шурка принесла.

Она вернула стакан на место.

Серёжка пошевелил мозгами:

– Сколько же я болел?

– Я знаю? – она разговаривала, уже не открывая глаз. – Долго.

– Ты ложись, – сказал Серёжка.

Она покорно, словно бы только и ждала этих слов, побрела к топчану и, не раздеваясь, как куль, повалилась на него.

Отец, может быть, письмо прислал, а Серёжка не спросил у матери и досадовал на себя, пока тоже не уснул.

– Ничего не прислал, – сказала сестра Серёжке утром. – А мамка-то не встаёт.

Мать проспала утреннюю дойку, не поднялась к обеденной и ни на какие попытки Нюрки разбудить её не реагировала. Тогда Нюрка решила подоить коров сама.

– Вы поживите тут без меня, – сказала она братьям, – я пойду. Мишутка подаст, если чего понадобится.

Она уже оделась, но тут пришёл председатель.

– Так, – сказал он вместо приветствия, – полный лазарет. Ты, значит, заместо матери пойдёшь?

– Ага. Я умею, дядя Назар.

– Знамо дело, – председатель сел на табурет, поставил меж ног длинную палку, которой он пользовался, как посохом; когда Серёжка уезжал на лесозаготовки, Назар Евсеевич в подпорках не нуждался. – Выручай, Аннушка, больше некому. Я сказал бабам, чтобы взяли по две-три из вашей группы, но остальные, значит, твои.

Нюрка ничего не ответила, ждала, что ещё скажет председатель. Он молчал, словно забыл, где он находится, и думал лишь о том, как лучше прожить минуту покоя, столь неожиданно выпавшую ему. На впалом лице его, поросшем седой щетиной, застыло выражение заботы, которую не избыть вечно, даже тогда, когда Назар Евсеевич успокоится в могиле. Заметно сдал председатель за время, что Серёжка не видел его.

– Ты хорошо дои, – наказал Мишук сестре, – а то дедушка Назар тебя палкой!

Младший брат долго смотрел на посох и, наконец, додумался, для чего он нужен.

– Она хорошо подоит, – пообещал без улыбки Назар Евсеевич. – А я не дерусь.

– Так мне идти?

– Да, иди.

Нюра ушла. Назар Евсеевич посидел в раздумье ещё минуту, положил руку на плечико Мишутке, который, услышав, что председатель смирный и не дерётся, осмелел и тёрся у его колена, вздохнул:

– Вот так, Михаил Павлович, давай расти скорее на подмогу: на тебя вся надёжа.

Наказ Мишука сестре – хорошо работать – председатель примерил и на себя: всё ли делает он ладом в хозяйстве, доживут ли колхозники до весны, не протянут ли бабы ноги? Кажется, навел малый на дельную мысль. Когда осенью рассчитались с государством и отвезли сверх плана – «наш подарок товарищу Сталину», – остались в амбарах, кроме посевного материала, кое-какие крохи, не учтённые уполномоченными. Хотел зажилить до весны этот остаток Назар Евсеевич, но бабы взяли его «за зебры»:

– Не крути, председатель, говори как на духу: семена с избытком?

– Какой там избыток… – начал было Назар Евсеевич.

– Подохнем, – предупредили бабы. – На ком тогда пахать станешь и кто будет сеять?

Известное дело: набить брюхо картошкой можно, но силы в ней нет; хоть сколь-нибудь хлебного добавлять надо, иначе – голодно: многие поколения на хлебе взращены, и без него люди слабнут. Порешили правленцы: выдать по сто пятьдесят граммов на трудодень работающему и по пятьдесят добавить ему на иждивенца. Но, чувствовал Назар Евсеевич, уполномоченный не зря в последний свой приезд в амбары заглядывал: глаз положил. Приедет перед весной «раскулачивать» – опять «на подарок» или соседям на сев заставит раскошелиться. На току, в стороне от других амбаров, стоит ещё один, небольшой и негодный с виду: солома на крыше обдёргана, дверь щелястая без замка и на одном крюке болтается – уполномоченный к нему не подошёл, а там было что посмотреть. Амбар-то внутри на две половины разделённый, и вторая – исправна, с хорошим запором, и крыша на той стороне в порядке, но главное – все сусеки в той половине с зерном. С тем самым «излишком», который хотел приберечь председатель до самых голодных весенних дней. Правильно мыслил: зиму бы и так протянули, а перед посевной поддержка ох как нужна! Но и не без греха была думка. Председатель открещивался от неё, запихивал в самый тёмный угол эту грешную половину, но она и оттуда высовывалась, как гвоздь, и раздирала душу: если слабые, которые не работники, до тепла не все выдюжат, то зачем на них хлеб изводить? Пусть уж больше пахарям достанется. Паскудная мыслишка, прямо сказать – сволочная, и, слава Богу, что не по его воле вышло. Роздали зерно – отпала эта болячка, но всё равно совесть мучает: кажется Назару Евсеевичу, что каждый покойник беспощадным судией на том свете его дожидается: и воины, живые и мёртвые, тоже спрашивают: «Как же ты допустил, председатель, что люди мрут?»

Какие у колхозников были глаза, когда в полной тишине на весы ставился очередной полупустой мешок, какое смирение – не забыть!

Брали зерно из всех амбаров понемногу, чтобы не очень приметно убыло. Людям всё равно, из какого сусека им нагребут; амбарушко остался нетронутым. Тётка Манефа, кладовщица, помалкивает, раз молчит председатель, словно бы забыла, что у неё на отшибе амбар полный. Ушлая старуха.

Надо позаботиться, чтобы и в следующий приезд уполномоченный о том зерне не проведал. Спасибо мальцу, надоумил…

Назар Евсеевич коснулся ладонью Мишуткиной головы, поднялся со вздохом, пожелал всем Узловым здоровья и вышел.

Мать проснулась утром следующего дня точно в свой час, затемно, управилась, как всегда, по хозяйству дома и ушла на ферму. Там ей ничего не сказали, и она сперва не знала, что проспала сутки, только удивлялась, как это халат и подойник оказались не на тех местах, где она оставила их с вечера.

Ковыль (сборник)

Подняться наверх