Читать книгу Прощание с Багусями. Памяти писателя - Иван Шульпин - Страница 3

Прощание с Багусями
Деревенская улица

Оглавление

Вечером под Новый год у егеря Константина Волкова были гости. Собрались приятели хозяина, соседи и просто люди уважаемые. Словом, без малого вся улица.

Колхозный бригадир Павел Кузьмич Корнев, мужчина в возрасте, степенный, которого худой варежкой махни – не зазовешь на выпивку, к егерю, однако, пришел, потому что любил посидеть в приличной компании, выпить стопки две-три и сыграть сообща песню. Пришел, несмотря на то что уже неделю домовничал (жена Павла Кузьмича гостила у дочери, в городе), а тут еще забота прибавилась: корова дохаживала, ждал со дня на день. И все-таки пришел.

Пара Вязовых была, Петр и Татьяна. Сам Петр – комбайнер, а в зимнее время моторист на ферме – петь-плясать мастер, никакой компании никогда не чурался и везде приходился своим человеком. Жена его, баба горластая и вздорная, на гулянках от Петра не отставала ни в пляске, ни в песне и пила с ним на равных, но на следующий день утром поднималась чуть свет и распекала еле живого с похмелья мужа, уличала в алчности к водке. Мало того – выславила его на всю округу как пьяницу, каковым на самом деле он не был.

Пришел лесник Живайкин, мужик огромный, глаза навыкате, будто ему когда-то сильно стукнули по затылку. Он нюхал табак и имел привычку, подвыпив, ни с того ни с сего предлагать собравшимся какую-нибудь несуразную шутку. Вроде того: «Пойдемте бабушку Булаеву напугаем!» или: «А что, если у Соска трубу соломой заткнуть?!» – и сам же очень этому радовался.

С ним пришла жена, женщина тихая, вечно беременная, с ежечасно меняющимся цветом лица.

Была в компании молодежь – Иван Тугушев и Катя Ненашева. Иван по осени вернулся из армии и опять, как до службы, сел за руль трактора «Беларусь». Жил он через два дома от Волковых и был приглашен как сосед. Катя же приехала в Багуси после библиотечного техникума, по направлению. Сельсовет поселил ее в маленьком домике, прямо напротив егеря. Друзьями обзавестись она еще не успела, скучала; люди это понимали, старались приобщить ее – то на чай пригласят, то к телевизору. Поэтому и попала Катя в новогоднюю ночь к Волковым. Хотя не только поэтому. В улице с недавних пор стали замечать, что Иван ухаживает за библиотекаршей, и кто молча, кто вслух одобрили это: Катя всем нравилась, а Иван, ухаживая за ней, вроде образумился – неслышно стало о его проделках. Хозяйка дома хоть и недолюбливала Ивана, потому что его проделки часто касались и ее, но на праздник пригласила.

Любила егерева жена, как многие бабы, посводничать! Гости изрядно выпили, по скатерти уже был разлит вишневый компот, расплёваны семечки соленого арбуза, тарелки с маринованными грибками уже опустели, когда сияющая Кстинья, жена егеря, подала поросенка, зажаренного целиком и обложенного кругом мочеными яблоками. Гости приятно изумились, долго не решались приступить к поросенку и все расспрашивали Кстинью, у которой нос побелел от волнения, о рецепте и секретах блюда, и только после решительного поступка хозяина – он ловко подцепил вилкой половину поросячьей головы – всем скопом навалились на угощенье.

Кушайте, дорогие гостечки, кушайте, – приговаривала Кстинья. – Чем богаты, тем и рады… Кушайте, не стесняйтесь…

Галдеж, когда все говорят, и никто не слушает, с появлением поросенка утих. Компания распалась на группки, и разговор пошел со смыслом.

Ты что его заколол-то? – спросил хозяина лесник Живайкин, терзавший вторую половину поросячьей головы. – Больной он, что ль?

Бракованный. Я его у Павла Кузьмича на ферме выписал. Не растет, а только корчится. Тепла ему надо, а у меня хлев как решето.

Свинья, она тепло любит, – согласился лесник. – Хлев надо было ухетать.

Тес нужен, а из руки его не напилишь.

Ты что же, дорогу к нам забыл? – обиделся лесник. – Иль отказали бы!

Кстинья давно прислушивалась к разговору мужчин и, наконец, встряла. Да он, тютя такой, к своим людям не может приклониться! Такой уж нефырь.

Нет, уж ты будь добр, запомни: дровишками там, леском зануждаешься – ко мне. Всегда уважу, – заверил лесник.

А с дровишками у нас прямо беда, – тут же затужила Кстинья. – Повадился один друг по ночам в поленницу. Штабель на глазах тает… А этот, тютя, все ушами хлопает.

Это точно, озорует кто-то, – подтвердил Константин.

Эк, велика тайна – кто! – возмутилась Кстинья. – Помяните мое слово – Сосок! Лодырь старый, только сказочки сочиняет да наливками вас, дураков, поит, а топку, он – кто видал? – заготавливал хоть раз? То-то, не видали! А дым из трубы пускает. Это что же он – сказочки свои жгёт?..

А наливки у Соска хороши, – не разобравшись, в чем дело, ввязался в разговор Петр Вязов.

Да и не верится мне, чтоб старый человек на воровство пошел, – усомнился Константин.

А отчего же тогда у него цыпки под глазами? – спросила Кстинья. И, не дождавшись ответа, разъяснила сама: – А оттого, что всю ночь не спит, ворует – днем глаза от недосыпу слезятся и ветрят!

А чем докажешь? На лбу-то у него не написано, что он воровал, – не согласился Константин. Но про себя подумал: «Вот камфара! Как следователь».

А ты докажи, – настаивала Кстинья, – не поспи ночку да выследи. Возьми ружьишко да посиди ночку. Вот и докажешь.

– Да ведь так замерзнешь к ядрене-матрене! – удивился Петр Вязовов который кое- что понял из разговора.

Ничего, вы, когда лисы мышкуют, сутками в ометах просиживали, а тут за свое добро ночку боитесь.

Стоп-стоп-стоп! – заорал вдруг лесник. – Сейчас все обладим! И ночь не надо мерзнуть… Неси, Кстинья, полено потолще и бурав.

– Зачем?

– Неси, говорю, сами все увидите…

Кстинья, ничего не понимая, принесла чурак и бурав. Лесник поставил полено на попа, попросил Кстинью придерживать его, а сам стал сверлить в торце отверстие. Загнав бурав сантиметров на двадцать, он вытряхнул стружку, захлебываясь от удовольствия, объявил:

– Теперь насыпем в дыру пороху и заткнем пробкой! Я в книжке недавно про такую штуку вычитал… А завтра утром у кого горшки из печи вылетят – тот и вор!

Лесник довольно засмеялся, женщины ничего не поняли, а Павел Кузьмич попытался возразить:

– Так ведь можно человека до смерти напугать…

– Ничего, – сказал лесник, – в Европе, говорят, ворам руки отрубают, потому без замков живут. А за испуг не бьют!

Кстинья отнесла чурак в поленницу и, вернувшись в дом, прямо от порога затянула:

Однажды морем я плыла

Ны па-рохо-оди то-ом,

Погода чудная была,

И вдруг начался шторм!


И сразу ожила, заголосила беременная лесничиха, дружно взялись Вязовы, послышался бас Павла Кузьмича.

A-а, а-а, в глазах туман,

Кружится голова.

Едва стою я на ногах,

Но я ведь не пьяна…


И Иван Тугушев озорно горланил, подмаргивая лесничихе, намекая на ее живот, и особенно налегал на слова припева:

А кто же в этом виноват?

Конечно, капитан!


Только Катя Ненашева вначале молчала. Слов она не знала, а ритм, в котором компания исполняла песню, разухабистый, с длиннущими затяжками, пугал ее. Но и она, чтобы не привлечь к себе внимания, вскоре зашевелила губами, стала робко подтягивать запомнившиеся повторы.

Однако Кстинья заметила смущение молоденькой гостьи и подсела к Кате.

– А ты, миленькая, не тушуйся, мы люди простые. Пой веселей! А песни наши не знаешь – так закуси. Ешь, не стесняйся. У нас все свое, не покупное, как в городе… Ешь, ешь, миленькая, да приглядывайся, как люди на стол готовят, учись. С такой красотой тебе не долго в девках ходить, – Кстинья игриво подтолкнула Катю локтем и указала взглядом на Ивана, – вон как постреливает!..

Песню меж тем допели.

Лица у певцов были еще бурые с натуги, и белки глаз на них выделялись неестественно ярко, но на мужской половине стола уже затевался разговор. Подтрунивали над хозяином: дескать, охотник-охотник, даже егерь, а дичинки на столе не видно.

– Какая теперь дичь, – оправдывался Константин, – на каждого зайца по десять стрелков. Лоси было появились, прижились в гаю, но – не уследил – и до них какой-то ухарь добрался. Обоих взрослых завалили…

– Сразу обоих! – ахнул лесник, суетливо достал табакерку, втянул в нос щепоть табаку и так сморщился, что слезу из глаз выдавил. – Сразу обоих, эт надо…

– А теленок остался, – продолжал Константин, – то ль не разглядели его, то ль второпях забыли. Я ему в зиму две копны сена оставил на прокорм. Сначала вплотную подпускал, теперь подрос – дичится. А от сена не уходит.

Дослушав рассказ егеря, Павел Кузьмич засобирался. Константин своей историей напомнил ему о корове, надо было за ней присматривать, да и время позднее. Павел Кузьмич поблагодарил хозяев, поздравил всех еще раз с Новым годом и, несмотря на уговоры, ушел. За ним вскоре поднялись и остальные. Только Петр Вязов попытался было затеять новую песню. Но Татьяна нахлобучила на него шапку и подтолкнула к двери.

Кстинья, провожая гостей, звонко чмокала женщин в щеки и приговаривала:

– Не забывайте, гостечки дорогие, нас. Всегда рады, всегда найдется, чем встретить… Константин разносил мужчинам «на посошок», ходил по комнате со стопками в обеих руках и нечаянно расплескивал на пол наливку.

Уже на улице, обнимая Константина, лесник Живайкин укоризненно спросил:

– Вот я лесник, а вроде бы леса своего не знаю: ума не приложу – где ты лосенка спрятал?

– Э-э, нет, брат! Секрет! – скрытничал егерь. Но недолго. Вскоре с гордостью признался: – А в долу, у Пудова родника. Туда зимой ни одна душа не заходит!

Когда гости разошлись, Константин пошел с фонариком в сарай, где была сложена поленница, намереваясь найти и разрядить полено. Но никак не мог его отыскать: ворошил-ворошил дрова, набил себе шишку на лбу, плюнул и вернулся в дом.

– Достань мне спальный мешок, пойду дрова караулить.

– Что это вдруг озаботился? – удивилась Кстинья.

– Нельзя так людей пугать.

– Ишь, какой сердобольный…

Егерь взял ружье, спальный мешок и вышел. В сарае он забрался на подловку, где было сено, и прилег…


* * *

Иван Тугушев проснулся рано, часов в семь. И сразу обуяла его радость, еле сдерживаемое ликование: вспомнился вчерашний вечер, ночь… Рядом, уткнувши голову между подушками, посапывала Катя. Все было призрачно в маленьком Катином доме: едва угадывалось зашторенное окно, смутно белела колонна голландки.

Уж очень просто все получилось, так просто, что теперь Ивану и не верилось…

Вчера Катя стала вдруг безразлично-податливой, смирной. Потом то тихо плакала, то ласкала Ивана. Ивана же раздирал восторг, Иван смеялся, и Катя глядела на него испуганно.

– Я люблю тебя, – говорил Иван.

– И я, – одними губами отвечала Катя.

– Теперь ты моя жена, правда? – шептал он и пугался своего голоса, непривычных слов. – Завтра же попрошу у Павла Кузьмича лошадей. В сельсовет на тройке поедем, пусть будет, как в старину, – весело, с колокольчиком! Поедешь на лошадях? Коренным пустим бригадирского Ворона, а пристяжными двух белых, молодых. Ух!..

Неужто несколько часов назад все это было? Не верилось. Ивану не терпелось дождаться дня.

Он осторожно выскользнул из-под одеяла и мягко попрыгал по обжигающе-холодному полу, несколько раз присел, наклонился туда-сюда, помахал руками. Холодок выстывшей за ночь избы приятно студил кожу, а изнутри ощущался приток тепла. Хорошо было Ивану.

Сдвинув шторку, Иван подышал на затянутое тонким узором льда стекло и заглянул в протаявший глазок. Прямо за палисадником начинался пологий спуск к речке, дальше бугром поднимался другой берег, а еще дальше виднелись избы соседней улицы, из которой вырастала высокая пожарная каланча, облепленная вчерашним инеем. Утро еще еле- еле угадывалось по тайным переменам в тенях снежных сугробов, в самом воздухе, но была ясность, в которой не могло остаться незамеченным ни одно движение: белый снег, белые звезды и белая луна, черная блестящая щетина тальника вдоль речки.

– Иван, – тихо и испуганно позвала Катя.

– Я тут, – он отошел от окна и присел на кровать.

– Иван, уже утро? Все встали, да? Как ты пойдешь? Тебя увидят, мне будет неудобно…

– А так вот и пойду. Выйду сейчас на крыльцо и закричу на всю улицу: эй-эй-эй, земляки! Кончай ночевать!.. И пойду себе. Да еще ручкой тебе помашу…

Катя молчала. И было в ее молчании что- то от беспомощного укора, была растерянность.

– Ну что ты? Вспомни… – Иван приподнял ее голову, поцеловал Катю в глаза и почувствовал губами слезы в ямочках у переносицы. – Я люблю тебя.

Катя молчала, но Иван услышал, как упали на его плечо холодными каплями ее пальцы, как вся она зябко дрожала.

– Тебе холодно?

– Нет.

– Я сейчас растоплю печку. Потом пойду домой на работу, а к вечеру вернусь.

Вышел Иван от Кати в восемь часов. В кухонных окнах домов уже горели огни. То там, то тут хлопали двери. Но Иван не стал крадучись пробираться по задворкам к своему дому, а пошел напрямик через улицу. Сначала прошел по целику от Катиного дома к Сосковой избенке, нарочно загребая ногами снег, чтобы оставить широкий, издалека приметный след, а от Соска к своему дому направился по тропинке, им самим протоптанной.

Дома уже встали. Брат Ивана, Анатолий, сидел за столом, завтракал, а его жена хлопотала у печки. Оба встретили Ивана удивленно-вопросительными взглядами.

– Женюсь! – сказал Иван с порога.

– Ну и, слава богу, – одобрила братнина жена.

Анатолий понимающе улыбнулся.

Наскоро позавтракав, Иван завел трактор, стоявший у двора, и покатил вдоль улицы. Напротив дома егеря из-под самых колес Иванова трактора метнулось что-то, похожее на черта: то ли куцая собака, то ли козел…


* * *


Чуть только развиднелось, окна поголубели, избяной сумрак стал сжиматься по углам.

Павел Кузьмич, в исподнем, босой, стоял у окна и глядел в лунку проталины. Утро лишь угадывалось по водянистой зелени востока. Из труб восходили к небу крутые дымы. Улетали людские сны из теплых изб. Там вон топят дровами: дым невесомый, призрачный – сны мальчишечьи, без забот и печалей. А там жгут уголь: непроглядный, багрово подкрашенный в вышине столб – сны взрослых. И все о том: а что готовит год новый, что сулит?.. Все о том.

Опомнившись, Павел Кузьмич быстро оделся и вышел в сенцы, долбанул кулаком по льду в умывальнике, покрутил пристывший клапан и умылся. Потом замешал болтанку из отрубей, проскрипел по двору и нырнул в утробное тепло хлева. Корова Румянка ткнулась мордой в его плечо.

– О чем только думаешь? – ворчал Павел Кузьмич на корову. – На привязи, что ли, около тебя сидеть?..

Бранил он Румянку за то, что все сроки вышли, а она, казалось, и не думала телиться, будто не в тягость ей такое бремя, такой кошель. Павел Кузьмич пощупал жилы коровы и вздохнул: нет, не обмякли, не опустились. Вздохнул и покаялся, что взялся держать корову один. Была бы двухдворка, как прошлый год, – и тоска пополам. Свел бы ее сейчас на два дня к Дашке, и пусть Дашка пождет, покараулит. Дернуло дурака одному впрягаться!

– А все тебя пожалел! – Павел Кузьмич ткнул кулаком в тугой бок Румянки.

Конечно, пожалел. Держали-то на двоих, но он, Павел, кормил, ползал круг коровы, а Дашка только молоко тянула. От него на веревке ведут – упирается, а от Дашки только выпусти – сама бежит. Хоть и кричала Дашка вслед с обидой: «Кинулась! Всю свеклу пожрала и кинулась!» А свеклы, помнится, летом всего две-три в огороде лопушились. А кричала: «Весь погреб свела!» Ну и балаболка! Сама даже кур своих так кормит: платочком со стола потрясет – и будь здоров, вспомнил жену свою. Некстати в город унесло! К дочери, внучат караулить, пока сами Новый год справят.

Крутись тут один.

Павел Кузьмич еще раз пощупал жилы, вздохнул и вышел из хлева. Пора на наряд. Бригадир Павел Кузьмич, бригадир… Вот уже и голуби со школы в сторону фермы потянулись, на кормежку. Иней с проводов осыпается. Пора, пора…

Бригада сходилась на наряды и на собрания в избу кузнеца Дашкова. Платило ему за это правление пятнадцать рублей в месяц, и называлась изба бригадной. Была она до черноты прокурена, смешались в ней и сжились запахи многих изб.

В бригаде никого еще не было.

Павел Кузьмич сел в угол к столу и стал прикидывать на бумажке, куда сколько человек нужно: сколько за фуражом, сколько на силосный курган, сколько на переброску молодняка в утепленное помещение…

Немного погодя стал собираться народ.

– Ну, вот что, – сказал Павел Кузьмич из своего угла, сказал громко, чтобы слышали все, – вот что: попраздновали – и за дело.

– Дело – его не переделаешь! – тут же выпялился Тимка Амосов. – Хоть на праздник погулять с простору. Вкалываешь, вкалываешь!..

И поехал, и понес.

«Ну что за гонор в мужичонке! И трезвый ведь, и пить не собирается, и работать будет, – а других подначивает. Обязательно человеку покуражиться, понедовольничать. С таким лучше не встревать. Говори, говори… Врешь, подлец, угомонишься!»

– Ефремыч с Костей, запрягайте и на мельницу за дробленной. Возить прямо на ферму. Кладовщик примет… – начал Павел Кузьмич, не обращая внимания на куражливого Тимку.

Так бы и начался год новый – не совсем складно, но, в общем-то, по-деловому, мирно, если бы не заметил Павел Кузьмич в самый ход наряда парнишку у порога. Стоял парнишка и шмыгал носом.

«Вязов малый, – узнал бригадир. – Оборони и избавь…»

– Что это ты, Сань? – притворно ласково спросил Павел Кузьмич. – Не подмогнуть ли собрался?

– Мамка сказала, папка не выйдет, подменяйте…

– Как не выйдет?! Ты что плетешь, Сань?..

– Хворает папка.

– Нет, вы слыхали! Хворает папка! Я ему покажу, как хворать! Ты, Федор, – обратился он к помощнику, – расставь людей. Я к Вязову.

Павел Кузьмич спешил. За ним мелко поскрипывал Санька.

«Ну не сукин ли сын! Видали такого? Ему праздник, а скотина с голоду дохни…»

Вообще-то, Павел Кузьмич уважал Петра Вязова. Мужчина он работящий и не сказать чтобы пьющий. Но размашистый.

– Ты гулять гуляй, но дело за собой помни! – на ходу сказал бригадир. Санька испуганно приостановился.

Петр Вязов работал мотористом на ферме – качал воду. Обычно Павел Кузьмич в праздничные или свадебные дни держал кого-нибудь на подхвате, зная слабость Петра. А вчера не учел.

– С Новым годом, с новым счастьем! – пропустив в дверь парнишку, поздоровался бригадир. – Где тут болящий?

– Вагой твоего болящего не поднимешь! Ни стыда, ни совести! Все кулаки оббила! У людей и мужики-то как мужики, а тут, будто в наказанье всучили, – замолотила, видимо, не утихавшая еще Татьяна.

«Вот это похмелье Петру! – весело подумал Павел Кузьмич. – Ну и баба!»

Моторист лежал на диване под полушубком.

– Вставай, вставай! – затормошил его Павел Кузьмич. – Хватит дурака валять!

– Не могу… – только и простонал Вязов.

– Подымайся, весь год, говорю, хворать будешь. – Павел Кузьмич сдернул с него» полушубок. – Видишь, ты и в сапогах уже…

– Уже! Ночевал в них! – тут же взялась Татьяна. – Натопался, что лапы распухли! Вдвоем с Санькой не стащили…

– Да, чу, ты! И так голова трещит, – притворно поморщился Павел Кузьмич.

– Сильней, сильней вам надо! Чтоб совсем полопались!

– Старуха-то моя в городе, – бригадир подсел к столу, – и поправить некому…

– Давно бы от вас сгинуть куда глаза глядят!

– У тебя, может, есть там чего?.. – спросил Павел Кузьмич и покашлял в кулак.

– Есть, да не про вашу честь…

Татьяна юзом пустила стакан по столу и с маху плеснула в него из бутылки.

– Может, и над своим сжалишься? Не помирать же человеку…

Петр тяжело встал, подсел к столу и уронил голову на руки.

– Чего по столу-то размазался? – не унималась жена. Но стакан подала…

– Ну, вот что, – сказал Павел Кузьмич, – давай на ферму. По дороге отмякнешь.

Во дворе он проворчал мотористу:

– Меру надо знать!

Вязов виновато развел руками.

– Тьфу! – круто под ноги сплюнул бригадир.


* * *


Разбудил Константина Волкова странный звук: неподалеку глухо, как толовая шашка в омуте, ухнуло. Стряхнув с лица волглый от дыхания пучок сена, егерь наполовину выбрался из спального мешка и заглянул вниз. Там никого не было. Егерь, еще туго соображая спросонок, пошарил около себя: рядом лежало ружье… Константин припомнил вчерашнюю гулянку, затею лесника и то, что он, Константин, сторожил всю ночь дрова…

«Уж не выстрелил ли я со сна-то? – подумал Константин. – Эк ведь садануло!»

Егерь понюхал оба ствола, но не доверил обонянию и переломил двустволку, выдернул патроны. Они были заряжены.

«Не гром же среди зимы?..»

Но не успел Константин что-либо еще предположить, как избяная и сенная двери хлопнули одна за другой, дуплетом, проскрипел снег, дверь сарая с визгом растворилась – и вбежала Кстинья,

– Ты что же, мать твою так, блаженных на свет производить вздумал?! – заикаясь, прошипела она. И вдруг заорала: – Убью! Убью, изуит! – и принялась швырять поленья на подловку. – Все перекидаю, а убью! Пришибу… Убью… Убью…

Константин натянул на себя мешок и ткнулся головой в сено. «Голову проломит, камфара», – подумал он испуганно. Поленья перелетали через егеря и глухо ударялись в стропила и решетник где-то в глубине подловки.

Обессилев, Кстинья разревелась и ушла в дом.

Константин, спотыкаясь о разбросанные поленья, спустился с подловки и пошел следом за женой. Он никак не мог понять, в чем дело…

Опасливо заглядывая в избу, егерь увидел: жена сидела, уронив голову на столик швейной машинки, и ударяла в голос; на полу перед печью дымились угли, обгорелые поленья, валялся чугунок, была разлита не успевшая развариться гречка…

Заслышав мужа, Кстинья опять начала приговаривать:

– Убью… Убью… – и стала медленно подниматься.

Егерь прикрыл дверь и выскочил на улицу.

Выло еще сумеречно. Константин увидел желтый соломенный дым над избушкой Соска и направился к старику.

Хибарка Соска притулилась под двумя широченными вязами. Стояла она особняком, посреди улицы, как раз там, где в старые времена люди зажиточные ставили выхода и амбары. Одна из таких построек и досталась когда-то Соску, стала его жильем. Ранний гость нашарил скобу и приоткрыл дверь.

– Егор Петров… встал, что ль?

– А, это ты, Константин, – угадал по голосу Сосок. – Заходи, заходи. Я уж, стало быть, гадаю: кто там пораньше в дверь скребется. Да…

– Выжила, камфара, из дома чуть свет! – пожаловался егерь.

– Кстинья, что ль? В чем же ты перед ней в такую рань опрохвостился?

– А-а! – махнул рукой егерь. – И нос ведь у камфары, как локоть, торчит, а помеченный чурак не разглядела. Сунула в печь чурак, который с подвохом… A-а!.. У тебя там стопочки не найдется, Егор Петров? Внутри все трясется…

– Найдется по такому случаю. – Старик достал из-под кровати склянку и налил в стакан. – На солодском корню настояна – духом приятна. На-ка, злобу как рукой сымает.

Сосок открыл дверцу печки и стал подбрасывать в огонь щепу и солому. Дрожащий красный свет освещал старика. Был он очень мал, сухощав и лыс. К тому же шея, лицо и даже лысина его морщились множеством складок. Поэтому и дали ему в улице прозвище – Сосок. Но старик не обижался. Егерь для деликатности поставил стакан на стол и поинтересовался:

– Ты что же это впотьмах сидишь?

– Небось, мимо рта не пронесешь, – пошутил Сосок. – Керосин в лампе кончился. Утром встал, покачал лампу, а она пустая, как звон.

– Давно бы свет пора провести.

– Они ведь, проводники-то, говорят, вяз мой надо обрубать, чтобы проводам не мешал. А мне его жалко: я под ним, стало быть, жизнь прожил… Ты пей, пей. Чего мнешься?

– Ну, с Новым годом, тебя, Егор Петров! Может, тоже за компанию выпьешь?..

– Какой из меня питух… Нет, Константин, доживу уж с лампой. Оно, между прочим, и жизни-то с гулькин нос осталось… Тут вот даже история со мной вышла…

Константин выпил. Крепкая настойка подействовала быстро.

– У тебя как с дровишками-то? – заботливо спросил егерь.

– Есть пока, есть… Так вот, говорю, забава, какая со мной вышла…

– А то смотри, в случае чего – ко мне. У меня все лесники друзья. Чего-чего, а дров тебе всегда.

– Добро, Константин, добро. Так вот я тебе историю одну хочу рассказать…

– Ну ладно, давай. Я тебя давно не слушал.

– Это накануне Нового года было, перед большим снегом. Да… Сижу я один, хомутишко штопаю; к вечеру дело. Вдруг слышу: тук-тук-тук! – не то в оконную раму, не то в стену. Немного погодя опять – тук-тук-тук! Ну, думаю, мальцы шуткуют: картошку к наличнику подвесили и дергают за нитку. Выхожу – сидит на углу, как красноармеец с красным лоскутом на голове, дятел! И опять – тук-тук-тук! А это, скажу я тебе, верная примета – гроб готовит; Раз дятел угол долбит – умирать кому-то в доме. А кому еще на моем углу гроб стучать? Мне!.. Но я в таких делах не промах, я ему сразу: «Кыш, заботник! Я сам плотник…» Он и пропал, как не было…

– Ну и горазд же ты выдумывать, Егор Петров! – удивился егерь. – Откуда только берешь?

– Вот какая история, – подытожил Сосок. – Доживу уж с лампой, Константин. Может, не долго дятлов шугать приведется.

– Эт ты брось хреновину городить, – серьезно предупредил старика егерь. – Помирать тебе никак нельзя: прореха в улице образуется. И зайти не к кому будет. И вообще все эти твои дятлы, нечистая сила – выдумка. Выдумываешь, себя пугаешь и людям мозги туманишь.

– Эт я-то вру?! Зелен ты еще, Константин. Такое ли я на своем веку видал! Ахнешь!.. Вот послушай, я тебе расскажу одну быль…

– Нет, пошел я. – Егерь встал из-за стола. – Тебя не переслушаешь. А если этот дятел еще прилетит – шумни меня, я его из ружья в пух пущу. Нашел вещуна…

– Погодь, погодь, Константин. Куда в такую рань? – засуетился Сосок. – Выпей еще стаканчик. Хошь – полынковой угощу? Ох и крепка, собака! Егерь замешкался.

– И Кстинья опять же возьмется, – добавил Сосок.

– Камфара, – зло согласился Константин и вернулся к столу. – Давай, рассказывай, какой там у тебя случай.

– Да-a… Так вот, стало быть, такой случай. Потеха!.. Да-авно дело было. Может, году в пятнадцатом, а то и раньше. Гафон Маркыч сына женил, Ефремку, ровесника моего…

Но рассказать ему не дали. В сенцах спешно, не обивая снега с валенок, прошли, дверь распахнулась, и на пороге появилась Кстинья. Длинный нос ее то ли от быстрой ходьбы, то ли от злости побелел и казался на лице чужим.

– Вот ты где… Нашел, где водопой отлогий… И думаешь, спрятался!

– Ты, Кстинья, поздоровалась бы, – вступился было Сосок.

– А ты, старый… тоже получишь! Ишь моду взял всех шатущих привечать, сказочками ублажать! Ныне же в сельсовет пойду! Иль и там у тебя клиенты? А? Я выше дойду!

– Ну что ты меня заклевала? – взмолился Сосок. – Что я тебе сделал?

– Я те покажу! Ишь, какой непричемный выискался!..

Константин тем временем взял шапку и – бочком-бочком – вышмыгнул за дверь. Пока Кстинья отчитывала Соска, егерь забежал домой, взял ружье, патронташ и огородами ушел к лесу. Решил заодно и обход сделать, и голову проветрить.


* * *


После Иванова ухода Катя еще долго лежала в постели. Некуда было торопиться и незачем. Она снова и снова вспоминала прошедшую ночь. От этих воспоминаний ей вдруг становилось жарко, так жарко, что, казалось, вот-вот на голове зашипят и свернутся волосы. И Иван представлялся ей жарким, обжигающим. Катя сбрасывала с себя одеяло… Но проходила минута-другая, и появлялась тревога, начинало казаться, что произошло непоправимое и вся ее жизнь с нынешней ночи будет другой. Какой она будет, эта другая жизнь, – Катя не могла себе представить, неизвестность тревожила ее. Зато прежняя жизнь представлялась теперь такой милой, такой вдруг далекой, что делалось грустно. Она опять закутывалась в одеяло и плакала…

Уже рассветало, когда Катя поднялась. Накинув на плечи шубу, она подсела к окну и стала глядеть на улицу.

За низенькой горкой небо сделалось розовым и мутным от печных дымов, которые поднимались столбами и расплывались в вышине. Туда, к горке, на ферму, летели со школы стайками голуби, а из-за Катиного дома, из леса тянулись хмурые вороны и длиннохвостые сороки. Кое-где с деревьев и проводов стал осыпаться иней. На ветках он висел лохмотьями, а на проводах белой изоляцией…

Катя видела все это, понимала, но жила еще прошлой ночью, пока еще никак не связывала себя с зарождающимся днем.

Вот на куст рябины, что растет в палисаднике прямо под окном, прилетела синица. Она деловито осмотрела трещины в коре, потом вспорхнула на оранжевую кисть и принялась долбить мерзлую ягоду… Из-под застрехи выпорхнул воробей и уселся на самый высокий колышек изгороди. Оглядевшись, он нахохлился и стал похож на серый пуховый комочек. Воробей долго чистил и укладывал перья, потом слетел к черневшей на снегу кучке мусора…

Катя вглядывалась в эти неприметные движения, думала о прошедшей ночи и долго не могла себе ясно представить, чем же все это связано с ней, с Катей? И вдруг поняла: с нынешнего дня этот мир должен стать ее миром. Ее дымы, ее засыпанные снегом избы, ее синица, ее воробей… Она должна привыкнуть к ним и считать их своими. На всю жизнь. А то, о чем до нынешней ночи думала, к чему мечтала вернуться: другие дома, другие люди, другой уклад, – все это должно остаться за нынешней ночью, как осталось за ней ее девичество…

Катю пугала эта мысль, пугало и то, что все должно решиться не сегодня-завтра и решить должна она сама.

Катя оделась, позавтракала и стала собираться в библиотеку. Ей не хотелось оставаться одной. В библиотеку, несмотря на праздничный день, обязательно придут ребятишки. Она постарается удержать их около себя, и ей будет легче. Потом придет Иван, и тогда…

Катя вышла на улицу. Постояла на крыльце, привыкая к свету. Исчезла деловая синица. И вороны пролетели, и голуби. Только воробей по-прежнему копался в мусоре, то и дело, поднимая голову с набитым вокруг клюва ободком грязи. Потом и он вспорхнул на тесовую крышу, уселся на то место, где снег сполз. Воробей нахохлился и притих на слабом солнцегреве.


* * *


До обеда Павел Кузьмич пробыл на ферме. Переводили молодняк в утепленное помещение. Часу во втором заехал домой. Румянка вела себя неспокойно: дула ноздри, жалась в угол. Глаз да глаз нужен.

Управившись по хозяйству и пообедав, Павел Кузьмич опять поехал на ферму.

Но в конце улицы из-за сугробов выкатилась Кстинья и, утвердивши стоптанные валенки посреди дороги, раскинула руки, как пугало огородное:

– Стой! Стой, тебе говорю!

– Садись. Куда тебя?

Павел Кузьмич придержал лошадь. Но Кстинья и слушать не хотела.

– Это что же теперь – управы нет? Советская власть кончилась? Я до самого дойду! – Кстинья ткнула пальцем вверх.

До кого до самого – не понятно: до председателя? до прокурора? или до бога?..

– Ну, вот что… Ты мне толком вразуми. Что у тебя стряслось?

– Вот ты партийный, вот ты голова на бригаде – ты и рассуди!

Кстинья потянула вожжу, правя лошадь к своему дому.

– То прибаутками, то проделками разными на все село ославил… Видит бог – терпела! Разорил, супостат… разори-ил!

«Тугушев, – догадался, наконец, Павел Кузьмич. – Что же это он успел вытворить?»

У дверей дровяного сарайчика Волковых лежал издохший пуховый козел.

– Кормилец, разнадеженька, – запричитала Кстинья, опустилась на колени и погладила козлу бок. – Оставил, изверг, без платочка пухового…

У кормильца были открыты глаза, желтые, с черными и узкими, как щели в глиняных копилках, зрачками. В снегу промята глубокая тропа: видно, прошли вокруг козла соседки, окрестные старухи, зеваки-мальцы…

– Как это его угораздило? – спросил Павел Кузьмич.

– Угораздило…

Тут только бригадир заметил рядом с козлом след трактора «Беларусь», уже затоптанный прохожими.

– Ну, вот что… Сейчас ветеринара привезу, узаконим. Я с этого сволотного семь шкур спущу. Тьфу, подлец какой.

– Фершела! Фершела! – грозно требовала Кстинья, стараясь поспеть за отъезжающим бригадиром.

– Беда, беда с этим Иваном Тугушевым, – думал Павел. Кузьмич. – До армии старухе Булаевой покоя не давал, то на танцы в клуб ее приглашал, то частушки под ее окном пел. Ведь надо ж выдумать:

Пошла плясать,

Юбку забулавила.

Полюбила гармониста

Бабушка Булаева!


Прежде чем разыскивать ветеринара, Павел Кузьмич заехал к силосному кургану, где Иван отгребал трактором снег, и подозвал его к себе.

– Ты что же, подлец, с Кстиньиным козлом сделал? У тебя голова на плечах есть? Есть или нет?

– Какой козел, Павел Кузьмич? – удивился Иван.

– Ты зачем у нее козла сегодня задавил?

– Не давил, Павел Кузьмич, слово даю…

– Там твой след, сам видел!

– Не давил, – Иван опять хотел поклясться, но вспомнил, как утром напротив дома Волковых что-то метнулось из-под трактора, и осекся. – Если только задним колесом… Но ведь в правилах сказано… не виноват я.

– Я покажу тебе правила! Ты у меня походишь с вилами! – пригрозил Павел Кузьмич.

«Вот и разбери их, – думал он, отправляясь за врачом. – Вроде и не врет Иван. Может, Кстинья сама недоглядела, обкормила чем-нибудь, а теперь ищет виноватых…»

Ветеринара он нашел во второй бригаде и сразу же повез его на место происшествия.

Врач долго ощупывал козла, потом вскрыл, покопался у него внутри. Затем отошел, вытер руки снегом и сказал:

– Не виноват Иван. Разрыв сердца. Застоялся у тебя козел, Кстинья. Прогуливать надо было. Может, трактора испугался, может, чего еще…

– Не виноват! Не виноват! – взвыла Кстинья и начала причитать над распотрошенным козлом.

– Ну вот что… Ты не убивайся. Этим не поможешь, – посоветовал Павел Кузьмич.

Бригадир и ветеринар уехали.

К Кстинье на шум опять сбежались бабы. Окружили ее, горестно покачивали головами и тихо, как на похоронах, переговаривались между собой:

– Сажать за такое надо.

– Из поганого ружья стрелять, а не сажать. До разору дошел. То частушки, то припевочки… На маскараде в клубе пел про Кстинью. Сама слыхала:

Дом в Кувшиновке горит,

всяк тушить его бежит:

кто со шлангом, кто с насосом,

а Кустинья с длинным носом!


– Я на Кстиньином месте глаза бы ему выцарапала! Сам на себя поглядел бы, красавец, – нос-то у самого задран, аж мозги в ноздри видно.

– А еще за библиотекаршей ухлыстывает, жениться собрался.

– Кто это сказал? – насторожилась при этих словах Кстинья.

– Сама видела, – ответила только что говорившая баба. – Поутру нынче, как сгибень, от нее тащился. А дома, брат его, Анатолий, сказывал, прямо с порога заявил – женюсь!

– Ну, я ему присватаю! – пригрозила Кстинья, подобрала подол и метнулась в дом.


* * *


Константин бродил по светлым березовым колкам, осматривал свои угодья. Дважды поднимал зайца, но оба раза промахнулся. К обеду повернул домой, намереваясь по дороге заглянуть в овраг, где у Пудова родника жил осиротевший осенью лосенок.

Овражек был неглубокий, располагался между двумя буграми. В верховье он расходился на два коротких пасынка. Взлобок между пасынками курчавился густым низкорослым дубняком. Издали все это очень напоминало одно укромное место на бабьем теле, за что и получил лесок игривое и озорное название – Кунья дубровочка.

Константин часто навещал лосенка, особенно присматривал по субботам и воскресеньям. В эти дни появляются чаще браконьеры. Доверчивого и глупого лосенка они могли застрелить без труда. Он подпускал к себе человека шагов на двадцать. Да и ходил он только по одной тропе, протоптанной в снегу метровой толщины, от копны до копны и к роднику. Даже напуганный, он не убежал бы далеко по такому глубокому снегу.

Константин представлял, как лосенок, завидев его, поднимется с подтоптанного сена на свои длинные ноги-ходули, совсем по-телячьи прогнет спину, потянется и не спеша отойдет. Будет стоять шагах в двадцати и с любопытством наблюдать, как Константин расчистит заваленный снегом родник, подгребет разметанное сено…

До Куньей дубровочки было еще далеко, места, где жил лосенок, не разглядеть, но егерь забеспокоился. По снежной целине к оврагу тянулся глубокий санный след. Проехали туда и обратно. След был совсем недавний, скорее всего ночной.

Константин почти бежал. След привел его прямо к роднику. Лосенка не было. И следов его куда-то в сторону от тропы тоже не нашел Константин. Однако и крови на месте преступления он не обнаружил. По человечьим следам егерь понял, что работали двое. Залегли по обеим сторонам тропы метрах в пятнадцати. Потом эти двое сошлись к тропе, и на том месте, где они сошлись, были заметны следы схватки с лосенком: вальнища в снегу от боков теленка, клочки его бурой шерсти. Судя по всему, пойманного лосенка навалили тут же на сани и увезли.

Одного не мог понять Константин – как осилили двое поймать и уложить лосенка. Как ни молод был зверь, вряд ли двое таких, как сам егерь, мужчин смогли бы его удержать. А Константин по силе был не из последних. Действовали же браконьеры умело, втихую. Стрелять было опасно: Кунья дубровочка недалеко от села, егерь живет в крайней улице – мог бы услышать.

Константин пошел по санному следу, надеясь узнать, куда он поведет. Но след привел к накатанной дороге, по которой к тому же успел только что пройти трактор с санным прицепом.

Расстроенный егерь направился домой.


* * *


– Ой, как у тебя холодно-то! – ужаснулась Кстинья, войдя в библиотеку, и с состраданием посмотрела на Катю; затем она вытянула губы трубочкой и дунула: – Фу-у! Глянь, глянь – аж дух видно!.. Миленькая, да как же ты день-деньской тут терпишь? В городе-то, небось, к теплу привыкла, садовенькая?.. Катерина Дмитриевна!

Катя поднялась ей навстречу:

– Здравствуйте, Кстинья Ивановна! Проходите, садитесь. Я сейчас, только в печку дров подброшу…

– Холодно-то, говорю, у тебя как…

– Ничего, сейчас натопим. Еще и жарко будет. Это за ночь так выстывает.

– Все равно холодно. Куда так… В городе, чай, как в бане, в библиотеке-то, сидишь в одном халатике, а тут хоть тулуп надевай.

– Ничего, Кстинья Ивановна, весной достроят нам новую библиотеку, не хуже городской будет.

Кстинья при этих словах руками всплеснула.

– Скажешь тоже – весной! Жди-ка морковкина заговенья! Эт тебе не город, чтоб тяп-ляп, и готово. Тут про хороводятся еще года два. Вон Дворец культуры пять лет строили. И то, слава тебе, прошлой весной грачи по налетели – довели до конца, а то и теперь бы Дворец-то пустоглазый стоял…

Катя прикрыла печку и удивлённо посмотрела на Кстинью:

– Какие грачи?

– Да эти, черные, строители…

Катя засмеялась. Продолжая улыбаться, она подошла к столу, у которого сидела Кстинья, порылась в картотеке, спросила:

– Итак, что же мы прочитали?

– Ах, батюшки, я и забыла, – Кстинья зашуршала газетами, в которых принесла две книги. – Вот, – подала она одну, а вторую, плюнув на матерчатый переплет, стала тереть рукавом и смущенно при этом оправдываться: – Ты уж прости меня, недоглядела… Вот капнула чем-то… Сейчас вытру.

– Да что вы, – остановила ее Катя, – ничего страшного – маленькое пятнышко, переплет не пострадал.

– Да разве у нас чего ухранишь! Это в городе – шкаф тебе книжный в доме, и складень зеркальный, и всякая роскошь. А у нас…

Кстинья горестно вздохнула.

– Ну как, понравились эти книги? – спросила Катя.

– Понравились, понравились, миленькая. Эта вот про старинную жизнь-то, – хорошая. Вот ведь как люди жили! Только Настасьюшку жалко – померла…

– Тогда я вам продолжение дам, – обрадовалась Катя, – «На горах» называется.

– Это что же – про тех же самых людей?

– Да, про Потапа Максимыча, его семью и других.

– Давай, давай. Как они там, узнать.

Катя подала два черных тома.

– А вторая книга понравилась?

– Что ты! Еще больше! Про любовь вся. Он летчик, а она – учительница. В городе живут. В конце квартиру им дают, дочка у них родится… Прямо душа рада читать. Я, грешным делом, тебя все вспоминала – больно уж учительница-то на тебя похожа: ласковая да пригожая такая… И у нашей Катерины, думаю, в городе кто-то есть. Летчик какой али инженер. Вспорхнет, думаю, наша Катерина через годок, да и улетит к своему соколу…

Катя, слушая Кстинью, закраснелась, хотела что-то сказать, но Кстинья продолжала рассуждать:

– Да ты не красней, садовая. Вопрос-то жизненный. Чай, не тут жизнь сидеть. Тут тебе пары под стать днем с огнем не сыщешь. Чуть с головой – так он в институт да техникум едет. А и без головы – в город, на завод. По одному парню на улицу осталось, да и в тех толков столько. Вот хоть нашенского возьми – Тугушева. Знай одно – зубоскалит, знай одно… Винишком стал зашибаться, к Соску наведываться. А это к добру не приведет. Нынче вон козла у меня задавил. Ладно, свои люди, переживем. А как завтра человека задавит? Тюрьма! Вот и свяжись с таким… Не уж, это нам, проклятым, со своими мучителями тут доживать. А у вас иная стать. Вы как в этой книжке должны жить, а не тут в коровьем дерьме подолы хлюстать…

Катя слушала и, не отрываясь, глядела на вспыхивающую рамку печной дверцы.

Кстинья тоже скорбно замолчала.

– Может, еще какую-нибудь книгу возьмете? – спросила Катя чуть погодя.

– Ой, нет. Эти кабы осилить. Совсем времени нет. То по хозяйству, то с самим возишься… Это ведь не в городе – отработал смену и читай. Тут с утра до ночи юлой. Ой-ой… Кстинья посмотрела на часы и засуетилась:

– Вот и опять: дело к обеду, а там не кормлено, не поено все. Бежать, бежать надо… Ну, миленькая, жалай к нам. Телевизор поглядим, потолкуем.

– До свиданья, – сказала Катя. – Зайду как-нибудь.

Кстинья, вильнув юбками, скрылась за дверью.

Катя подошла к печке, прислонилась и задумалась. Вспомнился библиотечный техникум, преподаватель Евгений Яковлевич, который был влюблен в нее и который пишет ей письма…


* * *


Разобравшись с Кстиньиным козлом, Павел Кузьмич заехал к Соску. Он решил попросить старика приглядеть за Румянкой, пока сам будет на ферме.

– Что это тебя Кстинья обротала? – полюбопытствовал Сосок, когда Павел Кузьмич вошел к нему в избу. – Я гляжу в окно: Кстинья к тебе подбежала… Ну, думаю, Кузьмичу теперь только уши затыкать…

– Козел у нее подох, – сказал бригадир, – а она виноватых ищет.

– И подохнет! Дивлюсь, как это у ней Константин до сих пор выживает! Такая в гроб не только козла вгонит.

– Ведьма, а не баба, – согласился Павел Кузьмич.

– А кто же, как не ведьма, – таким мужиком правит! Поутру Константина взашею по улице гнала. Да уж, она все равно, что гипнозом на Константина действует.

– Еще бы таким носом не действовать!

Павел Кузьмич засмеялся:

– Да не носом! Скажешь тоже… Гипноз – это сила такая. Захочет он и усыпит тебя, захочет – вверх ногами поставит или вообще непотребщину делать заставит…

– Э-э, – разочарованно протянул Сосок, – тогда Кстинья слаба в этом… как его?

– Гипнозе, – подсказал Павел Кузьмич.

– Да, гипнозе. Была бы она сильна, она бы с таким носом не ходила. Вот я расскажу тебе случай, на моем веку было, вот это гипноз!..

Давно, правда, было. Году в пятнадцатом. Гафон Маркыч Волынкин женил сына Ефремку, ровесника моего. Богатый был мужик – Гафон Маркыч! На свадьбу всех прохожих и проезжих с улицы зазывали. Столы по всему двору кочергой стояли. А уж на столах – чего душа примет! Я у Ефремки тогда дружкой был… Ну да свадьба-то свадьбой, ничего дивного, и побогаче играли. Только зазвали с улицы двоих пришлых. Один молодой, статный, а другой пожилой, морщавый, вроде меня теперь. Зазвали их, а они сразу друг дружку и невзлюбили. Молодой, видишь, на невесту заглядывал, а старый на него за это шикал.

Так словом по слову, лаптем по столу – повздорили! Тут молодой – прыг на лавку и ну кричать: «Люди добрые, глянь, какой краса сидит!» А сам в морщавого пальцем тычет. Глядь, а у того нос с локоть вытянулся и посинел! Да… Кто в смех, кто крестится, а морщавый подозвал к себе Марфу-хозяйку и говорит: «Дай-ка мне, хлебосольная душа, солидольцу». Марфа побежала, принесла на лопухе. Он взял на палец чуточку, сперва нос помазал – он, нос-то, и унормился; потом ладони насолидолил… Да как хлопнет в ладоши! Молодой так и прилип задницей к стене… к избяной стене! Висит и земли ногами не достает, будто его за портки на гвоздь повесили. Потеха! Да… Тут молодой и взмолился: «Прости, говорит, нашла коса на камень». И плачет. Нет-нет – упросил. Морщавый его в шею со двора. А Гафону Маркычу шепчет: «Гляди, говорит, сглазит он молодуху». И ушел, откуда пришел…

– Вот такие дела. А то – Кстинья…

– Мало ли каких чудес на свете, – понимающе поддакнул Павел Кузьмич. – Я вот недавно в кино видел, как гипнотизер девку, ее Кабирией звать, заставлял цветы на сцене рвать, а цветов нет; с женихом миловаться, а жених тот не существует…

– Кино – баловство, – перебил его Сосок. – Да и не знай, где это было. Зачем далеко-то ходить, у нас в Багусях жил такой чудесник – Захар Пудов. Ты-то его не помнишь, а вот покойный Михал Иваныч коров пас, а я в подпасках бегал, мальцом еще был. Да… Пригнали мы как-то раз стадо на полдник: скотина отдыхает, мы тоже присели на бугорке у Сосенок, девок с подойниками ждем. Девки уж по займищам идут, ведрами на солнышке сверкают. Тут он и вышел с вязанкой из Сосенок, Захар-то Пудов. Ох, и дюжий был! Сутулый, руки до колен… Побеседовали они с Михал Иванычем о том о сём, покурили, а потом Захар и говорит ему с озорством: «Хошь, Мишатка, девки сейчас подолы задирать станут?» А он: «Это с какой же стати, говорит, на них така строка нападет?» Не верит. А Захар: «Гляди», – говорит. Глядим, а девки взаправду стали подолы задирать! Задирают, как в воду заходят, и вроде бы визжат от студеной воды. Уж срам весь наружу, а они все выше задирают! И смех и грех. Да… Потом мало-помалу опустили юбки и подолы оправляют, будто на берег вышли. И идут к нам как ни в чем не бывало… А Захар взвалил вязанку на спину да и пошел себе домой. Вот как!

– Тебе, Егор Петрович, по молодости надо было в писатели подаваться. Ну и горазд же ты сочинения плести! – удивился бригадир. – Тебя, ей-богу, не переслушаешь.

– Зачем в писатели? Я и так на жизнь не в обиде, – отмахнулся Сосок. – А вот я тебе еще историю расскажу. Вот это история! Целый театр!..

– Нет, на сегодня хватит, – властно сказал Павел Кузьмич и встал. – Я ведь к тебе по делу, да и заболтался. Ты бы пошел у меня до вечера посидел, Егор Петрович. За коровой приглядел, я-то на ферму сейчас поеду.

– Ну что ж, – согласился старик, – ну что ж, пригляжу. А сам, стало быть, за колхозными глядеть будешь?..

Павел Кузьмич дал Соску ключ от дома и вышел во двор. Сосок, провожая бригадира, стоял в проеме сенной двери и удивлялся:

– Вот видишь, какой уклад настал. Свою корову человек бросает, a за колхозными идет глядеть!

– Их там больше, Егор Петрович, поэтому за ними и досмотра больше, – шутил Павел Кузьмич, усаживаясь в санки.

– А я вот про свою старуху вспомнил. Когда колхоз начали сколачивать, мы корову свою на общий баз отвели. Всего-то у нас и было богатства. Да-a… И стал я замечать, что старуха моя после ужина завернет в подол кусок хлеба и куда-то украдкой уходит. Я, стало быть, подумал: уж не прикармливает ли она хахаля? Тогда много всяких пряталось по подловкам; из раскулаченных, из высланных, которые в бегах были. Да-а… Выследил ее. А она свою корову ходила на баз прикармливала. Сунет ей хлеба и гладит по морде, слова ласковые говорит… В колхозе кормецу не хватало, скотина опала, глядеть жалко. Вот она и прикармливала ее.

– Есть такие люди, – подтвердил бригадир, – у нас иные доярки с телятишками, как с людьми, разговаривают.

– Это правильно. Только моя притча не о том, – возразил Сосок. – Старуха моя не из-за любви только корову подкармливала. Не верили мы тогда в колхоз, думали, вот- вот развалится и скотину опять по дворам разгонят. Вот и сохраняла старуха для себя нашу корову. А теперь, видишь, какой уклад настал: человек свою корову с рук на руки передает, а сам за колхозными идет глядеть…

– И то верно, – согласился Павел Кузьмич и тронул вожжи.


* * *


Иван Тугушев не нашел Катю дома, но тут же узнал от ребятишек, что она в библиотеке, и как был в рабочей одежде – направился туда.

По дороге он опять, уже в который раз за день, вспомнил прошедшую ночь. И опять почудился ему полынковый запах Катиных сухих волос, опять будто захмелел он – хоть колесом катись от восторга!

Катя была первой его женщиной. Нет, подружки были и раньше, и с ними он не только звездочки считал да соловьев слушал, но до Ивана они успели побывать с кем-то; Катя же теперь только его, его, и ничья больше.

Вот она какая, новогодняя ночка! А он-то думал, врали прежние подружки, оправдываясь – как одна, говорили: в Новый год не устояла, голова закружилась… И всякое такое. Может, которая и врала, но правда в этом есть. Иначе как же понять Катю: до вчерашнего вечера она поцеловать-то себя разрешала лишь по большим праздникам, и вдруг?..

Это «вдруг» опять возвращало мысли Ивана в маленький Катин домик, к ее неожиданно пересохшим и зашелушившимся губам… От воспоминаний брал радостный озноб. Ах ты, ночка-ноченька!..

Одно тревожило Ивана: что-то Катя таила в себе, какую-то думу. Эта затаенная дума беспокоила ее, а Ивану мешала поверить до конца в свое счастье. Может, она не верит в его серьезность? Бабы, небось, чего только не наговорили. Может, думает, что для него это забава?..

Иван вошел в библиотеку, впустив клубы холода, будто катнул от порога рулон серой войлочной «дорожки».

– А я к тебе заходил. Потом прямо сюда, даже не переодевался. Разве ты нынче работаешь?

Катя сидела на диване. Когда ноги обдало холодом, она подобрала их под себя.

– Дома скучно одной.

Иван подошел к дивану и опустился рядом на колени, взял из рук Кати книгу, тихо спросил:

– Без меня скучала?

Катя не ответила.

– И я весь день к тебе торопился. – Иван взял Катину руку и хотел поцеловать, но Катя неожиданно для себя отняла ее, будто хотела втянуть в рукав. – Что с тобой? – спросил Иван.

– Не знаю. Я чего-то боюсь…

– Ты думаешь, я все нарочно тебе говорил? Кать?.. Я уже и домашних предупредил о свадьбе. Они только рады. Я бы и с Павлом Кузьмичом сегодня же поговорил, да он больно злой был. Завтра обязательно поговорю:

– Не надо пока, Иван; дай я немножко с мыслями соберусь. Я, честное слово, ничего теперь не соображаю.

– А что тут соображать? Я тебя люблю, ты… А ты меня любишь?

Катя промолчала.

– Если хочешь – я нынче же перейду к тебе. Хочешь?

– Иван, не мучай меня, пожалуйста. У меня голова кругом идет. – Катя встала с дивана, подошла к печке и, присев на корточки, стала шурудить в топке маленькой кочережкой.

Иван остался стоять на коленях у дивана. Раскрыл Катину книгу, полистал, пробегая глазами по страницам. Это был роман Хемингуэя «Острова в океане».

– Может, ты боишься связаться с таким неучем? Так я в нынешнем году в техникум поступлю, чтоб тебе не стыдно было на люди со мной показываться…

– Иван, перестань говорить глупости, – обиделась Катя.

– Тогда в чем же дело?

– Иван, давай куда-нибудь уедем, – неожиданно предложила Катя.

– Да что вы, правда, все, – удивился Иван, – чуть что – сразу поехали куда-нибудь! Мы что, провинились тут перед кем, чтоб бежать? Может, тебе у нас дико? Так это без привычки. У нас тут хорошо, ты привыкнешь, полюбишь… Вот он, – Иван указал пальцем в книгу, – он море полюбил, а ты читала и тоже, небось, любила. Правда? Я на море служил, видал всю эту красотищу. Ничего не скажешь. Только мне каждую ночь рожь снилась: высокая, по грудь, и тоже вся волной расходилась… Если бы у нас был писатель, который написал бы про рожь, как этот про море, ты бы тоже читала и любила. Я тебе еще все покажу, ты полюбишь, обязательно полюбишь…

– Я понимаю, я понимаю, – согласно шептала Катя.

Синие языки пламени взвивались над догорающими углями и отражались тенями на ее лице.

Иван, было, поднялся с колен и направился к Кате, но в это время в библиотеку горохом вкатилась гурьба ребятишек. Он только успел спросить, можно ли прийти вечером.

– Лучше завтра, – виновато попросила Катя.

На дворе угадывались светлые зимние сумерки. Вроде бы по-дневному был прозрачен воздух, но уже стал расползаться, округляться меж дальних бугров сизый треугольник Куньей дубровочки, пропал сверкавший в полдень окоем, не разглядеть уже, на какой высоте кончается земля и начинается небо.

Что происходит с Катей? Что за путы мешают ей шагнуть? Иван не знал, что и подумать. Может, у нее в городе парень? Может, и вправду всему причиной новогодняя ночь – она закружила Кате голову, а не любовь к Ивану? А теперь Катя корит себя за эту ночь и готовит тому, городскому парню, слова, какие Иван слышал от своих прежних подруг: в Новый год не устояла, голова закружилась, и все такое… Эх ты, ночка-ноченька…

Пока Иван дошел до своей улицы, в некоторых окнах уже зажглись огни. Домой Ивану идти не хотелось, там пришлось бы говорить со своими о свадьбе, а о ней пока на воде вилами писано.

Напротив бригадирова двора его встревоженно и радостно окликнул старик Сосок:

– Ванюша, иди, пособи скорее!

И Тугушев пошел на зов.


* * *


Когда Константин Волков вернулся из обхода домой, он сразу догадался, что и тут в его отсутствие что-то произошло. На кровать были брошены домашние Кстиньины одежды, у порога поврозь стояли ее повседневные валенки со въевшейся в подъем мучной пылью… По всему видно – были срочные сборы.

Но долго гадать Константину не привелось. Тут же появилась и Кстинья: принаряжена для выхода, под мышкой – две толстые книги.

– Явился, колобродный! – начала она, но не в полную силу: видно, на ком-то отвела душу. – Ушел, и травонька не расти! А тут чуть не все хозяйство перевели, пошлёшь теперь дочке пуховый платочек – дудки! Покупной сам ей повезешь, покупные, они с козиной да с бумажной ниткой – я не повезу такой перед дочкой стыдиться…

Зная нрав жены, Константин переждал ее выпад, не переча, потом узнал, наконец, о гибели козла и – опять же зная ее характер, – чтобы отвести огонь от себя, пожаловался:

– И до лосенка кто-то дозебрился… Прихожу, а там только санный след оставили…

– Да они что же, по миру нас пустить намерились?! – взвилась Кстинья. – А ну, веди на место преступленья! Я этих идолов из-под снега выкопаю, от меня далеко не спрячешься…

Константину очень не хотелось скандалить с женой на ночь глядя, да и в ее прозорливость и сообразительность он верил. И егерь повел свою по-выходному одетую жену к оврагу, в котором зимовал лосенок. Правда, со стороны поглядеть на них, так не Константин вел Кстинью, а она его. Женщина то и дело забегала вперед, ловко втыкая в глубокий снег свои новые чесанки в блестящих галошах.

Константин же шел неровно, как будто верил и не верил в успех этого похода. И когда он не верил, кожаные задники его подшитых валенок, как два черных ногтя, царапали и грудили снег, будто старались удержать егеря…

В овраге Кстинья долго ходила вокруг следов, оставленных браконьерами, и слышны были ее «супостаты», «изуиты» да почти нежные причитания: миленький, садовенький, резвенький – это про лосенка.

Константин стоял чуть в сторонке, не мешал и все думал-гадал, кто бы это мог так обойтись с беззащитным теленком, и не мог ничего придумать.

– Ах ты толстолапый! Ах ты, оборотень, – начала вдруг кого-то поминать Кстинья. – И ведь глядит на тебя, ущербный, и глаза у него не мерзнут!.. Ну, подожди, я подведу тебя под монастырь, ты у меня не сразу проморгаешься…

– Про кого это ты? – удивился Константин.

– А кто из твоих дружков табак в ноздри сует?

– Ну, Живайкин… лесник…

– Вот тебе и лесник! – передразнила Кстинья. – Он и завалил лосенка. Вон, кругом табачищем сморкался – как гусь нагадил!

«Вот камфара!» – уважительно подумал егерь, но про себя все же усомнился в Кстиньином доводе, потому что никогда раньше не замечал он за лесником такой алчности.

– Счас же, без суда и следствия, пойду, глаза выткну! – пригрозила Кстинья и устремилась из оврага.

– А как не он? – поспешил за ней Константин. – Обидишь человека ни за что ни про что.

– Это чей же тогда след такой? На сто верст кругом такого толстолапого не встретишь!

Егерь поспешал за женой и на ходу придумывал, как бы отговорить от самосуда. Не верилось ему. К тому же свой человек Живайкин. Нельзя же вот так, с наскока… Уже перед самыми огородами предложил Кстинье:

– Может, это, сперва к нему Соска подослать? Он старик дотошный, разнюхает. А потом возьмем свидетелей и нагрянем…

Кстинья согласилась. Ей такой хитрый ход пришелся по душе.


* * *


Сосок с Иваном приняли телка, дали Румянке облизать его, а потом на старом одеяле, служившем в доме бригадира половиком, перенесли прибыль в прихожую. Иван сбегал за охапкой соломы и растряс ее в углу. Тихо переговариваясь, акушеры вымыли руки и празднично уселись полюбоваться бланжевым, сплошь в блестящих зализах, лобастым бычком. В прихожей пахло соломой с мороза и новорожденным.

– Ну, а ты когда? – Сосок подтолкнул Ивана локтем и кивнул на телка. – Ты когда на крестины пригласишь?..

Иван вяло отмахнулся и вздохнул.

– Когда рак на горе свистнет, дед Егор.

– Что так? – насторожился Сосок. – А я ныне утром решил: ну, гульнем скоро у Ванюшки на свадьбе! Видал я, как ты от Катерины шел. Еще и пошутковал про себя, глядя, как ты ноги по снегу еле тащишь: ну, себе думаю, укатали сивку крутые горки! Так, что ль, я говорю?..

– Нет, дед Егор, это я, чтоб народ на девку зря не наговаривал, тропу к ее дому делал. Пусть все видят, что там не воровано.

– А народ – он и не дурак, Ванюшка. Все так и говорят: свадьба скоро у Тугушевых.

– Я тоже думал – скоро, да не получается…

Иван рассказал старику, как вчера еще, да что вчера – сегодня утром, Катя была на все согласна, он уже переговорил со своими о свадьбе, все шло как на подшипниках – и вдруг!.. Ничего не понятно. Что-то с ней творится такое…

Сосок слушал вначале с мудроватой улыбкой и поглядывал на Ивана, как на дитя малое. Чего, мол, тут дивного? Эх, Ванюша. Ванюша, зелен ты еще…

Но дальше – больше старик посерьезнел, задумался. А когда Иван, смущаясь и расстраиваясь, высказался до конца, печально заключил: Они ведь народ такой, с чудинкой, как клубок запутанный. Сами не знают, где начало, где конец… А мы тоже без понятия к ним подходим – схватил и ну тянуть, торопить – думаем, сразу распутаем. А глядь – с нутрем вытягивам. Да… Подожди немножко, не горячись. Пусть она в себе порядок наведет.

– Так, пожалуй, пока она в себе порядок наводит, во мне все перепутается. У меня что, думаешь: как обмотка на катушке – виток к витку, что ли?..

– Не горячись, не горячись. Ты мужик. Вот я тебе одну историю расскажу…

Но рассказать Соску не дали.

В сенях затопали, щелкнули выключателем, заскребли по валенкам веником.

В дверях появился Константин Волков, красный с мороза, из-под заломленной на затылок шапки торчали потные волосы. За ним в дверном проеме проглянула Кстинья. Но она еще не успела обмести свои чесанки и вытряхнуть снег из галош. Егерь вошел один.

– Егор Петров, а мы тебя ищем, к тебе заходили… О, да тут прибыль! Силен зверь! Весь в Румянку. Лоб-то какой… Татьяну Вязову можно будет между рогов посадить… А ты что же, Иван, правда, что ли, у нас козла задавил?

Иван обиделся:

– Да что вы пристали! Не давил я никакого козла. Сам он у вас подох. Врач же засвидетельствовал…

– Ты, Константин, болонишь, как припугнутый, – вмешался Сосок. – То теленок, то козел!..

– Ну и слаба богу, что не давил, – с облегчением вздохнул Константин и угостил Ивана и Соска сигаретами. – А то ведь не уняли бы камфару…

Вошла Кстинья. Нос белый, чужой, лицо красное; вся в праздничном. Не взглянув даже на Ивана – сразу Соску.

– Дело к тебе есть по секрету… – и поманила старика в сторонку. Что-то зашептала.

Но старик сразу же вернулся на свое место.

– Нет, Кстинья, тут дело общее. А как не он? Наговоришь сгоряча на человека, а как потом ему в глаза глядеть?

– Это как – не он? – возмутилась Кстинья. – У меня что, глаз нет? Я что, без головы?

– Да не верится что-то, – еще раз усомнился егерь. – Живайкин человек не алчный. И свой опять же…

– А ты молчи, тютя, – приказала Кстинья. – У тебя из-под носа тащат, а ты…

– Вы лучше толком растолкуйте, – предложил Сосок. – А Кузьмич явится, с ним еще посоветуемся.

Волковы подробно рассказали о пропаже лосенка, о следах на месте преступления и о своих догадках. Кстинья расписала все до мелочи, а егерь все удивлялся, не мог никак взять в толк, как двое могли сладить с сильным зверем. Причем явно без крови…

Сосок слушал внимательно и в конце рассказа вроде бы даже согласился с доводами Кстиньи.

– А ведь могло статься, Живайкин это набезобразничал. Больше некому… Тут история такая. В войну еще дело было. Да… Появились у нас в поле две лошади. Киргизки. С фронта, стало быть, убежали. И прибились у нас к двум ометам сена. Острожали на воле – ни подойти к ним, ни подъехать. Да и прибрать к рукам их некому было: одни бабенки остались. Да… А директором МТС в ту пору Грузин был. Мужик рачительный, хозяйственный. Как узнал он про лошадей приблудных, сразу собрал мужичков, какие были из завалящих, и в поле. Зимой дело было, снегу, как сейчас помню, в пояс. Приехали мы, а лошади к себе не подпускают и далеко не уходят. Пробили от омета к омету тропу и мечутся по ней туда- сюда. Но Грузин был хитрый, – велел из веревок петли делать, и концы держать. Сам пугнул лошадей, лошади в петли ногами, а Грузин кричит – вали! Мы так их и подсекли. Потом уж обротали. Вот какие дела были. Да… И вот какая тут заковырка, скажу я вам, – Живайкин с нами был! Он один и остался, кто помнит. Все другие перемерли. Он тогда с фронта по ранению пришел. Стало быть, некому больше так с лосенком схулиганить…

Константин уже ничего не мог возразить, в нерешительности глядел то на Кстинью, то на Соска, ждал решения. А Кстинья, ободренная рассказом старика, взвивалась на дыбы. Требовала тут же пойти к Живайкину и навести суд. Сосок уже не рад был, что рассказал давнюю историю, и еле-еле с помощью Константина уговорил Кстинью повременить с расправой. Он пообещал ей сегодня же сходить к Живайкину и поразведать все, а завтра утречком, чуть свет, доложить Кстинье.

Чтобы не гневить больше распаленную Кстинью, Сосок спешно засобирался домой. Ушли и Волковы, пеняя и коря друг друга.

Ивану Тугушеву было попутно с Соском. Он направлялся к Кате.


* * *


Короток зимний день.

Пока Павел Кузьмич разбирался с Кстиньей, пока заезжал домой, к Соску – стало смеркаться. Успел помимо фермы побывать лишь в ремонтной мастерской да в правлении. А когда передавал ребятишкам лошаденку, чтобы отогнали, уже затемнело. Да тут прибежал взбалмошный лесник Живайкин, от которого поначалу ничего толком нельзя было добиться. Они с дружком вчера утащили из леса какого-то лосенка, чтобы подшутить над егерем. Поместили его в калду, а он выпрыгнул и бегает теперь по огородам. Еще кто-нибудь загубит. В конце концов, лесник попросил лошадь, чтобы отогнать верхом лосенка на место. Просил никому не говорить… Ох и балда мужик! Седой ведь…

Дома у себя Павел Кузьмич никого не застал. У порога, разметав на полу солому, стоял бланжевый лобастый теленок. Его мягкие, как размокшие обмылки, копытца скользили по крашеному полу, а он судорожно пытался устоять.

– О, да у нас прибыль! – обрадовался Павел Кузьмич и потрепал телка по ушам. Потом снял полушубок, валенки и устало присел к печке. А на улице стояла ясная январская ночь. Белый тонкорогий месяц, белые игольчатые звезды, слабые, но четкие тени на снегу. Кое- где эти тени нарушились желтыми пятнами света, падавшего из небольших заледенелых окон.

И ни единого движения.

Только кружила над Кувшиновкой какая- то ночная птица. Кружила бесшумно, как привидение. И видна была птице сразу вся улица – Сбившиеся в тесную и дружную кучку домишки. И, наверное, зябко было птице одной в вышине…

Прощание с Багусями. Памяти писателя

Подняться наверх