Читать книгу Тегеран-82. Начало - Жанна Голубицкая - Страница 4
Приключения советской школьницы в исламском Тегеране
Глава 1. Солнечный дей 1358-го
22 декабря 1979 – 20 января 1980 г.г.
Дей – творец и создатель
ОглавлениеХроника событий в Иране к месяцу ДЕЮ 1358 года (по григорианскому календарю 22 декабря – 20 января 1979—80) глазами иранской прессы:
12 бахмана 1357 года (1 февраля 1979) – возвращение в Тегеран лидера исламской революции аятоллы Хомейни.
11 фардвардина 1358 года (31 марта 1979) – всенародный референдум о преобразовании Ирана в исламскую республику.
12 фарвардина 1358 года (1 апреля 1979) – Иран объявлен исламской республикой.
13 абана 1358 года (4 ноября 1979) – захват посольства «Большого Шайтана» США в Тегеране.
12 азара 1358 года (3 декабря 1979) – принятие Ираном новой исламской конституции.
На месяц Дей по иранской Солнечной хиджре в 1359 году пришлись исчисляемые по классической исламской Лунной хиджре общемусульманские праздники – жертвоприношения Ид аль-Ада (Курбан-Байрам) и День рождения имама Резы, о чем и писали в этом месяце местные газеты.
Хроника событий в период с 22 декабря по 20 января 1979—80 года глазами советской прессы:
1.01 – генсек ООН Курт Вальдхайм прибывает в Тегеран, пытаясь договориться об освобождении американских заложников. Попытка проваливается.
4.01 – президент США Джимми Картер объявляет о бойкоте Олимпийских игр в Москве. Причина – ввод советских войск в Афганистан.
8.01 – Джимми Картер официально объявляет советское военное вторжение в Афганистан» самой большой угрозой миру с момента окончания второй мировой войны». В этот же день Л. И. Брежнев подписывает указ, лишающий академика А. Д. Сахарова всех государственных наград СССР и звания Героя Социалистического Труда «в связи с систематическим совершением действий, порочащих его как награжденного, и принимая во внимание многочисленные предложения советской общественности». Сам академик узнает об этом только через две недели, когда ему объявляют, что принято решение о его высылке в «место, исключающее его контакты с иностранными гражданами». В тот же день, 22 января, академика и его жену Елену Боннэр отправляют в Горький.
20.01 – СССР реагирует на заявление Картера о бойкоте Олимпийских игр в Москве. Пущен под нож тираж журнала «Америка», посвященный американской олимпийской команде, а официальным языком Олимпиады-80 вместо английского становится французский.
Когда мы встречали новый, олимпийский 1980-й год, у иранцев на дворе стоял 1358-й. По их солнечному календарю он наступил в первый день месяца фарвардин – 21 марта 1979-го, если по-нашему.
Каждый месяц Солнечной хиджры имеет свой сакральный смысл, связанный с древнейшей из религий – зороастризмом. Например, месяц Дей, который начался у иранцев, если по-нашему, 22-го декабря 1979-го года и продлился до 20 января 1980-го, считается месяцем-творцом и создателем. Многие иранцы, несмотря на титульную религию, верят в особое предназначение каждого месяца в году.
Для меня каждый месяц того года – для нас 1980-го, а для иранцев 1358-го, переходящего в 1359-й – тоже имел особое значение. Ни один из них не прошел бесследно для моего познания мира, людей и себя и по большому счету – для всей моей будущей жизни.
В месяц дей 1358-го в Тегеране было много солнца – и совсем не было советской школы. Это, вместе с видом в окно на заснеженные пики горной цепи Эльбурс, фирменным тегеранским смогом (окруженный горами, город не продувался ветрами), птичьим многоголосьем автомобильных гудков и уважительным обращением ко мне персов- садовников – «Джамиле-ханум» – составляло мою свободу. Ведь это был конец января – и мои сверстники в далекой московской английской спецшколе №1 в это время года вставали впотьмах и, толком не проснувшись, зябко брели на уроки по унылым фиолетовым сугробам. А после окончания пятого урока становилось снова темно и сонно. Но зимняя сумеречная апатия вовсе не отменяла домашних заданий, кружков и секций… А меня от этой рутины спасла исламская революции 1979-го и ирано-иракская война 80-го. Наверное, поэтому воздух Тегерана до сих пор пахнет для меня свободой. А когда в Москве появились первые таджикские дворники и принялись, как и персидские садовники из моего детства, с рассветом распевно ворковать на языке Хайяма, мне казалось, что я просыпаюсь в Тегеране. В городе, который, несмотря ни на что, остается моим любимым – потому что это город моего беспечного детства.
Я должна была бы ходить в 3-й класс и уже быть принятой в пионерки. Но после зимних каникул только что начавшегося 1980-го года школа при советском посольстве больше не открылась – и ходить стало некуда. И пионерии, в которую принимать, тоже. Новый – олимпийский для СССР 1980-й год – для нас начался нападением и эвакуацией.
28-го декабря 1979-го года Советский Союз ввел войска в Афганистан, а 1-го января 1980-го, с утра пораньше, в советское посольство в Тегеране, снеся ворота, ворвались толпы бородатых мужчин. Первым делом они сорвали и подожгли советский флаг. А на высокий флагшток перед центральным въездом в посольство СССР водрузили белое полотнище с черной надписью «Аллах-о-Акбар!» – Аллах велик!
Пока советские дипломаты отходили от новогодней ночи, варвары крушили все на своем пути и швыряли камни в наши окна, крича, что они «афганские патриоты, возмущенные военным вторжением шайтана-шурави на их родину».
Афганцев в Тегеране всегда было много. До победы исламской революции богатые афганские семьи приезжали в иранскую столицу развеяться – сходить в театр, посидеть в ресторане. В их стране с развлечениями было туго, даже до падения в 1973-м году монархии в лице короля Захир-шаха. До 1980-го года в Афганистане не было даже телевидения: чтобы не пропустить трансляцию интересного футбольного матча, обеспеченные афганцы мчались в Тегеран. После того, как в конце 1970-х Афганистан встал на прокоммунистический путь развития со всеми вытекающими междоусобицами, а Иран стал исламским, обеспеченных афганцев в иранской столице не стало, все они давно бежали на Запад. Зато прибавилось простых людей, приехавших на заработки: их нанимали в качестве разнорабочих или прислуги в дом.
Афганская диаспора, не скрываясь, отмечала в Тегеране свои радости и оплакивала горести – например, трагическую гибель народного любимца, певца Ахмада Захира. Тот, кого весь Средний Восток почитал как «афганского Элвиса Пресли», 14 июня 1979-го года погиб в автокатастрофе на перевале Саланг. В его гибели осталось много таинственных обстоятельств. В Тегеране, где Захира знали, любили и часто звали на гастроли, судачили, что так расправился с ним премьер-министр Афганистана Хафизулла Амин, потому что «афганский Элвис» крутил роман с его дочкой.
Те из наших дипломатов, кто работал в Иране не первый год, знали: афганские гастарбайтеры – а других в Тегеране тогда и не оставалось – могут всей общиной оплакивать утрату своего «национального соловья», но к политике эти неграмотные простые работяги равнодушны – им бы работу не потерять, чтобы семьи прокормить. В нашем посольстве предполагали, что их просто-напросто наняли за деньги. Но вот кто?
Еще в нападении на нас якобы участвовали студенты тегеранского университета, возбужденные фанатиками-преподавателями. В это тоже не очень верили те, кто хоть раз видел студентов тегеранского университета. Да, эти холеные молодые люди из интеллигентных семей увлекались политикой и вынашивали идеи гуманного переустройства иранского общества, но были совсем не похожи на варваров в полотняных шароварах, увлеченно громящих наше посольство.
В тот раз на помощь охранникам нашего посольства подоспели пасдары (pasdaran-e-engelob – стражи исламской революции) и нападение удалось довольно быстро отразить, не допустив особо масштабных разрушений. Только всю комендатуру разнесли в пух и прах: мебель, телефоны, камеры слежения, система тревожного оповещения – все было разнесено в щепки.
Ворота потом починили, окна вставили, мусор убрали и предположили, что это была провокация. Пока нас хотели только попугать. Скорее всего, нападающие сами получили приказ сверху не усугублять ситуацию. Иначе зачем бы пасдары стали помогать «маленькому шайтану» в нашем лице?! И что без них смог десяток наших охранников против разъяренной толпы религиозных фанатиков?!
Наш дипкорпус собрали на экстренное собрание, где объявили, что пока нас только пугают, а худшее, конечно, впереди. Так же все начиналось и с американцами, которые до сих пор томятся в заложниках. Первая попытка захвата их посольства, теперь служащего им тюрьмой, тоже якобы студентами тегеранского университета, произошла еще при шахе, в феврале 1978-го. Но тогда военное правительство, назначенное шахом, сумело остановить бушующих революционеров, разъяснив им мировые правила дипломатических отношений. И мы надеялись, что больше на иностранных дипломатов покушаться они не будут, помня о нашей неприкосновенности. Но не тут-то было.
О происходящем вокруг мы, дети, узнавали из разговоров наших родителей и обсуждали между собой, как насущные новости – других-то не было.
Старшие говорили, что новую вспышку массового гнева вызвала кровавая расправа шахской армии над демонстрантами на площади Джалех 8 сентября 1978-го года. В те дни до нас регулярно долетали отзвуки стрельбы где-то в южных и восточных частях города, и некоторые из наших пап по звуку угадывали, из какого оружия палят. Если из «Калашникова», значит, стреляет оппозиция, у шахской армии советских автоматов не было.
За год без одного дня до захвата американского посольства, 5 ноября 1978-го года, весь советский дипкорпус завороженно наблюдал, как студенческая демонстрация громит рестораны и магазины, торгующие спиртным, на соседней с нами улице Лалезар. Они выливали спиртное прямо на дорогу, и весь наш квартал еще долго дышал перегаром той демонстрации. Несколько банок импортного пива демонстранты кинули через забор нашего посольства с криками: «Подавитесь своим ядом, шайтаны!»
«Шайтаны» в лице наших охранников с удовольствием выпили эти банки за здоровье Хомейни. Еще бы: доброго немецкого пива в Союзе тогда в глаза не видели.
После этого какое-то время на нашей территории стоял взвод шахской армии. Молоденькие солдаты, хоть и были шахскими, но, видимо, тоже подозревали в нас шайтанов. Мы с девчонками специально ходили к комендатуре их дразнить, но они стояли с каменными лицами, как стойкие оловянные солдатики. И мы очень удивились, когда дня через три увидели, что шахские солдаты гоняют по площадке мяч с нашими мальчишками. На девчачьи приставания они не реагировали, но перед предложением сыграть в футбол не устояли. После дружеского матча солдаты даже давали нашим мальчишкам подержать свои ружья.
16-го января 1979-го шах и его семья покинули страну, и в Иран из Франции вернулся духовный лидер революционеров аятолла Хомейни. Революция победила. Наши удивлялись, что всего год потребовался старцу Хомейни, что свергнуть шаха, власть которого казалась незыблемой, несмотря на все беспорядки.
Но все равно до захвата в заложники 4-го ноября 1979-го года американских дипломатов нам казалось, что все это нас не касается. Мы будто смотрели боевик через решетку посольских ворот.
Американцы были нашими соседями: их посольство было на соседней Рузвельт-авеню. У них так же, как и у нас, были семьи, дети, школа… А потом остались только заложники – и мы невольно примеряли их судьбу на себя. И хоть американцы идеологически считались нашими врагами и собирались бойкотировать нашу Олимпиаду-80, мы их жалели. Ведь изнутри все видится иначе. Наш посольский район был большой коммуналкой: все дипломаты, работающие в стране, независимо от политических противоречий своих государств, постоянно пересекаются на протокольных мероприятиях и посольских приемах. И пусть, предположим, сосед справа Вася (США) ненавидит тебя и клянет, на чем свет стоит, но если сосед Петя (Иран) взял и запер его в чулане без еды и воды и собирается побить, чисто по-человечески нормально жалеть Васю, а не подзуживать Петю.
Взрослые обсуждали, что пусть мы и пешки в противостоянии великих держав, но, в первую очередь, мы – живые люди, пытающиеся оставаться нормальными в чужой воюющей стране, и взаимодействовать друг с другом и с местными, руководствуясь общечеловеческими понятиями.
На следующий день после захвата американских заложников, 5 ноября 1979-го захватчики ворвались к нашим соседям-англичанам. Окна нашего жилого дома выходили на территорию английского посольства и тут уж мы все – от мала до велика – высыпали на балконы и наблюдали нападение своими глазами. Пока толпа штурмовала ворота, из главного здания британской миссии повалил дым, это англичане сжигали свои секретные документы. Потом ворота рухнули и черная толпа, как огромная туча, накрыла собой все английские лужайки. Особенно страшно было, когда захватчики заметили нас на балконах, с фотоаппаратами в руках, и крикнули: «Чего фотографировать, вы следующие, сами все увидите!». К счастью, британцев они не стали брать в заложники, но посольство им все разгромили. Они потом еще долго возились у себя на территории, устраняя повреждения.
На второй день нового 1980-го года поползли слухи, что в Москве предвидят повторные нападения, и наш посол получил команду ближайшими рейсами отправить в Союз всех детей и женщин, не командированных Москвой, а приехавших в качестве жен и мам.
Взрослые снова вспомнили несчастных американских дипломатов, томящихся взаперти в двух шагах от нас, в нашем же посольском районе Тегерана, и признали, что мера эта оправданная. Судя по всему, повторное нападение на наше посольство следует ждать очень скоро.
Тогда мы еще не знали, что первая попытка захвата нашего посольства будет совершена 27-го апреля, в годовщину Афганской революции и через два дня после того, как с треском провалится военная операция американцев по спасению заложников. В тот раз наше посольство разгромят немного сильнее, чем 1 января 1980-го, но пасдары Хомейни вновь помогут нашим охранникам выпроводить беснующихся варваров.
Зато под следующий новый год, в годовщину ввода советских войск в Афганистан, помогать нам уже никто не станет.
27-го декабря 1980-го на нашу территорию, в очередной раз снеся ворота, которые за истекший уже дважды укреплялись и в итоге стали полностью металлическими, ворвалась толпа в сотни раз больше, чем год назад. В этот раз дело обстояло намного серьезнее. К студентам, религиозным фанатикам и наемникам гастарбайтеров добавились афганские беженцы, возмущенные захватом их страны.
Гигантские толпы разъяренных людей, похожие на тучи черной саранчи, крушили все на своем пути с криками «Марг бар шурави!» («Смерть Советам!» – перс.), «Марг бар Амрика!» (Смерть американцам!) и «Аллах-о-Акбар!».
Они продирались сквозь колючую проволоку на нашем заборе, не чувствуя боли и безжалостно скидывая и давя друг друга. Это была страшная в своей нелепости куча-мала, вооруженная дубинками, камнями и ножами, и в полотняных шароварах, какие сегодня носят курортники,. Они напоминали бы сказочных разбойников, когда бы это не было так страшно.
Как нам потом рассказывали, в советской программе «Время» новость заняла три секунды: «В Тегеране государственному флагу СССР было нанесено оскорбление, а зданию посольства причинен ущерб». На деле вторжение продолжалось несколько часов.
Нападающие изрезали и сожгли наш красный флаг, а потом, в самый разгар рабочего дня, ворвалась в главное здание посольства, в тот самый зал приемов, где проходила историческая тегеранская встреча большой тройки в 1943-м. Для начала разбили мраморную мемориальную доску, посвященную этому историческому событию, а потом принялись крушить все, что попадало им под руку. Разбили коллекционный фарфоровый сервиз, из которого в 43-м угощались Сталин, Черчилль и Рузвельт и сбили люстру, которая помнила еще Грибоедова. Ее перевезли в Тегеран из здания русской миссии в Табризе после трагической гибели русского посла. Взрослые говорили, что этим громадным и громоздким сооружением из особо ценного хрусталя русский царь наградил своего посланника в Персии за какие-то особые заслуги. Люстра и впрямь была такая старинная, что видела на своем веку не только множество разных послов, но даже свечи и газовые горелки
Привыкшие за последнее время к бомбежкам, светомаскировкам и нападениям, советские дипработники прямо под носом у беснующихся фанатиков растащили на сувениры осколки раритетного осветительного прибора. А вот ценную живопись из знаменитого посольского зала никто из наших домой не потащил, и варвары изрезали раритеты ножами.
А в промежуток между этими двумя нападениями для меня уместился целый мир. Впрочем, по порядку.
* * *
В январе 1980-го канадское посольство в полном составе покинуло Тегеран. Как выяснилось позже, прихватив с собой шестерых американских заложников. Канадцы умудрились вывезти американских дипломатов из Ирана под видом граждан своей страны. Между собой мы очень радовались и хвалили канадцев за находчивость, но нам – тем, кто оставался в иранской столице в числе «шайтанов» – от их ловкости стало еще страшнее. Иранская сторона официально высказала свое возмущение Канаде, но в ответ услышала лишь, что «канадцам теперь глубоко наплевать на то, что думают иранцы, потому что они не собираются сохранять дипломатические отношения с подобными варварами».
Ответом канадцам стала очередная вспышка гнева неконтролируемых бородатых масс в нашем посольском районе.
Слухи об эвакуации в Союз, распространившиеся в первые январские дни 80-го, вскоре подтвердились. Наш посол издал официальный приказ – женам и детям сотрудников экстренно собираться и записываться на ближайшие рейсы, на которые представительство Аэрофлота выделило специальные квоты. Объявили, что после каникул школа-восьмилетка при посольстве больше не откроется. Наши учителя, завуч и директор тоже засобирались на родину.
Но моя мама категорически не желала оставлять папу одного в такой опасной стране. Сначала хотели отправить назад в Союз только меня, но быстро поняли, что дома меня никто не ждет. Заодно стало понятно, в кого моя мама такая категоричная.
Моя бабушка, мамина мама, так же категорически, как мама отказалась покидать Тегеран, отказалась брать на себя ответственность в моем лице. По телефону она строго сказала, что из ее квартиры на Университете «ребенку» – то есть, мне – будет очень долго добираться до 1-й школы, которую мы так ценим. А переезжать к нам бабушка не хочет и не может, потому что «у нее свои дела, привычки, соседи, приятельницы, поликлиника, абонемент в консерваторию и еще семь внуков кроме меня». Бабушку можно было понять, и мама на нее даже не обиделась.
С нами в Сокольниках жила моя няня тетя Мотя. Но она была уже очень старенькая, с трудом ходила, и когда мы уезжали, даже побоялась остаться одна в квартире. Родни у нее никакой не было, только одна старинная подруга тетя Ася, живущая под Можайском. К ней тетя Мотя и переехала на время нашей командировки. Как-то она брала меня к тете Асе в гости: у нее был просторный дом в деревне и большая дружная семья с детьми и внуками. Там всегда было, кому сходить в магазин, приготовить, убраться и приглядеть за детьми и стариками. Мы понимали, что нашей тете Моте там будет лучше, чем одной.
В результате на семейном совете было решено искать способ оставить в «страшном Тегеране», как называл его папа по названию известного персидского романа, нас с мамой обеих.
Жены могли избежать отправки в Союз только одним способом – устроившись на службу в одну из советских организаций, продолжающих работать в Тегеране. А дети – только если, на собственный страх и риск, их спрячут собственные мамы и папы.
Конечно, на работу в посольство просто так не устроишься: все вакансии, на которые назначали не из Москвы, а через посла, сразу же занимали посольские жены, желающие подработать. Да и мест таких было немного – библиотекарь, продавщица книжного магазина в посольском клубе и секретарь-машинистка при канцелярии посольской школы. Первые два места были заняты, а школу и вовсе закрыли.
В торгпредстве и ГКЭС (Государственный комитет по экономическим связям) вакансий тоже не оказалось. Оставались организации вроде «Совэкспортфильма», представительства «Аэрофлота», СОДа (Советское Общество Дружбы) и советско-иранского банка. Когда папа стал справляться о рабочих местах там, выяснилось, что их женщин тоже отсылают домой. Там же ему подсказали, что не эвакуируют работающих жен советского госпиталя, потому что там всегда не хватает рук на канцелярскую рутину, ведущуюся на русском языке для отчетности перед посольством.
Как истинная дочь семьи медиков, моя мама с энтузиазмом уцепилась за эту идею, попросила папу отвезти ее в советский госпиталь, и в тот же день устроилась в его приемный покой, лишь бы не выслали домой. А со мной все решилось еще проще: не будет же ребенок в девять лет жить один в московской квартире, уж лучше пусть в школу не ходит! Именно так рассудили мои родители и оставили меня при себе, под личную ответственность. Перед самими собой, потому что Родина в лице нашего посла о нарушении приказа об эвакуации детей не ведала.
Опыт у них уже был. Незадолго до командировки в Иран папе удалось добыть на лето путевку в санаторий, который был всем хорош, кроме того, что туда не допускались дети. Однако я благополучно отдохнула там вместе с родителями все 24 дня. Во время утреннего обхода родители прятали меня в шкаф – прямо как Малыш Карлсона, когда в комнату заходила домомучительница фрекен Бок. А на случай, если я попадусь на глаза кому-то из персонала в течение дня, меня заставили выучить наизусть правдоподобный ответ – мол, ночую по соседству в частном секторе, а днем, естественно, прибегаю к маме с папой. Для пущей достоверности родители действительно договорились с женщиной из деревни, к которой меня по вечерам водили пить козье молоко. В случае особого «шухера» я могла и впрямь уйти ночевать к ней – тем более, что ее дочка Светка была почти моей ровесницей и мы подружились. С тех самых пор, а было мне тогда пять, анекдоты про любовников в шкафу я воспринимаю очень буквально, живо представляя, как беднягам там тесно, душно и тревожно.
Благодаря маминой активности, примерно через неделю после нападения на посольство мы втроем переехали из посольства в бимарестан-е-шоурави – советский госпиталь Красного Креста и Красного Полумесяца (см. сноску-1 внизу). Местные называли его просто «бимарестан», и мы вслед за ними тоже. А по аналогии советские врачи, оказавшиеся в самом сердце исламской республики, и себя в шутку называли «бимарестантами».
На тот момент «бимарестан-е-шоурави» существовал уже более 30-ти лет, тегеранцы хорошо знали его и советским врачам доверяли.
На месте выяснилось, что аналогичные проблемы с несговорчивостью бабушек или их полным отсутствием возникли еще в трех семьях советских врачей. Родители в них оказались тоже молодыми и еще утратившими «шкафный» задор. В двух семьях было по одному мальчишке, а в третьей – двое. Итого нас было пятеро отчаянных детей отчаянных же родителей, которые – тайком от посла и московского руководства – проводили зиму 80-го в солнечном Тегеране. Без пионерских галстуков и октябрятских звездочек, без уроков и кружков, среди самой разношерстной публики – но хотя бы не в шкафу. Напротив, свободы нам привалило намного больше, чем у советских сверстников.
На территории советского госпиталя, как и в посольстве, был жилой дом для советских специалистов. Но если наш прежний дом находился за высоким забором в «посольском анклаве», то дом врачей стоял в самом центре Тегерана и никак не охранялся. Торцом он выходил на старинную улицу Каримхан-Занд и новую двухуровневую эстакаду, которую называли «шахиншахской», а фасадом – на тихую улочку с почти парижским названием Вилла-авеню.
Свергнутый шах Реза дружил с американцами и очень хотел быть им равным во всем, а особенно в части высотных сооружений и автострад, которые были его слабостью. Знаменитую тегеранскую башню Азади («Азади» – свобода – перс.), которая тогда звалась Шахской, шах Мохаммед построил еще в 1971-м году, к 2500-летию существования Персии, когда многим другим восточным мегаполисам такое и не снилось. Дубай, к примеру, в то время еще не продавал нефть американцам и был незатейливым райцентром среди пустыни. Дипломаты, бывавшие там, плевались и говорили, что в Тегеране работать намного приятнее – менее жарко и более комфортно.
Те из наших «дипов» (так мы, дети, называли дипломатов), которые на тот момент уже повидали Париж и не умерли, уверяли, что с севера Тегеран похож на предместья Парижа. А те, кому довелось побывать в Нью-Йорке, добавляли, что с юга он похож на манхэттенский Гарлем (см. сноску-2 внизу). Но в Тегеране, по их словам, советскому дипломату намного лучше, чем в «парижах» и «нью-йорках» – жизнь дешевле, а МИД начисляет надбавку за «сложный регион». Не зря, видно, Тегеран прозвали «Париж Востока» – виды парижские, цены персидские… Но так было только при шахе. После исламской революции лестный титул «Парижа Востока» перешел к Бейруту: тогда в Ливане как раз, наконец, закончилась гражданская война.
Наш жилой дом вплотную примыкал к госпиталю, вход в который был свободным.
«Докторская» или «врачебная» башня, как величали ее местные, была типичным представителем модного тогда «американского урбанистического стиля» и была снабжена передовым на тот момент оборудованием против подземных толчков – рессорами. Поклонник инноваций, при застройке Тегерана шах позаимствовал у своих американских друзей идею сейсмоустойчивых «прыгающих башен». Американцы возводили такие в своих сейсмоопасных зонах, в свою очередь, пользуясь технологиями опытных в деле землетрясений японцев. Ценители архитектуры нашли бы наш дом уродливым, но в сравнении с московскими «хрущобами» и «панелями» он казался очень современным. Одни раздвижные окна с пола до потолка и гигантская лоджия чего стоили!
Говорили, что шах с шахиней очень любили советских врачей и даже сами у них лечились. Вот и решили подарить им удобный дом в Тегеране, наняв американскую строительную компанию, которая установила свои фирменные рессоры, в народе прозванные «американскими горками». Принцип их действия выяснился при первых же слабых колебаниях почвы, кои в Тегеране случались чуть ли не через день. Но если в низких посольских постройках они даже не ощущались, то врачебная башня начинала пружинить и покачиваться, будто прыгала на батуте. До сих пор помню свое безмерное восхищение от этого чудо-аттракциона!
«Докторская» прыгающая башня-великан нравилась мне намного больше построенного советскими строителями посольского дома, хотя, в отличие от посольства, своей территории у сотрудников госпиталя почти не было. Дом стоял на «курьих ножках» из черных мраморных колонн, между которых расположился «подиум» – вымощенная мраморными плитами площадка под домом. Там стоял стол для пинг-понга и «мини-футбол», где надо крутить за ручки маленьких футболистов. В них мы играли крайне редко, зато с удовольствием носились по гладкому мрамору подиума на скейтах, лихо лавируя между колонн.
К «подиуму» примыкал «патио» – уютный внутренний дворик. В точности такой, какой обязан иметь каждый уважающий себя тегеранский дом – с небольшим водоемом и английским газоном. Больше всего в нашем патио мне нравились автоматические поливалки. В то время они казались чудом из чудес: их брызги красиво переливались в солнечных лучах и приятно освежали. В посольстве тоже были такие, но валяться под ними на траве было строго запрещено. Зато в бимарестане мы резвились под поливалками, сколько хотели.
Ворота на территорию госпиталя никогда не закрывались, поэтому она и стала для нас пятерых главным местом для прогулок. Больничный двор мы между собой называли «большим» или попросту «большаком». Он был куда больше нашего патио, и на нем было много всего интересного и полезного: аллеи, платаны, скамейки – и куча прогуливающихся пациентов госпиталя, говорящих на непонятных языках.
Водоем на «большаке» тоже был намного больше, чем в нашем патио, он мог бы даже служить бассейном, если бы купаться в нем строго не запрещалось. В моих глазах это был единственный минус нашего переезда в госпиталь. В остальном я находила жизнь в бимарестан-е-шоурави куда более интересной и свободной, чем в посольстве. Но так уж повелось, что в детской жизни в Тегеране главным развлечением, доступным с апреля по октябрь, был бассейн. И все дети, которые попадали в наше закрытое общество, первым делом обучались плавать, если раньше вдруг не умели.
Плавали мы все отлично, включая нашего самого младшего – пятилетнего Сашку. В посольском бассейне прибывших с холодной родины рафинированных пугливых детишек учили плавать очень просто и весьма жестко – внезапно толкали с бортика. Утонуть в бассейне было невозможно, взрослые находились рядом, а сам утопающий начинал спасаться, как может, и в итоге самостоятельно плыл. Я успела пройти через это обучение и плавала хоть и неправильно с точки зрения стиля, зато легко, как рыба. Хотя до этого уроки плавания в бассейне «Москва», который в то время был на месте «старого нового» Храма Христа Спасителя, так и не научили меня толком держаться на воде.
А попавшие в Тегеран жены «совсотрудников» таким же первым делом, как дети плавать, обучались шить и вязать – даже если до Тегерана иголку в руках не держали. Обучиться рукоделию имело практический смысл, благо Тегеран был щедр на модные тогда синтетические ткани, искусственные шелка множества видов, мохер и журналы для западных рукодельниц вроде «Бурды». Но главное – Тегеран был щедр на свободное время.
Всю охрану нашего бимарестана составлял пожилой вахтер с гордым персидским именем Калан («великий, старший» – перс), наши называли его просто Колян. А дети в глаза прибавляли к Коляну уважительное «дядя», а за глаза называли его Носорогом. Это прозвище прикрепилось к дяде Коляну еще до нас, наверное, его придумали дети уже закончивших командировку медработников.
Колян-Носорог сидел в своей комнатке возле лифта на первом этаже и почти никогда не выходил. Он был стареньким и больным, зато работал в госпитале чуть ли не со дня его основания и стал его частью и достопримечательностью.
Последние два года при дяде Коле жил парень старше меня года на три по имени Артур. Их родство с дядей Коляном наши упростили до дяди и племянника, хотя, по рассказам самого Артура, они приходились друг другу какой-то седьмой водой на киселе.
Как и многие восточные дети, всего за пару лет Артур нахватался русского так, что спокойно мог с нами общаться. Тем более что дядя Коля вообще не мог говорить, только свистеть и булькать: прямо в его шее на уровне кадыка было отверстие, из которого тянулась какая-то трубочка, конец ее дядя Коля прятал под одеждой.
В первый же день мама провела со мной беседу о том, что в упор разглядывать дядю Колю, как и любого инвалида, неприлично, но и пугаться его не надо. Воспитанные люди никогда не привлекают внимания к чужим изъянам и не демонстрируют страха, брезгливости, отвращения или любопытства, только доброжелательность:
– Дяде Коле сделали операцию на горле наши же врачи. Она спасла ему жизнь, но говорить он теперь не может. Но жизнь же важнее! Жалеть его не нужно, но уважать – обязательно! Он работает, чтобы прокормить свою семью.
С того момента я прониклась к дяде Коле уважением и перестала называть его Носорогом даже за глаза.
Артур поведал мне, что дядя Колян – его дальний родственник и взял его в помощники, когда заболел. Сказал, что очень счастлив, что смог приехать в Тегеран из далекого горного селения, где осталась его семья. По национальности они ассирийцы, это очень древняя и гордая нация. И когда Артур заработает денег, то первым делом купит рейнджровер. От него я впервые услышала это слово и спросила: «А что это?» Артур усмехнулся и не ответил. А на следующий день вручил мне игрушечную машинку со словами: «Think it over Range Rover!» (Задумайтесь о рейнджровере! – англ). Наверное, это и был рекламный слоган, обернувшийся для Артура мечтой.
Днем дядя Колян не разрешал Артуру слоняться по двору. Его обязанностью было наблюдать за порядком в доме и на прилегающей территории по маленькому телевизору, стоящему в каморке дяди Коляна. Мое воображение очень волновало это волшебное устройство: телевизор в маленьких квадратиках показывал то, что происходит на всех этажах, во дворе и даже за забором! Артур объяснил, что это называется «камерой видеослежения».
По вечерам Артур выходил на пару часов и участвовал в наших игрищах, всегда с позиции старшего мудрого товарища. Мы приглашали его на все детские дни рождения, и он приходил, как истинный джентльмен – нарядный, надушенный, с подарком и несколькими бутылками пепси.
Не думаю, что в качестве охранника наш Колян держал в страхе всю округу, но на врачей действительно никто никогда не нападал. Несмотря на идеологические разногласия с «шурави», советских врачей иранцы уважали. Содержал себя наш госпиталь сам – за счет платного отделения, куда при необходимости ложились обеспеченные иранцы, не уехавшие из страны. Все знали, что у советских врачей самая точная диагностика.
Мне казалось, что я попала в фантастический город из «Незнайки на Луне», где писатель Носов высмеивал лунных капиталистов, живописуя их странные нравы.
Но мне все нравилось – особенно, панорамные окна, они же – балконные двери.
Я очень расстраивалась, когда несколькими месяцами позже мы с мамой резали портняжными ножницами рулоны толстой черной материи, чтобы занавесить ими чудесный вид на самый центр Тегерана и на горы.
В первый день месяца фарвардина или 21 марта 1980-го мы вместе с иранцами вступили в новый, 1360-й год. А в последний день месяца Шахривар (22-го сентября 1980-го года) началась война с Ираком. Отныне с наступлением сумерек мы опускали светомаскировочные портьеры и научились в беседах обозначать события, как «до войны» и «в начале войны». Когда позже в Москве я рассказывала, что окончила два класса школы «еще до войны», все почему-то смеялись.
Помню самую первую воздушную тревогу. Истошно взвыла сирена и в небе появились… советские самолеты! Мы всем коллективом в ужасе неслись вниз, в убежище, как табун напуганных диких лошадей. Но страшнее всего было от того, что нас бомбит родной авиапром.
Позже нам объяснили, что Ирак закупил у СССР советские истребители-бомбардировщики в рамках какого-то соглашения еще до того, как напал на Иран, а теперь вот использует. А теперь Советский Союз хоть и высказал Ираку официально свое неодобрение по поводу развязывания войны, но отнять свое вооружение уже не может, это противоречит договору.
Не прошло и недели, как советские мальчишки от 5 до 70 вместо того, чтобы стремглав мчаться в бомбоубежище, первым делом с любопытством задирали головы в небо и соревновались в распознавании моделей, будто играли в самолетики. Вот летит СУ-7Б, а вот МИГ такой-то…
Родные СУ и МИГи бомбили нас каждый день, прерываясь только по пятницам, когда у обеих воюющих сторон наступала «джума» – выходной и священный день, ссориться в который по исламским понятиям – страшный харам (грех). По пятницам же, если случалась такая оказия, иранцы и иракцы могли даже сесть за один стол и мирно откушать. В прочие же дни Тегеран бомбили вполне по-взрослому. Истошный вой сирены раздавался чуть ли не каждый вечер. Улицы тут же оглашались пронзительными воплями местных мальчишек «Хамуш! Хамуш!» («Тушите свет!» – перс), электричество вырубалось, лифт тоже – и все жильцы нашей башни бежали вниз по лестнице, в бомбоубежище.
А скоро уже все спускались в бомбоубежище ленивой трусцой, ведя по дороге светские беседы и обмениваясь шутками и комплиментами. С каждым новым разом страх притуплялся, и вечерний забег в бомбоубежище с фонарем становится чем-то привычным – вроде вечерней зарядки. А для нас, детей, он вскоре и вовсе стал отдельным развлечением – по пути в бомбоубежище мы наблюдали и познавали взрослую жизнь.
Обычно одинокие командировочные советские медсестры бежали вниз в модных тогда шелковых халатах фасона «летучая мышь» длиною в пол, иной раз спотыкаясь о собственные подолы и падая. Их поднимали женатые советские врачи, а их жены кричали что-то вроде: «Боря, а с кем ты там возишься в темноте? Помни, что ты советский специалист!» И все смеялись. Вообще за всю мою жизнь я не слышала, чтобы люди так много хохотали, как тогда, в революционно-военном Тегеране середины 1300-х. И хохотали не зло и не саркастически, а весело и от души.
Духовный лидер страны имам Хомейни ввел жесткий сухой закон: малейший запах алкоголя чутко вынюхивали пасдараны – патрулирующие улицы стражи исламской революции. Нигде в городе не продавалось спиртное, а за малейшее подозрение на перегар можно было угодить в «зиндан» (тюрьма – перс), а оттуда попасть под исламский суд, который, как судачили в посольстве, мог приговорить к 40 ударам плетью даже иностранца.
От пасдаров, как уже говорилось, можно было ожидать любых чудес.
Одного из наших дипломатов, к примеру, пасдары поймали пьяным за рулем и отправили в зиндан. Но отпустили невредимым, в тот же день. А технический сотрудник нашего посольства в трезвом виде выехал в магазин и погиб прямо за рулем, от шальной пули в голову. Юный пасдар, выпустивший пулю, сам чуть не плакал от горя. Этот молодой деревенский парень совсем недавно спустился с гор, ушел пешком из своего родного села, чтобы вступить в ряды «революционного комитета» и служить благому делу. Вся родня благословила его на это, как будущего героя. Накануне ему выдали автомат и велели патрулировать улицу, а в случае отказа водителей остановиться, стрелять в воздух. Юный революционер держал в руках оружие впервые в жизни и решил потренироваться… И его осечка стоила жизни нашему сотруднику. Наказан за это никто не был. Не может же советская сторона учинить самосуд над иностранным революционером. А в глазах его соратников, благодаря этой «счастливой» случайности, «одним шайтаном стало меньше». На войне как на войне, где виноватых нет, а победителя не судят. Тем более, подписываясь на работу в «опасной для жизни стране», каждый советский специалист подписывал бумагу, что сам несет ответственность за свою жизнь. И все равно советские люди стремились к такой работе, ведь в странах с повышенной опасностью платили немного больше, чем в благополучных.
Но советских врачей не касался даже сухой закон: из Советского Союза им исправно присылали спирт для медицинских целей. А на отечественные государственные праздники – 8 марта, 7 ноября, 1 мая, День Победы и, само собой, на День медработника – этот спирт разбавлялся разноцветными американскими газировками, которые еще не исчезли из освобождавшегося от тлетворного западного влияния Тегерана. Получившиеся веселящие жидкости ярких расцветок разливали в красивые бутылки с иностранными этикетками. Веселее праздников, чем устраивали наши «бимарестанты» в военном Тегеране-80, я в своей взрослой жизни не видела.
Была у нас и детская самодеятельность, и взрослая, и танцы до упаду, и даже романчики местного значения случались. А особенно заметными они становились именно во время воздушной тревоги, когда все выбегали из своих квартир, в чем и с кем их застала сирена.
Иногда на этой лестнице случались подлинные комедии положений и выстраивались драматические коллизии. Я примерно понимала, что именно происходит в этих взрослых треугольниках и многоугольниках – но в сухом остатке осталось лишь ощущение волнующей пикантности. Никаких скандалов, агрессии и вообще какого-либо негатива я не помню. Возможно, разборки все же были, но проходили за закрытыми дверями. Когда окружающая среда враждебна, лучше держаться друг друга. Конфликты выгоднее было быстрее разрешать и гасить, чем раздувать, еще и потому что в случае скандала, вышедшего за пределы коллектива, могли в 24 часа отправить на Родину. А зарплаты в стране третьего мира, да с военным положением, были такими, что на родине сбережений хватило бы на долгие годы. Кто на «Волгу» копил, кто на дачу, но высокие цели были явно важнее междоусобиц. Советские специалисты относились к этому с самоиронией: в репертуаре посольской самодеятельности даже была переделанная популярная советская песня со словами «А я еду, а я еду за туманом…» (туман – разговорное обозначение денежной единицы Ирана, равной 10 риалам).
Неспешная обособленная жизнь вместе с хорошей погодой располагает к влюбленности. Даже я, девятилетняя, питала особую симпатию к урологу по фамилии Грядкин: он командовал самодеятельностью и сам пел ласкающим и загадочным баритоном. Я уже смутно помню, чем именно он меня очаровал. Но много лет спустя имела случай убедиться, что природное женское чутье опережало во мне не только опыт, но и зрение. Как-то, разглядывая семейный фотоальбом своих родителей, я наткнулась на фото высокого, статного брюнета, с широкими плечами, белозубой улыбкой и смеющимся взглядом черных глаз.
– А это кто? – заинтересованно спросила я свою маму.
– Да уролог Грядкин! – отозвалась мама презрительно. – Всех медсестер в 80-м огулял в нашем госпитале!
Так она впервые при мне прокомментировала того уролога-плейбоя, пользуясь тем, что я уже совершеннолетняя – и даже дважды.
Теперь я понимаю, что, оказавшись в замкнутом пространстве, лишенные возможности маневра, люди максимально самовыражаются в сферах, остающихся для них доступными. А тогда, в 80-м, нас почти ничто не отвлекало от реального общения: телевизор мы не включали, ибо по иранскому ТВ круглосуточно пел мулла. Интернета еще не было, международные телефонные переговоры были дороги, письма от родни и друзей с «большой земли» шли месяцами. Зато те, кто был рядом, становились не просто коллегами, соседями или приятелями: каждый становился значимой частью жизни каждого. Детей мелочно не опекали: знали, что с больничного двора мы никуда не денемся, ведь своими глазами видим, что происходит вокруг. И знаем, что это не «страшилки» от взрослых, в которые можно и не верить, а настоящие, суровые законы выживания.
Посольские инструктора не уставали предупреждать, что в «зиндан» можно угодить даже за жевание резинки на городской улице до заката во время священного месяца Рамазан. Даже если ты иностранный ребенок и жуешь в машине с дипломатическими номерами. Тогда мне не казалось это чем-то из ряда вон выходящим – нормальная жизнь, где всегда много ограничений. В Москве, например, нас учили не заходить с незнакомыми дядьками в подъезд и не брать у них конфетки, так как они могут быть отравленными. А в Тегеране – не жевать днем в Рамазан на улице, не забывать о светомаскировке и не выходить за территорию госпиталя без платка. Особой разницы между этими запретами я не видела.
Выходя на улицу, голову должны были покрывать все особы женского пола, начиная с 9 лет. То есть, как раз с моего возраста. Мне тоже на девятилетие подарили красивую шелковую косынку.
Сегодня, почти 40 лет спустя, подобной картиной уже никого не удивишь. Но в 1980-м на фоне тегеранских улиц, все еще похожих по милости шаха на парижские, поголовно «оплаточенное» женское население казалось чужеродным.
Хотя лично меня легкая косынка, которую, отправляясь по магазинам, надевала моя мама, я сама и все наши женщины, никак не напрягала. Тем более, косынки в сочетании с большими темными очками как раз вошли в мировую моду с подачи Джеки О, бывшей миссис Кеннеди. Жаклин, кстати, была доброй приятельницей изгнанной иранской шахини.
Московские подружки писали мне в письмах, которые шли месяца по два с диппочтой через МИД, что в нашей школе пишут выговор в дневник и вызывают родителей, если забудешь надеть в школу пионерский галстук. А у нас в Тегеране, если забудешь надеть на голову платок, можно угодить в лапы пасдаров, от которых можно ожидать чего угодно. В отличие от пионерского галстука, необходимость платка я не воспринимала как очередную попытку взрослых ограничить мою свободу. Пасдаров, патрулирующих улицы, я видела своими глазами и понимала, что платок – это жизненно-важная необходимость, а не чья-то блажь.
Да и подумаешь, платок, обязательный для иностранок, когда иранкам, так любящим красивые, яркие наряды, вообще пришлось надеть чадру!
Хотя и «чадор» – накидка в полный рост – казался мне романтичным. Пока папа не рассказал мне, что в буквальном переводе с фарси «чадор» значит палатка. Палатка на голове чисто умозрительно нравилась мне меньше.
Молодые персиянки предпочитали чадор светлых оттенков – и это допускалось. Интеллигентные, городские иранки были очень хороши собой, а кокетство у них в крови. И даже тогда, когда это было опасно, они умудрялись носить чадру кокетливо, выпуская из-под нее локоны и игриво сверкая снизу вверх тщательно подведенным волооким взором. Возможно, поэтому в свои девять женских лет я и находила чадру нарядом, не лишенным пикантности.
Меня глубоко восхищало, как местные «ханумки», как называли их наши, реагировали на создаваемые ими мелкие ДТП, а создавали они их с завидной регулярностью. Тегеранки и после революции не перестали водить авто, разве что теперь делали это в чадре. Правила дорожного движения в Тегеране и тогда, и поныне истинно азиатские – то есть, никаких. Главный аргумент – клаксон, кто громче бибикнул, тому и дорога. Ханумки в смысле наглого вождения от мужчин не отставали, а если по их милости раздавался истошный визг тормозов и зловещий скрежет металла, они тут же высовывались в окошко с самой лучезарной улыбкой и мило махали потерпевшему ручкой. После этого даже самый рассерженный тегеранский автолюбитель мужского пола отказывался от помощи дорожного полицейского и великодушно прощал слабую женщину. Мой папа чуть ли не раз в неделю с юмором живописал, как в него влетела очередная зазевавшаяся местная автолюбительница. Думаю, в Москве он бы так не веселился. Но в нашем госпитале даже была отдельная статья бюджета – ремонт служебных авто, пострадавших от ханумок.
Сразу по приезду из Москвы папе выдали служебный «Пежо», весьма навороченный для своего времени. Наше посольство как раз закупило партию новеньких белых пежошек. В иностранное авто я села впервые в жизни и мне все очень понравилось. Особенно магнитола, в которую можно было сунуть кассету и ехать под свою любимую музыку.
В своем самом первом письме из Тегерана бабушке я написала: «У нас все хорошо, здесь тепло и нам выдали машину „Жопо“».
До сих пор не пойму, что тут такого: советскому ребенку с непривычки трудно было запомнить французское название. Прочитав письмо, моя бабушка высказала маме, что у девочки в моем лице неверные жизненные приоритеты:
– В ее понимании хорошо – это когда тепло и есть, на чем возить жопо!
Эту «жопо» родители потом мне долго припоминали, когда им не нравилось, как я себя веду.
После этого случая я стала старательно фиксировать мудреные названия авто в своем блокнотике-словарике, который всегда был при мне, так научил меня папа. Карманный словарик служил для того, чтобы я могла записывать в него новые для меня английские слова и выражения, где бы их ни услышала. В то время в Тегеране языком делового общения все еще по привычке оставался инглиш, поэтому мой походный блокнотик исправно пополнялся. Дома я смотрела значение незнакомых слов в толстом англо-русском словаре, аккуратно вносила в блокнотик их перевод, и они откладывались в моей памяти на всю жизнь – по крайней мере, папа на это надеялся, доверяя методике, которой его самого научил, как он говорил, «великий человек». Ну а названия машин я записывала, чтобы обзавестись подобной, когда вырасту. На тех, которые мне больше всего нравились, ездили в основном ханумки. Самые красивые из них водили длинные блестящие американские авто. Их желтенькие, красненькие, лазурные и даже золотые форды, доджи, кадиллаки и шевроле напоминали мне диковинных птиц!
Читая эти названия сейчас, я лишний раз убеждаюсь, что в 80-м году была абсолютно счастливым ребенком. Я искренне не видела никаких причин сомневаться в том, что, получив в 18 лет права в ДОСААФ (про него мне рассказал папа), я стану выбирать между Ford Thunderbird, Cadillac Deville, Chevrolet Camaro и Corvette.
«Доджи» нравились мне меньше. Кто ж знал, что к моменту моей взрослости загадочный ДОСААФ растает в воздухе как призрак, а «ханумкины» машины из моего детства станут коллекционными раритетами и едва ли когда-либо будут мне по карману.
Зато по моей милости наш «Пежо» так навсегда и остался «жопо». Так его называла даже мама, несмотря на то, что моя непредумышленная ошибка вызвала у нее неприличные ассоциации.
Тегеран-80 был удивительным Вавилоном своего времени: приметы шахского «прозападничества» религиозные фанатики еще не успели разрушить и доесть. Но современные здания из стекла и бетона и авангардистские многоуровневые эстакады покрылись «граффити» из начертанных небрежной крупной вязью религиозных призывов.
В супермаркетах и магазинах, украшенных гигантскими портретами Хомейни, горожане по-прежнему выбирали импортные товары и продукты. Тегеранцы привыкли, что сливочное масло, молоко и пирожные – датские, йогурты, овсянка и чай – английские, сыры голландские, ветчина испанская, косметика и духи – французские, джинсы и жвачки – американские, а техника – японская.
Они не сразу осознали, что очень скоро эти простые и привычные вещи навсегда исчезнут из их жизни.
В 80-м на центральной торговой улице Пехлеви, уже переименованной в Моссадых (см. сноску-3 внизу) еще можно было запросто купить студийные кассеты с европейской и американской поп-музыкой. И я чрезвычайно гордилась своей коллекцией, где были «АББА», Род Стюарт, «Bee Gees», «Пинк Флойд», «Роллинг Стоунс» и еще много чего. А в Москве в то время большинство моих сверстников еще слушало пластинки фирмы «Мелодия».
Владельцы магазинчиков на Пехлеви, если видели ребенка, всегда дарили подарки – хоть наклейку, хоть жвачку, но что-нибудь обязательно сунут. Моя мама сначала пыталась запретить мне принимать эти дары по принципу «московской конфетки от чужого дядьки». Но вскоре даже она уловила, что на Востоке подношения чужим детям – это абсолютно нормальный жест, не имеющий под собой никакого подтекста. Иранцы просто очень любят и детей, и дарить подарки. Делают это они от всей души и искренне обижаются, если их дары отвергают.
Зимой 1358-го мы с родителями наблюдали из нашего «жопо», казавшегося космическим кораблем из иной жизни даже папе, как новая власть равняла с землей остатки знаменитого тегеранского квартала «красных фонарей» Шахре-Ноу, его исламские революционеры разгромили первым делом.
Следующей на очереди у бульдозеров была легендарная хиябан-е-Лалезар (хиябан – улица; куче – переулок – перс). Эта «улица кафе-шантанов» находилась в «дипломатическом» районе, прямо за нашим посольством. Дипломаты разных стран прозвали ее «тегеранским Монмартром». Именно его «шайтанские притоны» в пылу борьбы со спиртным и развратом громили и жгли повстанцы еще 5-го ноября 1978-го (см. сноску-4 внизу). После этого некоторые «гнезда порока» на Лалезар еще пытались открыться, но дни их уже были сочтены. Теперь победившая исламская мораль решительно стирала бульдозером с лица города даже малейшие воспоминания о былой распущенности.
Папа рассказывал, что эта улица описана в романе «Страшный Тегеран» иранского писателя Мортеза Каземи. Звание одновременно самой развратной и самой заманчивой хиябане Лалезар приобрела еще в прошлом веке (см. сноску-5 внизу).
Позже на хиябан-е-Лалезар мы всем посольством закупали для своих московских квартир помпезные хрустальные люстры с висюльками и журнальные столики из цельных кусков редкого розового мрамора на витых медных ножках. Люстры были хрупкими, а столешницы тяжеленными: их паковали в гигантские коробки и отправляли в Союз в качестве дипломатических грузов.
При нас же кинотеатр имени персидского поэта Рудаки, где под покровительством сестры шаха, любительницы современного искусства, прошел спектакль с реальным половым актом на сцене, переименовали в Театр Исламской песни (см. сноску-6 внизу). Мы даже туда как-то ходили: нужно же было как-то прикасаться к культурным ценностям.
Кстати, насчет полового акта: тогда говорили, что пресловутый спектакль тегеранские театралы посмотрели даже раньше, чем их парижские, лондонские и нью-йоркские собратья. Западные культурные чиновники сомневались, а иранский министр культуры просто слушался шахскую сестру.
Закрылись и кинотеатры: их растерянные владельцы пока не знали, что делать дальше. Фильмов, допускаемых неожиданно вернувшейся на государственный уровень исламской моралью, пока не сняли, а уже отснятые запретили, как ей несоответствующие. И чтобы хоть как-то зарабатывать, хозяева тегеранских киношек, которых в центре было пруд пруди, втихаря выдавали запрещенные фильмы напрокат оставшимся в городе дипломатам. И вечерами зимы 80-го, запершись в конференц-зале госпиталя, где был большой экран и аппаратура, плотно занавесившись светомаскировкой, советские врачи и примкнувшие к ним эвакуированные сотрудники посольства развлекались просмотром отвергнутого режимом кино. Собственно, для советского человека эти фильмы были такими же запретными – эротика, ужасы, боевики. Смотрели, затаив дыхание, невзирая на то, что языков, на которых шли те фильмы, почти никто не знал. Чаще всего это был язык производителя ленты с персидскими субтитрами: и если английский советская публика еще кое-как понимала, то фильмы на прочих языках оставались для нас лишь диковинной картинкой из «ненашенской» жизни. Зато всегда можно было включить собственное воображение и домыслить сюжет на свой вкус. А сама картинка завораживала: другая, невиданная жизнь, иные лица и отношения между героями. Как выяснилось много позже, той тегеранской зимой мы, оказывается, насладились первой американской версией «Титаника» 1957-го года, творениями Роже Вадима и Алана Паркера. Но тогда не только мы, но даже наши родители даже понятия не имели, что именно мы смотрим.
Брали с собой на закрытые просмотры и нас – пятерых «детей полка». А поскольку названия на коробках с кинопленкой никому ничего не говорили, и никто из взрослых толком не знал, о чем будет фильм, то младшему поколению в нашем лице позволялось сидеть в зале до первых сомнительных кадров. Если действо на экране вдруг становилось похожим на эротическое или на кошмарное, нас тут же выставляли из зала, прямо посреди сеанса. Мы обиженно выходили, выжидали минут пять в темном холле второго этажа, а потом бежали ко второй двери в конференц-зал, тихонько приоткрывали ее и подсматривали до самых финальных титров.
Один фильм (он шел на французском с субтитрами на фарси), помнится, лишил меня сна на целый месяц: в нем красивая молодая девушка в роскошном пышном белом платье оказалась вампиршей. Темными ночами она выходила из старинного замка, в котором жила, отправлялась на старинное же кладбище поблизости, уединялась в склепе какой-то своей давно умершей родственницы – а потом отправлялась пить кровь гостей замка! Для этого она делала разрез на шее своей спящей жертвы при помощи перстня с заостренным алмазом, который носила на месте обручального кольца. По крайней мере, именно так я увидела то кино, не понимая ни слова из того, что говорят друг другу герои.
Ах, как долго приводили меня в ужас воспоминания о той прекрасной кровопийце! Больше всего меня поразила ее двойственность: ведь днем она была очаровательной жизнерадостной красавицей, и ничто не выдавало ее кровожадных наклонностей. Ну разве что ее боялись лошади на конюшне при замке.
А 38 лет спустя я нашла тот фильм из своего детства в интернете – даже не зная его названия! Просто набрала в поисковике «вампирша в белом платье, Франция, 70-е годы». Интернет выкинул целое море анонсов, но я сразу узнала ту самую «свою» вампиршу из Тегерана-80 – уж больно она была хороша!
А фильм оказался снят в 1961-м году и назывался «…И умереть от наслаждения». В нем Роже Вадим снял свою следующую после Бриджит Бардо жену – потрясающе красивую шведскую манекенщицу Аннет Стройберг того же типа внешности, что и Бриджит. Каково же было мое удивление, когда – почти четыре десятка лет спустя! – я узнала, что кровопийцей та красотка в белом сделалась не просто так, а из ревности. А само кино было не столько фильмом ужасов, сколько лентой о несчастной любви.
Еще у нас было много книг: их присылали каждой семье из Союза сердобольные родственники. А заканчивая командировку, люди, разумеется, не увозили книги с собой, оставляя их тем, кто приезжал на их место. Таким образом, библиотека в квартире, куда поселились мы с папой и мамой, была весьма обширной, хотя и никак не систематизированной. Сказалось многообразие вкусов тех, кто жил в этой квартире до нас.
Но главное, что обширный книжный шкаф стоял именно в моей комнате! Ее гигантское окно выходило на армянскую церковь Святого Саркиса и школу при ней.
Я любила распахнуть раздвижное окно настежь и врубить кондишн на тепло (наш дом был оборудован очень продвинутыми для того времени напольными кондиционерами, работавшими как на охлаждение, так и на обогрев). Мне нравился воздух Тегерана, хоть мама и говорила, что в этом городе вместо воздуха смог. Бабушке в письмах она писала, что «мы живем будто в кратере вулкана и постоянно нюхаем гарь».
Лично мне так не казалось, и я любила, чтобы воздух Тегерана залетал в мое окно вместе со звуками и запахами, но при этом немного бы подогревался.
В разгар январского дня в Тегеране солнце припекало, но с 8 до 11 утра, когда я корпела над книжками, было еще довольно прохладно. Каждый раз при виде меня на фоне распахнутого окна и пыхтящей воздушной печки, папа усмехался:
– Каримхан отапливаешь?
Адресом нашего бимарестана была улица, названная на французский манер – Villa avenue. Но окна моей комнаты выходили на улицу Каримхан-Занд и стоящую на ней армянскую церковь Святого Саркиса.
В 80-м еще многие улицы носили некорректные с точки зрения исламизации названия, но до топонимики у нового режима руки пока не доходили. Переименовали лишь самые идеологически важные.
До исламской революции тегеранский адрес советского посольства некоторым казался странным – «Посольство СССР, Тегеран-Иран, Черчилль-стрит, угол с Рузвельт-авеню, 39».
Наше посольство оказалось одним боком «на Черчилле», а другим «на Рузвельте» по причине того, что во время легендарной Тегеранской конференции в 1943-м Рузвельт остановился в советском посольстве – в том самом здании, где проходила сама конференция. А Черчилль ночевал в своем посольстве, которое в Иране традиционно находится под боком у нашего. Тегеранские старожилы рассказывают, что дипломатические миссии СССР и Великобритании, несмотря на отсутствие каких-либо явных связей, в Персии всегда держались рядышком. И стоило советскому, а до него и царскому диппредставительству, слегка изменить дислокацию, как вскоре под боком оказывался и английский сосед. Даже свою летнюю резиденцию посол Ее Величества распорядился устроить по соседству с Зарганде, куда мы переезжали на лето во главе с нашим Чрезвычайным и Полномочным. Британское посольство в Тегеране и по сей день находится по соседству с российским.
Разумеется, после таких сановных ночевок три самых ближних к эпицентру исторического события улицы тегеранского «дипломатического анклава» получили имена участников «большой тройки». Главный въезд на нашу территорию был с Черчилль-стрит, а малый вход – с Рузвельт-авеню, поэтому адрес посольства и звучал так странно. Напротив нашего малого входа, на противоположной стороне Рузвельт-авеню, расположилось посольство США.
Зато прямо напротив наших главных ворот начиналась улица Сталина: она лежала прямо перпендикулярно Черчиллю, на ней стоял наш посольский клуб, в здании которого в 43-м ночевал советский вождь.
Но исламская революция все изменила. После ее победы мы вместе с французским посольством оказались по адресу Нёфле-ле-Шато, 39. Однако новый режим переименовал нашу улицу Черчилля на французский манер вовсе не в угоду французским дипломатам, а в честь парижского предместья, ненадолго приютившего беглого имама Хомейни. В этом городке в северном департаменте Иль-де-Франс аятолла в 1979-м жил три месяца, когда Ирак его уже выпроводил, а Иран назад еще не ждал. Прямо из Нёфле-ле-Шато он вернулся в Тегеран, ознаменовав тем самым победу в Иране исламской революции.
После революции Рузвельт-авеню стала проспектом шахида Муфаттеха – какого-то исламского мученика, а улица Сталина превратилась в «куче-е-30-й-Тир» – переулок имени 30-го Тира («куче» – маленькая улица, переулок; 30 Тира – день мученической смерти святой Фатимы, дочери Мухаммеда). В шутку мы называли ее между собой «проспектом 25-летия Октября». На 30-м Тире было симпатичное кафе «Голе Резайе», до войны мы пили там кофе.
Еще одна улица нашего посольского анклава, ближе к французскому посольству, стала хиябан-е-Мирза Кучек-хан, почтив таким образом память хана северных провинций Ирана, поднявшего антишахское восстание в 20-х годах ХХ века. В своей прошлой, дореволюционной, жизни она была улицей имени генерала де Голля, который, говорят, был тайно влюблен в третью жену шаха Пехлеви – шахбану Фарах.
Улица Лалезар стала улицей Шахрияр, а изысканная ave. Naderi, названная так когда-то в честь Надир-шаха и его династии, на какое-то время и вовсе исчезла с карты Тегерана. Новое имя – хиябан-е-Джомхури-йе-Эслами (улица Исламской республики) ей присвоили только через пару лет, поэтому мы называли ее по старинке – Надери-авеню.
А вот Джордан – самый дорогой бульвар времен шаха с изысканными бутиками и ресторанами – свое название удивительным образом в пекле революции сохранил. Но зато с одной стороны уперся в Майдан Шахидов, а с другой – в площадь Нельсона Манделы.
Из посольского района мы выезжали в город по Hafez highway – скоростной магистрали, носившей имя великого персидского поэта Хафиза. Чем он не угодил исламской революции, неизвестно, но хайвей его имени переименовали одним из первых: в 1982-м он превратился в проспект Единства. Возможно, Хафиз провинился тем, что упоминал в своих газелях вино и дивных красавиц. Правда, в мой последний визит в Тегеран в 2015-м проспект возле нашего посольства снова носил имя Хафиза.
* * *
Каждое утро – с 8-ми до 11-ти – я сидела перед своим окном, «отапливая Вилла-авеню», с книжкой в руках и наблюдала за жизнью армянских школьников в Тегеране, которая была так не похожа на нашу.
Родители обязали меня несколько часов в день читать присланные из Москвы учебники за 3-й класс – возможно, они и впрямь верили, что я смогу пройти пропущенный материал самостоятельно. Но, скорее всего, они были просто не слишком высокого мнения о 3-м классе советской школы. Так или иначе, но по несколько часов каждый день я честно сидела в своей комнате с видом на армянскую церковь, но вместо учебников тайком читала взрослые книжки. А ровно в 11.00 хватала скейт и убегала во двор кататься. Знания мои никто не проверял – некогда было, оба моих родителя работали.
Мамина трудовая деятельность в приемном покое была для нас чем-то вроде ежевечерней юмористической передачи, за неимением лучшей. Маминой обязанностью было вносить в журнал данные первичных посетителей. С момента своего трудоустройства ежевечерне во время ужина она развлекала нас с папой историями из жизни приемного покоя.
Шутка ли, не зная ни английского, ни фарси выяснить у посетителя ФИО, адрес и то, на что именно он жалуется! К приемному покою были прикреплены две помощницы-переводчицы – иранки азербайджанского происхождения Сара-ханум и Роза-ханум. Они свободно владели фарси, русским и тюркским, но помочь могли не всегда – они заодно ведали архивом, составляли и возили отчеты в иранский минздрав и помогали с переводом советским врачам, ведущим прием. Сама мама в школе и в институте учила немецкий и уверяла, что даже кое-что помнит. Но воспользоваться этими знаниями в приемном покое ей никак не удавалось. В то время почти все иранцы легко общались на английском, а вот немецкий в ходу у них не был. Маме приходилось без конца залезать в выданный ей помощницами русско-персидский разговорник, который Сара с Розой сделали сами, напечатав слева русскими буквами самые ходовые фразы на фарси, а справа – их перевод. С помощью этого «самиздатовского» словаря маме удавалось успешно заполнять журнал первичных посетителей – а заодно общаться с множеством разных людей и познавать мир.
Ее первая рабочая неделя ознаменовалась культурным шоком:
– Такие странные эти иранцы! – делилась она с папой в свои первые рабочие дни. – Приходит сегодня пожилой перс, за живот держится и что-то на своем мне объясняет. Я ему: «Эсме шома че?» («Назовите ваше имя» – перс). А он мне: «Насрала!» А за ним другой, тычет пальцем себе в бок и бормочет: «Насратула-насратула…»
– Ничего странного, – добродушно разъяснял мой папа, знающий фарси. – Насролла и Насратолла – одни из самых древних и распространенных в Иране мужских имен.
А уж пытаясь вызнать, что и где у пациента болит, чтобы внести это в журнал, мама в полной мере освоила пантомиму и устраивала целый театр мимики и жестов.
На примере мамы папа объяснял мне, как важно в жизни знать иностранные языки. Поэтому мои родители, хотя и наплевали на природоведение с математикой и пионерию, все же отдали меня на курсы английского – при той самой армянской школе. Боялись, что по возвращении в Москву меня не возьмут назад в мою английскую спецшколу, конкурс в которую был чуть ли не как в театральный вуз. Между собой папа с мамой называли мою школу «позвоночной» – в том смысле, что принимали туда только по звонку от важного человека. И вот ради этой «позвоночной» мне пришлось ходить в армянскую, где говорили либо на армянском, либо на английском – и хотя бы один из них приходилось понимать и отзываться. Я выбрала «зло» более знакомое и заговорила на английском. Не знаю, хорошо ли учили английскому в армянской школе, но от ступора советского отличника, стесняющегося говорить на иностранном языке (а вдруг закрадется ошибка?!) я избавилась точно. С ошибками или без, но я бойко тараторила на английском безо всякого смущения – доносила, как могла, свои мысли до собеседников и как-то понимала, что они говорят в ответ.
Благодаря армяно-английской школе и инциденту, описанному ниже, тегеранской весной 80-го я обрела подружек из местных – дочек владельца магазинчика за углом, в котором закупались продуктами все совработники. Наша дружба оказалась длиною в жизнь: я навещала Ромину и Рою в Тегеране несколько раз, а в последний – всего пару лет назад. Но тогда, в 80-м, о дружбе на всю жизнь я вовсе не думала, просто чувствовала потребность в девчачьем обществе. К своим девяти годам я научилась прекрасно драться и обидно обзываться, но девичьего во мне не было ровным счетом ничего. Никаких природных девчоночьих черт вроде кокетства и любви к нарядам во мне не проявлялось. По двору я бегала в советской коричневой школьной форме с черным фартуком – именно потому, что носить ее никто не заставлял, а для тегеранской зимы она была в самый раз. К тому же, вокруг не было кучи аналогично одетых девчонок, и в форме я не чувствовала себя частью унылой однообразной толпы. Девчонок не было вообще – и это была единственная проблема, которая в тот год по-настоящему меня волновала.
В 9—10 лет очень важно осознавать свое место в детском социуме, а у меня он был небольшим и что самое ужасное – чисто мужским. Мало того, что все четверо единственно возможных для меня друзей были мальчишки, так еще трое из них были меня младше. Я даже не знаю, что именно из этого было хуже – пол или возраст. Мы с Сережкой, моим ровесником, по праву старшинства считались главными и младшие – первоклассник Лешка и второклассник Макс – нас слушались. Изредка восставал только наш самый младший, пятилетний Сашка, он же брат Сережки. Беднягу все время оставляли на старшего брата: их мама была операционной сестрой при папе – хирурге-акушере. Иногда пятилетний Сашка мог обидеться на подзатыльник от Сереги и наябедничать родителям. Но если мы с Сережкой ссорились и дрались, а такое тоже случалось, Сашка все время горой вставал за брата. Сережка вообще был для младшего брата идеалом, как сейчас сказали бы – иконой стиля. Младший брат повторял за ним как хорошее, так и плохое – например, ругательные слова. А выражались мы, бывало, не самым культурным образом – особенно, когда ссорились.
Интересно, что в начале зимы 80-го, когда мы впятером соединились (и уединились) на больничном «большаке», ругательства у всех нас были разные, а к ее концу как бы унифицировались. Учитывая наш ограниченный детский контингент, логично предположить, что нецензурный вокабуляр заимствовался нами дома. Самые затейливые ругательства притаскивали в нашу узкую компанию Сережка и Сашка. Их папа был именно таким хирургом, какими мне представлялись хирурги по кино и книгам – немногословный высокий крепкий мужик, с большими теплыми руками. Да и взрослые рассказывали, что Сережко-Сашкин папа – что называется, хирург от Бога. Говорили, что ему не было равных – как в операционной, так и по части крепкого словца. А что до его акушерской специализации, я тогда не очень понимала, что это. Для нас все эти мудреные названия докторских профессий – отоларинголог, дерматолог, уролог – были привычными, обиходными названиями, но чем именно они там занимаются в рабочее время, нас не сильно интересовало. Точно нам была известна сфера приложения только тех специалистов, которых обслуживающий персонал из местных, нахватавшийся русских слов, называл по существу – например, доктор-кожа (дерматолог), доктор-нос и доктор-глаз. Лешкин папа как раз был «доктор-нос», папа Макса – «доктор-глаз», а Серегиного папу местные никак не называли.
Правда, однажды Серегин папа взял нас с Серегой на операцию по кесаревому сечению – наверное, в педагогических целях, чтобы мы увидели, как нелегко матери дается жизнь ее ребенка. Мы наблюдали все от начала и до конца – и на меня действо произвело глубочайшее впечатление. Особенно, когда Сережкин папа извлек из кровоточащей раны на животе усыпленной и укрытой простыней пациентки настоящего, живого ребеночка и тот жалобно заскулил. А потом Серегин папа отрезал – как мне показалось, от новорожденного – какой-то окровавленный предмет размером с яйцо и ловко метнул его в урну в углу операционной прямо над нашими головами. Тогда же я имела удовольствие прослушать хваленые крепкие «хирургические» выражения. Ничего подобного я доселе не слышала: дома при мне ничего страшнее «сволочи» не произносилось. Но удивительным образом крепкие словечки не покоробили мой слух: я восприняла их как фольклор, подивившись, что витиеватые производные от всем известных «плохих» слов могут звучать не похабно, а забавно.
Мне казалось, что Серегин отец прямо-таки излучает доброту, надежность и справедливость. Возможно, потому что, когда у нас с Сережкой случались драки, он всегда вставал на мою сторону. А однажды, когда мне удалось в драке победить его сына, он меня даже похвалил. А Сереге небрежно бросил: «Мало того, что с девчонкой связался, так она тебя еще и поколотила!» С того памятного момента Сережка больше никогда на мои задирания не отвечал, презрительно роняя, что с женщинами он больше не связывается.
Как-то вечером мама за ужином в очередной раз веселила нас с папой историями из жизни приемного покоя:
– Такая роскошная дама поступила к нам в платную гинекологию! – делилась мама. – Я даже не знала, что бывают такие красивые и утонченные персиянки! Наверное, из местной аристократии. И что она только забыла в Красном Кресте?
– У нас лучшие в городе гинекологи, – вступился за честь госпиталя папа. – Особенно после того, как уехали английские и американские.
Мама сообщила, что новая пациентка легла на обследование по женской части – и принялась со смаком описывать ее дорогой шелковый халат, золотые украшения, гордую осанку, тонкость черт и изысканность манер. Описания были столь наглядными, что я во всех красках представила себе эту шикарную даму. Заодно мама похвалилась, что ей, наконец, удалось применить свой немецкий, благо новая пациентка изъяснялась на всех европейских языках. К тому же, новенькая очень обрадовалась случаю пообщаться с первой в ее жизни советской женщиной, которой оказалась моя мама.
– Она рассказала мне, что училась в Париже на архитектора, – поведала нам мама за очередным ужином. – В той же «эколь» (школе), что и шахиня Фарах Пехлеви.
Еще несколько вечеров подряд мама живописала, как подружилась с шикарной персиянкой и как многое про нее узнала. Имя красавицы – Паризад-ханум – произвело фурор среди моих дружбанов мужского пола, которым я (за неимением иных новостей) мамины рассказы исправно передавала. На фоне однообразных бомбежек появление ханум «Париж-в-зад», как тут же окрестил новую пациентку Серега, стало настоящим событием.
– Такая красивая женщина, а имя такое… странное! – говорила мама.
– Никакое не странное, это древнее и распространенное персидское женское имя, переводится как «ангелочек», – снова терпеливо пояснял папа, по персидскому и истории Ирана у него всегда было «отлично».
Вскоре выяснилось, что Паризад-ханум происходит из богатой и знатной тегеранской семьи. Как она рассказала моей маме, в отличие от большинства своих родственников и друзей, в революцию ее семья не покинула Иран по воле ее отца. Тот служил при шахе Пехлеви, тяжело переживал бегство монарха из родной страны, но сам уехать не смог – так любил свою родину. Тогда это не казалось пустыми словами: многие богатые и светские иранцы так и не нашли в себе сил покинуть свое отечество после революции. Одни надеялись, что шах вернется и все станет по-прежнему, другие верили, что исламская революция сделает их народ счастливым… Да и любовь к родной земле – для иранцев не пустой звук, а вполне осязаемая, конкретная привязанность. Я имела случай убедиться в этом на примере своих подруг: их отец, владея несколькими магазинами в центре Тегерана, мог бы последовать за своей родней, эмигрировавшей в Париж и в Лос-Анджелес. Но он сказал своей жене, двум дочерям и сыну: «Мы никуда не поедем, наш дом тут». А слово отца в иранской семье – закон.
Еще Паризад-ханум рассказала моей маме, что ее семье удалось уберечь от национализации один из своих роскошных особняков в предгорном местечке Дарбанд на севере Тегерана.
Я знала этот дорогой северный район: иногда папа возил нас с мамой туда на машине – погулять и подышать воздухом. В Дарбанде было намного прохладнее, чем внизу, в центре города, и воздух намного свежее.
Дарбанд, как и другой северный район города Шемиран, расположены выше уровня моря почти на 2 тысячи метров. А фуникулер из Дарбанда поднимал к горе Точаль аж на все 4000 метров. Мне эта информация отчетливо запомнилась потому что в 9 лет мне никак не удавалось ее визуализировать. Вот мы с мамой и папой гуляем по Дарбанду, а под нами, ниже на два километра, море! И где же оно тогда? Позже, конечно, пришлось осознать, что для подобного географического утверждения морю вовсе не обязательно быть поблизости. И оно значит всего лишь, что это мы в горах, а море, выше уровня которого мы находимся, может быть где угодно.
Поблизости была главная из шахских резиденций – дворец Ниаваран. Именно в нем до своего бегства семья Пехлеви проводила больше всего времени. В окрестностях еще с шахских времен осталось множество изысканных ресторанчиков: они все еще работали, просто перестали продавать вино.
В Дарбанде больше всего мне нравилось любоваться шикарными виллами, утопающими в роскошных садах с водопадами и фонтанами, вместо заборов окруженными живой изгородью из тутовника. Там был особняк и любимой национальной певицы иранцев Гугуш, но на тот момент она уже бежала из страны.
Один из домов был выстроен в виде гигантского корабля и папа рассказывал, что хозяин этой виллы – бывший капитан. А такой архитектурой дома он, мол, пытался заглушить свою тоску по морям-океанам. И что с тех пор, как он сошел на сушу, он каждое утро выходит на «нос» своего дома-корабля, встает за штурвал, который там установил, и начинает отдавать приказы команде своего судна – то есть, домашним. Я понятия не имела, откуда папа все это знает, но дом-корабль с хозяином-капитаном, утащившим к себе домой настоящий штурвал с настоящего корабля, в моих глазах становился вдвойне интересным.
Еще я любила подниматься на смотровую площадку Дарбанда, откуда город был как на ладони и казался игрушечным. Но главной моей страстью некоторое время была канатная дорога. До того самого раза, пока папа не внял моему нытью и не купил мне за один туман билет «туда-обратно» до ближайшей станции. До вершины Точаля оттуда было еще ох как далеко. Но мне хватило и этого.
Сейчас бы это устройство назвали кресельным подъемником первого поколения: в 70-х, при шахе, оно поднимало наверх горнолыжников, а в 80-м осталось не при делах. Моя мама считала, что у иранцев не может быть ничего исправного, поэтому кататься на казавшейся ей заброшенной «канатке» мне категорически запрещалось.
Запрещалось – а потому и стало тем самым особо сладким плодом, о котором я исправно вспоминала каждый раз, когда мы приезжали в Дарбанд.
И однажды, когда мама не поехала с нами, а я изныла папе все уши, он сказал то, чего я собственно от него и добивалась: «Ну ладно, только отстань!» И купил один билет, заявив, что его «паризад», пожалуй, не поместится в узкое сиденье.
Меня усадили в заветное креслице, причем на всей канатке я была совершенно одна, других пассажиров не было в принципе. Папа остался ждать меня возле рубки, откуда устройством управлял пожилой иранец.
Это было волшебное ощущение – в гордом одиночестве, сидя на крохотном стульчике, лететь сначала над дарбандскими особняками и садами, потом над ресторанчиками в горных ущельях, над водопадом и горной речушкой, храбро наблюдая, как дома и люди внизу на глазах превращаются в мелких букашек. И вдруг скрип канатов и шестеренок замолк, мое креслице дернулось и замерло – и я зависла над почти бездонной пропастью. В первую секунду было и страшно, и весело, и захватило дух. Но еще через секунду меня охватил ледяной ужас и ощущение полнейшей беспомощности и одиночества – это противное чувство я помню до сих пор. Подозреваю, что управляющий «канаткой» иранец выключил на пару секунд рубильник в самой высокой точке по просьбе моего отца, они как раз беседовали, пока я каталась. Если это так, то трюк отцу удался в лучшем виде: с тех пор, приезжая в Дарбанд, я больше ни разу не заикнулась о канатке.
Мама рассказала, что Паризад-ханум даже пригласила через нее всю нашу семью в гости в свой дом в Дарбанде, как только она закончит обследование.
Еще новая приятельница поделилась с моей мамой тем, что привело ее в советский госпиталь. Рассказала, что в свои 32 года она десятый год замужем, а забеременеть все никак не удается. Это огромная проблема для любой семьи, а для иранской – десятикратная. Паризад-ханум знала, что эффективнее всего бесплодие лечат в Европе. Но если в 80-м выехать из страны иранцы еще могли, то назад не пустили бы точно – только это остановило Паризад-ханум от лечения в Цюрихе, где она наблюдалась в шахские времена. А в Тегеране европейских врачей не осталось, кроме советских. И кто-то из знакомых сказал Паризад-ханум, что советские не так уж плохи. Мол, госпиталь хотя и Красного Креста, но условия хорошие, особенно, в платном отделении. Здание и оборудование предоставлены еще шахом, то есть, европейского уровня. А врачей в Советском Союзе учат на совесть и медикаменты им с родины присылают качественные, проверенные.
Наконец, настал тот день, когда и мы с моими четырьмя дружками увидели хваленую Паризад-ханум своими глазами.
Обычно мы носились по больничному двору на скейтах: мы называли их «досками», тогда они только появились в продаже. Тегеранские спортивные магазины успели закупить их в большом количестве в Штатах еще при шахе, а Хомейни не нашел в них ничего предосудительного.
От нечего делать и хорошей погоды скейты мы быстро освоили и выделывали на них самые невообразимые пируэты. Своей «доски» не было только у пятилетнего Сашки, хотя кататься он умел – просто мама ему не разрешала. Когда у Сережки было хорошее настроение, а их мамы рядом не было, он давал Сашке прокатиться. А когда мама не видела, но Сережка прокатиться все равно не давал, хитрый Сашка начинал нарочито громко и пронзительно реветь. Пока на его истошный вой не сбегались взрослые и не начинали выспрашивать, кто же обидел такого хорошего мальчика?!
Вид у Сашки был и впрямь ангельский: белые кудряшки и огромные синие глазищи, которыми он умел похлопать так, что тут же получал все желаемое. Иранцы просто не могли спокойно пройти мимо нашего Сашки: белокурые и голубоглазые детки чрезвычайно их умиляли. Мы же с Серегой были темноволосыми, а Лешка с Максом – каштановыми и кареглазыми. К тому же, мы были старше, поэтому местные восторженно щипали за пухлые щечки только несчастного Сашку, который это ненавидел. Но ему объяснили, что грубо отпихивать иранских взрослых, пытающихся его потискать – некрасиво. Иранцы не видят ничего плохого в том, чтобы расцеловать чужого ребенка, а щипание за щеки – для них выражение восхищения высшей степени. Мне иногда даже становилось слегка обидно, что меня никто не тискает: в свои девять среди местных я считалась уже почти взрослой – и к обращению ко мне иранцы даже добавляли уважительное «ханум» – госпожа. А к маленьким девчонкам так не обращаются.
А что ангелочек Сашка умел быть и другим – орать, как резаный, топать ногами, стучать кулаками и ругаться, как сапожник – знали только мы, его друзья. Ну и, может быть, его родители. Хотя отца своего Сережка с Сашкой оба боялись чрезвычайно. И угроза наябедничать их папе мигом приводила обоих в чувство.
В то утро мы, как всегда, гоняли на скейтах вокруг фонтана в больничном дворе, а Сашка, как всегда, ныл, выклянчивая у Сереги доску, чтобы прокатиться. В этот момент перед нами и появилась она – Паризад-ханум. Я сразу ее узнала, несмотря на то, что никогда раньше не видела: по точеному профилю, толстой каштановой косе, обвитой вокруг головы (на территории госпиталя женщины могли не носить платок), шелковому халату с драконами и ювелирным украшениям тонкой работы – так красочно расписала все это моя мама. Роскошной персиянке явно было скучновато одной сидеть на скамейке возле фонтана и хотелось пообщаться: она отложила глянцевый журнал, который листала, встала и направилась – разумеется, к ангелоподобному Сашке! Тем более все остальные носились туда-сюда на своих досках, а этот милый мальчик стоял в одиночестве и жалобно хныкал.
Конечно же, великолепная Паризад первым делом ухватила Сашку за его аппетитные щечки и что-то умиленно заворковала на фарси. Серега заметил это издалека и быстро понял, что дело пахнет керосином.
– Давай быстро к ним! – крикнул он мне. – А то этот придурок сейчас как ляпнет что-нибудь!
Тут надо отметить, что со всеми нами родители проводили регулярную профилактическую работу на предмет правил общения с местными.
Запретить нам приближаться к иностранцам в принципе было невозможно: другого места для прогулок, кроме того, где дышат воздухом пациенты и их посетители, у нас просто не было. Но мы знали, что у иностранцев нельзя что-либо просить и брать (кроме тех случаев, когда ты в магазине со взрослыми и хозяин тебе что-то дарит, а родители разрешают это взять).
Если же иностранцы сами у тебя что-то просят или выспрашивают, надо немедленно сообщить об этом старшим.
Еще нам нельзя было говорить о себе Russian – русский, только Soviet – советский.
Иностранцам ни в коем случае не следовало хамить, огрызаться и вообще как-либо порочить гордое звание советского ребенка. А то, мол, пациенты могут нажаловаться на это «раису» – то есть, директору госпиталя (раис – начальник – перс). И наших родителей вышлют в Союз в 24 часа – за то, что не воспитали своих детей должным образом. Этого мы боялись пуще всего: страшно было даже представить, что с нами сделают папы-мамы, если из-за нашего поведения сорвутся их дачи-Волги и прочие грандиозные планы на сытую жизнь и доме-полной чаше в Союзе.
Циркуляр про «просьбы и выспрашивание» был не слишком актуальным: все равно иностранцы, нас окружавшие, русского не знали, а фарси и английского не знали мы. Вернее, из нас пятерых по-английски немного болтала я, благодаря своей московской «позвоночной» и тегеранской армянской школам. Когда я стала посещать последнюю, а мой папа за это платить, он даже сказал мне, чтобы я использовала любую возможность попрактиковаться в своих разговорных навыках. Например, если кто-то из пациентов госпиталя во время прогулки вдруг желает побеседовать со мной по-английски, я не должна убегать, как дикарь, или невежливо молчать, как глухарь. Вполне можно сообщить собеседнику свое имя и возраст, рассказать, какой красивый город Москва и как прекрасно, что советские врачи лечат иранских больных.
– Ты только случайно не скажи никому monkey (мартышка – англ) или dog (собака – англ), а то для иранцев это обидные обзывательства, – пошутил мой папа. – Сразу побегут к раису жаловаться!
Видимо, «жалобы раису» и испугался Серега, увидев, что его младший брат, крайне расстроенный недаванием ему скейта, остался наедине с тискающей его иностранкой. Пятилетний Сашка, хотя иностранными языками в силу малого возраста и не владел, но по-русски, когда хотел, мог изъясняться красиво, как взрослый. Но в данном случае общаться Сашка не хотел, он хотел кататься. А иностранная тетка, вцепившаяся в его щеки, ему мешала. Сашка хотел только одного – отнять у брата доску и у него, видимо, был план. И ровно в тот момент, когда мы с Серегой подкатились к Паризад-ханум, держащей в своих наманикюренных пальчиках Сашкины розовые щечки, хитрый Сашка попытался ногой выбить из-под старшего брата доску, для чего ему пришлось довольно резко оттолкнуть Паризад-ханум. При этом он громко и членораздельно изрек перл из фольклорного репертуара своего папы-хирурга – в печатном варианте пусть он звучит как «пендюшка».
Дополненное уменьшительно-ласкательным суффиксом, бранное слово звучало забавно и на удивление точно отражало суть того, к чему его применяли. По крайней мере, в исполнении Сережкино-Сашкиного папы. «Пендюшками» он величал назойливых женщин, а заодно – досадные обстоятельства, осложняющие жизнь. Например, суровое: «Вымотала меня эта пендюшка!» – это про приставучую пациентку. А пренебрежительное «Все это пендюшкины слезы» – про муху, из которой раздули слона.
Отцепляя от своих щек назойливую Паризад-ханум, маленький Саша выбрал тон первый, суровый:
– Уйди, пендюшка! – внятно молвил ангелоподобный мальчик в гробовой тишине, образовавшейся от того, что удивленная Паризад-ханум перестала щебетать.
Возможно, аналогичным тоном могло быть сказано и что-то вроде «Простите!» – например, когда ты отталкиваешь того, кто загораживает тебе выход из трамвая на твоей остановке, а ты опаздываешь.
– What did this pretty kid say? («Что сказало это прелестное дитя?» – англ) – вопросила Паризад-ханум, глядя почему-то на меня. Наверное, она тоже считала меня взрослой.
Серега больно ткнул меня в бок – мол, положение надо спасать! Я его поняла. Да и сама я была вежливой ровно на столько, чтобы догадаться, что истинное значение сказанного «прелестным дитя» иностранке переводить не стоит.
– He said that you’re very beautiful! («Он сказал, что вы очень красивая!») – отделалась я несложной фразой.
Тут Паризад-ханум расплылась в довольной улыбке и к нашему ужасу стала радостно причитать на все лады:
– О, пендюшка! I am pendiushka! What a nice Russian word! Such a polite Soviet boy! («Я пендюшка! Какое прекрасное русское слово! Какой вежливый советский мальчик!»).
Мальчишки прыснули в кулаки и разбежались. А я ради приличия постояла еще полминуты, затем почтительно, как хорошая девочка, сказала «Гуд бай!» – и тоже убежала к дружкам хихикать.
На следующий день мы старались не попадаться гуляющей Паризад-ханум на глаза – надеялись, что, не видя нас, она забудет и «прекрасное русское слово», которое так некстати выучила. А через пару дней мы и вовсе забыли о том, что научили Паризад-ханум плохому.
Зато на третий день вечером мама пришла с работы потрясенная и стала делиться с папой:
– Представляешь, эта интеллигентная персиянка, Паризад-ханум, заходит сегодня ко мне в приемный покой угостить персиками и вдруг заявляет: «Вы, Ирина-ханум, пендюшка!» Только не говори мне, что это очередное древнее распространенное персидское имя! – предостерегающе повысила голос мама и продолжила:
– Я аж дар речи потеряла! А она все повторяет это, заглядывает мне в глаза и спрашивает: «Вам приятно, Ирина-ханум?»
Я почувствовала неладное и стала подвигаться к входной двери, чтобы сбежать во двор. Но папа предугадал мой маневр:
– А ну-ка стой! Сдается мне, что без тебя тут не обошлось!
– И ведь не скажешь же ей, что это гадость! – продолжала рассказ мама, нарочито не глядя на меня. – Ну, я ее и спрашиваю: «Где ж вы, Паризад-ханум, услышали такое слово?!» А она мне: «А вот в нашем дворе гуляет такой прелестный и воспитанный белокурый мальчик, он мне так сказал! А девочка темненькая постарше перевела, что это по-русски значит – красивая! Такой маленький мальчик, а уже дамам комплименты делает! Такая прелесть! Вот я слово и запомнила, чтобы при случае тоже кому-нибудь из советских женщин комплимент сделать. А вы, Ирина-ханум, самая главная пендюшка!»
Тут папа покатился со смеху. Но маме было не смешно:
– Вот ты ее так воспитываешь, шуточками своими, а результаты получаю я! – закричала она. – Посмотрела бы я на тебя, если бы эта Паризад приперлась к тебе в кабинет с сообщением, что ты главный пендюк!
Тут мне стали делать внушение. Но быстро пришли к выводу, что я хотела, как лучше. И вообще у меня не было другого выхода. А что до маленького Сашки, так он не виноват – подцепил от своего старшего брата, который, в свою очередь, подцепил от своего отца. И я даже догадываюсь, где! Сережка мог «притащить пендюшку» с той самой операции, куда нас брал его отец: в процессе это словечко точно звучало и мне тоже запомнилось. Другое дело, что мне уже давно не пять, и я бы никогда не применила его ко взрослому человеку – тем более, к иностранке.
В итоге мои родители постановили, что если Сашку сейчас отругают, то он, наоборот, это неприличное словцо запомнит надолго. А если сделать вид, что ничего страшного не произошло – то, может, и забудет. И родителей Сашкиных расстраивать не надо – у них на днях целый ряд ответственных операций. А наша «Париж-в-зад» все равно скоро выпишется – и пусть тогда хоть всех подряд пендюшками обзывает! А пока не выписалась, надо просто предупредить всех наших, чтобы, если что, на «комплименты» от Паризад-ханум не реагировали.
Так оно и вышло. Паризад-ханум еще недельку пообзывалась на всех медсестер в гинекологии, а потом ее выписали. Говорят, после лечения в советском госпитале она сумела забеременеть – и не последнюю роль сыграл в этом как раз Сашкин отец. Он что-то там ей вырезал.
* * *
А я после той истории решила начать дружить с девочками. Пусть даже они ничегошеньки не понимают по-русски, зато хотя бы не обзываются и не ставят меня в неловкое положение. С разрешения родителей я стала приглашать к нам во двор дочек владельца соседнего продуктового магазинчика – иранца по фамилии Рухи. Мы общались на адской смеси английского, русского и фарси, но диковинным образом прекрасно друг друга понимали. А нахватавшись обиходных персидских слов, я снова вляпалась в лингвистический казус. Вернее, замаскировала под него осознанное преступление – и за него мне уже попало по-настоящему. Родители редко баловали меня сладостями, а я их очень любила – особенно, кукурузные хлопья в карамели. Они продавались в больших красивых коробках как раз в магазине отца моих подруг и стоили довольно дорого – 15 туманов. В какой-то момент жажда наслаждения вкусом стала во мне сильнее здравого смысла – и я придумала, как себе это наслаждение устроить. Я уже заметила, что в определенные дни и часы отец моих подружек оставляет за прилавком своего 15-летнего сына Хамида, а сам уезжает на закупки. Хамид был очень вежливым парнем или просто я ему нравилась, но он все время улыбался, когда меня видел. И когда я впервые заявилась к нему в магазин без родителей и ткнула пальцем в заветную коробку, Хамид с радостью мне ее протянул. И даже на то, что вместо оплаты я заявила «Пуль фарда!» («Деньги завтра!» – перс), добрый парень тоже радостно кивнул и улыбнулся.
В этом, собственно, и состоял мой план. Первоначально я рассчитывала со временем признаться в содеянном своему папе и попросить его отдать Хамиду 15 туманов. Но потом как-то забыла… Тем более, все так удачно складывалось, и юный продавец каждый раз по-прежнему радостно мне улыбался! Каждый раз – потому что я стала регулярно наведываться за лакомствами. И не только сама: я приводила своих друзей-мальчишек и при помощи своей волшебной фразы «Пуль фарда!» угощала их любыми вкусностями. Конечно, у моих подружек сладостей и так было вдоволь, ведь это был их магазин! А мальчишки, хотя и бывали противными, но, так же, как и я, избалованы лакомствами не были. Чуть ли не целый месяц сын хозяина безропотно выдавал мне все, что я у него просила. Но однажды час расплаты все же настал: видно, «фарда» накопилось столько, что недостачу заметил сам господин Рухи – и Хамиду пришлось меня «сдать». Как именно у них там все выяснилось, мне неведомо, но скандал у себя дома я запомнила очень хорошо! В тот роковой вечер мой папа как раз заглянул в магазинчик Рухи, где приветливый хозяин обычно по-дружески с ним болтал – как с единственным, кто в советском госпитале мог общаться на его родном языке. Но в этот раз господин Рухи выглядел смущенным и расстроенным: через слово извиняясь, он предъявил моему отцу счет, который уже хорошенько перевалил за сотню туманов. И тем вечером вместо ужина родители закатили мне разбор полетов, который им весьма удался. Возможно, именно из-за него с того самого далекого тегеранского 80-го больше ни в одну аферу я никогда в жизни не ввязывалась.
Забегая вперед, в конце того памятного года моя хваленая свобода закончилась. Нет, я так и не пошла в школу: посольская не открылась и в Союз меня не отправили. Но у меня появились новые хлопоты и обязанности.
Под новый 1981-й год, 27-го декабря, на советское посольство снова напали исламисты и отметили годовщину ввода советских войск в Афганистан серьезным погромом. Но если первое нападение наши еще как-то обсуждали, то про это особо не говорили – кроме того, что посольская охрана отбивалась от нападавших из брандспойтов – пожарных шлангов с мощной струей воды. И что у многих теперь на память останутся кусочки «грибоедовской» люстры.
В «антрактах» между эпохальными событиями и погромами «совсотрудники» вели обычную жизнь – работали, отдыхали, общались, любили… Мои родители не были исключением. Через две недели после моего десятилетия, которое случилось в середине месяца Мехр 1359-го года (15 октября 1980-го), у меня появился младший брат. И родители на удивление храбро начали оставлять его со мной на целый день, начиная с трехнедельного возраста, благо питался он не грудным молоком, а модной американской смесью, о которой в Союзе тогда даже не слышали. Моя мама радостно заявляла, что именно поэтому, в отличие от меня, которую она кормила грудью до года, у моего брата нет никаких диатезов и вообще детских болезней.
Мой младший брат казался мне каким-то буржуазно-глянцевым младенцем – во-первых, он почти не плакал и всегда улыбался, а во-вторых, к нему прилагалась масса удивительных вещей. Например, сумка для его ношения, в которой его также можно было ставить на заднее сиденье авто – в Москве тогда ничего подобного себе даже не представляли. Еще у него были одноразовые бумажные подгузники – прообраз памперсов – и пустышка с британским флагом. А в качестве инструкции к брату прилагалась красивая и вкусно пахнущая дорогой полиграфией французская книжка с цветными фотографиями, изображающими все этапы ухода за младенцем – от купания до кормления. Благодаря этой наглядной буржуазной агитации, я быстро освоила уход за новорожденным. Когда родители уходили, я засовывала брата в бумажные трусы (в просвещенном мире младенцев тогда уже не пеленали) и включала ему на всю мощность своего японского двухкассетника модную тогда группу «Чингисхан». А сама садилась читать про любовь или рисовать в альбоме армянскую церковь в своем окне – такое тогда у меня было увлечение. Но жизнь все равно изменилась, и порой я даже жалела о том времени, когда хотела скорее перестать дружить с мальчиками и стать настоящей девочкой. Сидя с братом, я ощущала себя не только полноценной девочкой, но иногда даже молодой матерью.
Благодаря тому опыту, в свои 18—20 лет я никогда не разделяла розовых грез своих подруг о безмятежном материнстве с очаровательным пупсом на руках. Я точно знала, что ребенок – это какашки, пусть и в бумажные трусы, это строгий режим и это несвобода.
Сноска-1:
Бимарестан-е-шоурави (тегеранский госпиталь СОКК и КП (советского общества Красного Креста и Красного Полумесяца) был основан в 1946 году в рамках санитарно-эпидемиологические отряды, созданных советским Красным Крестом после окончания Второй мировой войны. Они работали в самых горячих эпидемиологических точках: в Маньчжурии ликвидировали эпидемию чумы, в Польше боролись с тифом, в Северной Корее уничтожали очаги холеры, оспы и прочих инфекционных заболеваний. В 1946-м году Красный Крест развернул 17 госпиталей на территории КНДР, 8 больниц в Китае и по одной в Аддис-Абебе (Эфиопия), в Лахдарии (Алжир) и в Тегеране (Иран).
В начале 1960-х, после подписания договора об экономическом сотрудничестве между Ираном и Советским Союзом, советский госпиталь был отстроен и оборудован иранской стороной по самым современным стандартам. Бимарестан-е-шоурави был доступен для людей с небольшим достатком и очень популярен у населения. При больнице постоянно работало около 70 советских врачей разного профиля, младший медицинский и обслуживающий персонал набирался из местных. Советский госпиталь закрыли в 1983-м году, когда отношения СССР с Ираном существенно осложнились.
Сноска-2:
Тегеран – один из крупнейших мегаполисов Азии. С конца 1950- х и до революции 1979-го приезжать в иранскую столицу было так же престижно, как в Париж или Нью-Йорк. Шах Мохаммед Пехлеви стремился, чтобы его столица ни в чем не уступала столицам его западных друзей. По сей день большая часть застройки – та, которая была на пике моды в начале 1970-х, когда шах взялся активно модернизировать город.
Однако свое историческое лицо Тегеран еще раньше, столетие назад, когда отец Мохаммеда, Реза-шах Пехлеви, приказал уничтожить стены, построенные его предшественником, шахом Насреддином. Взойдя на престол, его сын продолжил дело отца, возведя на месте средневековых построек модные тогда в США серые коробки из стекла и бетона с зеркальными стенами.
Сноска-3:
Мохаммед Моссадык – шахский министр, ставший опальным еще при шахе в связи с инициированной им программой национализации нефти. За это исламские власти его одно время уважали и даже переименовали в честь Моссадыка главную улицу иранской столицы, носившую имя шаха Пехлеви. Но позже Моссадыка тоже подвергли анафеме и переименовали улицу в Валиаср – в честь 12-го шиитского имама. Так она и называется по сей день.
Сноска-4:
Из блога экс-поссла Исламской Республики Иран в РФ господина Реза Саджади:
«В конце эпохи Каджаров и начале-середине правления Пехлеви Лалезар играла роль самой современной улицы столицы. Здесь находились самые модные, интересные, богатые заведения Тегерана. Считается, что, после своих путешествий по Европе Насреддин-шах Каджар решил создать в столице собственные «Елисейские поля» – ими и стала улица Лалезар, появившаяся по его приказу.
Множество иранских певцов стали известны, благодаря выступлениям в концертных залах, в барах и кабаре на улице Лалезар. Там находились «Кафе Парс», «Гранд-Кабаре», театры «Наср» и «Парс», тегеранский «Мулен Руж», театральный комплекс «Рудаки», кинотеатры «Лале» и «Кристаль» (только кинотеатров на Лалезар было 15!) и многое другое. Именно здесь начали открываться первые магазины «западного типа», вроде ГУМа или ЦУМа в Москве – «Пирайеш», «Дженерал Мод» и т. п. У многих людей старшего поколения улица Лалезар связана со множеством воспоминаний.
Сегодня модные улицы Тегерана расположены совсем в других районах. Улица Лалезар превратилась в ряд магазинов, торгующих электрическими приборами, а на пристроенной к ней улице Лалезар-Ноу продают люстры и все необходимое для освещения и иллюминации.
Чтобы увидеть улицу Лалезар, надо доехать до метро «Саади», пройти по улице Джомхури и оттуда свернуть на улицу Лалезар (кстати, она расположена недалеко от Посольства России в Иране)».
Сноска-5:
Остросоциальный роман иранского прозаика Мортеза Каземи (1887—1978) «Страшный Тегеран» описывает жизнь персидского общества в 20-е годы ХХ века, в период правления Реза-шаха, отца Мохаммеда Пехлеви. Его первая часть – «Махуф» – опубликована в Тегеране в 1921-м году. Вторая часть под названием «Память о единственной ночи» увидела свет в Берлине в 1924-м году. На русский язык роман переводился дважды – в начале 1930-х годов и в 1960 году.
Произведение живописует жизнь тегеранского высшего общества на фоне городской бедноты и бесправного положения женщин. Автор клеймит нравы общества, измеряющего человеческое достоинство деньгами. Символом праздной и беззаботной жизни бомонда в романе служит улица Лалезар, как средоточие светской жизни и удовольствий, доступных толстосумам.
Сноска-6:
Из интервью Л. В. Шебаршина «Новой газете», 2001-й год:
«Шахская семья хотела дать дорогу своеобразным свободам. К примеру, сестра шаха, считавшаяся покровительницей искусств, содействовала постановке спектакля в театре Тегерана, в ходе которого на сцене не имитировался, а совершался половой акт. Это не считалось варварством, а вот запрет на подобные вещи трактовали как мракобесие.
Порнография потоком шла в Иран вместе со многими другими, совершенно чуждыми исламу проявлениями «цивилизации». Традиционный образ жизни иранцев более порядочен и морален, чем то, что называется западной цивилизацией. Я имею в виду те ее проявления, которые мы теперь и у себя наблюдаем: культ насилия, порнография, нравственная разнузданность, наркомания, культ индивидуальных прихотей. А общество, нация, страна, принципы оттеснены на дальнюю периферию. В Иране же традиционные ценности приняты обществом, разделяются им».