Читать книгу Тегеран-82. Начало - Жанна Голубицкая - Страница 6
Приключения советской школьницы в исламском Тегеране
Глава 3. Предновогодний эсфанд 1358-го
20 февраля- 20 марта 1980 года
Эсфанд – Смирение и терпение
ОглавлениеХроника событий в месяц ЭСФАНД 1358 года глазами иранской прессы:
10 эсфанда (02.03. 1980) – Шахсей-вахсей в честь годовщины мученической гибели Имама Хусейна (см. сноску-1 внизу).
29 эсфанда (19.03.1980) – День Национализации иранских нефтяных промыслов. 15 марта 1951 года Меджлис Ирана принял решение о национализации нефтяной промышленности Ирана, 20 марта его одобрил сенат.
30 эсфанда (20.03.1980) – наступление нового 1359-го года, начало празднования Новруза и Чахаршанбе-сури (Огненная среда – перс) – см. сноску-2 и сноску-3 внизу.
Хроника событий в период с 20 февраля по 20 марта 1980 года глазами советской прессы:
22.02 – В ответ на растущее сопротивление миротворческой миссии советских войск в Афганистане власти Кабула вводят военное положение.
На Олимпийских играх в Лейк-Плэсиде хоккейная команда США выигрывает у сборной СССР со счетом 4:3.
24.02 – В Иран прибывает специальная комиссия ООН, но ее членам не удается даже встретиться с американскими заложниками.
26.02 – 59-я годовщина подписания Договора об установлении дружественных отношений между РСФСР и Ираном, состоявшегося 26 февраля 1921 года.
Наша жизнь была не слишком насыщенна радостными событиями, объединяющими весь коллектив. Поэтому к каждому советскому празднику мы начинали готовиться заранее – пожалуй, даже раньше, чем это делалось на родине. Когда в Союзе шли общенародные торжества, у нас обычно был концерт самодеятельности из взрослых и детей с последующим банкетом и танцами.
Гулянья проходили на последнем этаже нашего жилого дома, там был большой актовый зал со сценой, по периметру которого расставлялись столы буквой «П», как на свадьбе. Концерт зрители смотрели в режиме кабаре – без отрыва от приема пищи и разноцветного горячительного, полученного путем смешивания медицинского спирта с яркими газировками. Смешивали с «Canada Dry» (так в Тегеране назывался оранжевый напиток, известный у нас как «Фанта»), с бурой «пепси» и зеленым «севенапом». Благодаря такому устройству зрительного зала, наша публика всегда была благодарной и щедрой на эмоции и аплодисменты.
К заключительному номеру взрослый зритель обычно был щедр, весел и добр к нам, маленьким артистам. Нам обычно говорилось: «Молодцы! А теперь покушайте и идите гулять!» Это означало, что мы можем отправляться куда угодно – хоть в любую из наших квартир, хоть во двор госпиталя, и делать там, все что угодно, зная, что в ближайшие несколько часов все русскоговорящие взрослые ни за что не оторвутся от своей буквы «П».
Иногда, набегавшись, мы возвращались к банкетирующим и принимали участие в разудалых танцах, которыми по традиции венчались все празднования.
Быстрые танцы танцевали в основном под «Boney’M» (хитом наших бимарестанских танцев была их песня «Belfast»), а медленные – под Джо Дассена или под лирические песни Высоцкого вроде «Все равно я отсюда тебя заберу в светлый терем с балконом на море».
Высоцкого все «бимарестанты» очень любили, включая нас, малолеток, переписывали друг у друга кассеты с его новыми песнями, которые на удивление быстро появлялись в нашем военно-революционном пекле. Особенно на праздничных сборищах веселились под его песню «Лекция о международном положении». А на куплете:
«Шах расписался в полном неумении —
Вот тут его возьми и замени!
Где взять? У нас любой второй в Туркмении —
Аятолла и даже Хомейни.
Всю жизнь мою в ворота бью рогами, как баран, —
А мне бы взять Коран – и в Тегеран!»
обычно пили за здоровье моего папы, который родился как раз в Туркмении.
В общем, наши концерты я любила за их нестандартность. До Тегерана слово «концерт» ассоциировалось у меня с натянутыми лицами в душном зале, где даже зашуршать фантиком считалось страшным преступлением. Приводя меня в московские театры, филармонию и консерваторию, моя мама не уставала повторять, что во время концертов и постановок отвлекаются, вертятся по сторонам и разворачивают конфеты только невоспитанные и глупые дети. Зато во время наших концертов на последнем этаже можно было не только тайком сосать леденцы, но и открыто вгрызаться в шашлык, заедая его салатом.
Это было еще до войны.
В день банкета на 23-е февраля мы поссорились с нашим Максом, сыном доктора-глаза. Уж не помню, что именно он сделал, но мы объявили ему бойкот. Наверняка снова что-то наябедничал своей маме, он вообще этим отличался. И когда после концерта нас, как обычно, отпустили погулять, Макса мы с собой не взяли. «Со словами «Ну и что, зато я спокойно видик посмотрю!» он обиженно ушел домой. Доктор-глаз, папа Макса, был единственным в нашем жилом доме счастливым обладателем громоздкого видеомагнитофона первого поколения немецкой фирмы «Телефункен». Ради видео с Максом, конечно, следовало бы дружить. Но мы были выше мелочных расчетов, и каждый раз, когда «господин сын доктора-глаза» вновь проявлял себя маменькиным сынком, безжалостно исключали его из своей компании.
Мы как раз вдохновенно носились на скейтах по пустому двору бимарестана, когда к нам прибежал красный запыхавшийся Макс. Судя по его лицу и дыханию, с последнего этажа он спустился галопом по лестнице. А раз он забыл, что мы с ним не водимся, значит, случилось что-то важное.
– Там твоя мама, – ткнул в меня Макс, еле переводя дыхание, – с моим папой канкан танцуют!
– А что такое канкан? – осведомилась я.
Судя по реакции Макса, я проявила крайнюю наивность. Наверное, потому что у меня все еще не было видео.
Макс стал абсолютно пунцовым:
– Это. Такой. Неприличный. Танец! – пояснил он, презрительно чеканя слова, чтобы я прочувствовала всю степень своей недоразвитости.
Неприличный танец захотели увидеть все. Мы вихрем взметнулись на последний этаж и успели к последним па.
Моя мама с доктором-глазом и впрямь вытанцовывали нечто парно-зажигательное. Правда, ничего неприличного я в этом не углядела. Ну, разве что время от времени моя мама, поддерживаемая доктором-глазом за поясницу, красиво прогибалась назад, поднимая при этом ногу. Но, по-моему, так делают и танцоры танго. Во всяком случае, мой папа спокойно распивал веселящую фанту с Грядкиным и Сережкиным отцом и на «канкан» даже не смотрел. Зато мама Макса сидела такая же пунцовая, как и ее сын, и не сводила со своего доктора-глаза осуждающего взора.
С тех пор слово «канкан» для нашей компании стало обозначать не кафешантанный танец, а что-то вроде «Шухер!» Как только мы замечали, что кто-то из нас собрался преступить кодекс чести (например, наябедничать на ближнего), мы кричали ему: «Эй, канкан!»
К подготовке концертной программы к 8-му марта мы приступили чуть ли не на следующий день после того, как дали концерт, посвященный 23 февраля. Мы впятером еще были заряжены праздничной атмосферой, восторгами публики и горели желанием удивлять ее вновь и вновь.
Самодеятельностью у нас командовал уролог дядя Валя Грядкин. Помогала ему наша диет-сестра тетя Таня. Говорили, что до того, как стать диет-сестрой, тетя Таня была балериной. Почти настоящей. Почти – в том смысле, что не прыгала в пуантах и белой пачке на сцене Большого, а танцевала в каком-то народном ансамбле. Осанка диет-сестры и хорошая выворотность длинных ног, которые тетя Таня всегда ставила в правильную третью позицию, наглядно доказывали, что так оно и было.
Не знаю, какой фатум заставил тетю Таню оставить сцену в пользу выписывания диет-столов больным, но к хореографии она относилась трепетно до слез. Даже из нас создала мини-балетную школу, несмотря на то, что мы пятеро были мало того, что разных полов, так еще и разного возраста, роста и веса.
Наш балетный кружок просуществовал недолго, но успел дважды сорвать овации и довести зрительскую аудиторию до искренних рыданий – от смеха.
В День Защитника Отечества мы порадовали публику танцем маленьких лебедей.
Лебеди из нас пятерых вышли разнокалиберные, разного роста и комплекции, а четверо еще и мужского пола. Мы пытались завлечь затеей дяди Колиного Артура, но гордый ассирийский парень наотрез отказался фигурировать в белой пачке из медицинской марли.
Зато Сережка с Сашкой и Макс с Лешкой отнеслись к постановке серьезно. И честно ходили на примерки балетных пачек, которые шила нам Раечка из прачечной – кастелянша из местных, переименованная нашими в Раю из Рои.
Тетя Таня репетировала с нами через день у себя в квартире. Мне нравилось, как она вставала прямо, вытягиваясь, как струна, закуривала и начинала на нас покрикивать. Нечто подобное я видела в кино про настоящих балетмейстеров.
Иногда на наши репетиции заглядывал дядя Валя Грядкин. Тогда тетя Таня заметно оживлялась и предлагала дяде Вале веселящей газировки. Он не отказывался, вальяжно устраивался в кресле с бокалом и следил за прогонами, закусывая фруктами, орешками и сладостями из дико модной тогда трехъярусной серебряной конфетницы (мы все закупились подобными в магазинчике на мейдан-е-Фирдоуси).
Все пять лебедей тоже жадно косились на конфетницу, но никогда не просили угощения, ведь тетя Таня заметила как-то, что балетные должны держать форму, а не налегать на сладости. Наш хореограф поведала, что Майя Плисецкая начинала день с чашки какао и двух крутых яиц. С того момента я довела маму требованиями какао и яиц до белого каления. Дело в том, что «тохме-морг» (куриные яйца – перс.) почему-то не продавались в супермаркетах, за ними нужно было ехать на фермерский базар, который находился довольно далеко. Какао, как мы его понимали, у иранцев тоже не было, только американский растворимый шоколад, мало походивший на диетический продукт для балерин.
В итоге папа с утра до работы гонял мне за яйцами и вручал их мне, напевая скрипучим голосом песенку Короля из музыкальной сказки про Трубадура:
«Состоянье у тебя истерическое,
Скушай, доченька, яйцо диетическое.
Или, может, обратимся к врачу?»
– Ни-че-го я не хо-чу! – капризно пела я в ответ, подражая избалованной Принцессе, и громко хлопала по столу со словами: – Принцесса захлопнула крышку клавесина!
Пластинка со сказкой про Трубадура была наша с папой любимая: мы часто слушали ее и знали наизусть. Папу очень веселило, как Король возится со своей доченькой, которая влюбилась в бродягу и теперь хамит венценосному родителю.
Какао, пригодное для восходящих звезд русского балета, выслала из Союза моя бабушка. Увы, подоспело оно, когда с балетом было уже покончено. Зато за период балетных страстей я прочла все об этом искусстве, что нашла в книжном шкафу в нашей квартире и в общей библиотеке на последнем этаже. Это была Большая Детская энциклопедия и неизвестно откуда взявшиеся в советском госпитале мемуары балетмейстера Мариуса Петипа, сопровожденные статьями балетных критиков разных эпох, вплоть до современных. Наверняка из прочитанного я поняла далеко не все, но по сей день помню, что больше всего мне понравилась фамилия Тальони и название балета «Баядерка».
Картину дополнили рассказы тети Тани. Теперь я мечтала стать великой балериной, потому что их любили цари, как Матильду Кшесинскую, и из-за них дрались на дуэлях такие великие люди, как автор «Горя от ума». Папа как-то рассказал мне, что русский император выслал его в Персию за то, что молодой дворянин Грибоедов – светский лев, литератор, композитор и дипломат – ввязался в поединок с будущим декабристом Александром Якубовичем, защищая честь танцовщицы Авдотьи Истоминой.
Когда приходил Грядкин, тетя Таня становилась еще больше похожа на настоящую бывшую балерину. Начинала сама показывать па, а не только поправлять нас. Урологу явно нравилось за нами наблюдать. В его карих глазах плясали озорные огоньки и время от времени он по-доброму подшучивал над тетей Таней в качестве постановщика величайшего из русских балетов. Тетя Таня задорно хохотала, а я почему-то Грядкина немного стеснялась.
Как-то Сережка, с которым тетя Таня поставила меня в пару, потому что были одного роста, устал репетировать и озорства ради во время танца потихоньку дернул сзади завязки моей пачки. Марлевое сооружение упало к моим ногам прямо во время па.
Не смотри на это дядя Валя Грядкин, я бы, как обычно, дала Сереге пенделя. Стесняться мне было нечего: на репетициях пачки надевали для нас ради пущего погружения в процесс, прямо на джинсы. Но все равно это было оскорблением.
Я гордо выпрямилась, прямо как тетя Таня, уперла руки в боки и по-балетному жестко заявила:
– Серый, еще один такой батман – урою! Усвоил?
Дядя Валя расхохотался и обратился к тете Тане:
– Ты гляди, какая Кшесинская растет!
А потом к Сереге:
– А ты, друг, будешь так с дамой обращаться, останешься без партнерши. Я вон сам встану с ней в пару.
Серега захихикал: видимо, представил себе двухметрового Грядкина в пачке маленького лебедя и со мной в паре.
Но тетя Таня в этот раз не захохотала. Наоборот, насупилась и сказала:
– Ну, от поведения партнерши тоже многое зависит. А вам, Валентин, к маленьким лебедям примазываться просто неприлично!
Премьера маленьких лебедей собрала аншлаг и сорвала овации. Зал вызывал нас на бис и с новыми силами начинал покатываться со смеху. Этот успех вдохновил нас на новые постановки.
К 8-му марта мы замахнулись на танец умирающего лебедя. Примой, конечно, была я – по счастливому половому преимуществу. А мои четверо друзей перешли в кордебалет.
За время моей балетной карьеры даже мой папа выучил слова «деми-плее», «батман-тандю» и «арабеск». Только употреблял их не к месту. Например, когда хотел меня поторопить: «Давай, батман здесь, тандю там!» Или: «А ну деми-плее английский делать!»
А маме однажды заявил, когда она передала ему слова одной из посольских жен:
– Да не слушай ты эти арабески!
Маму расстроило, что некоторые болтают, что, дескать, врачи бимарестана-шурави (бимарестан-е-шоурави – советский госпиталь – перс) нарочно подгоняют диагнозы под то, чтобы перенаправить своих пациентов к иранским коллегам. А те якобы делятся с ними за это гонораром.
– Просто наш госпиталь – одно из немногих советских учреждений, ежедневно имеющих дело с живой валютой, – успокаивал ее папа. – Отсюда и эти досужие арабески. Леонид Владимирович тоже так думает.
Авторитет Леонида Владимировича возымел действие, мама успокоилась. Леонид Владимирович был какой-то шишкой во внешнеполитическом отделе посольстве. Но нам он приходился соседом по заргандинской даче, поэтому я знала его, как дядю Леню, доброго пожилого дядечку, в бассейне которого жила черепашка. И он разрешал нам играть с ней на своей территории в любое время.
К умирающему лебедю я готовилась очень серьезно, ведь теперь я знала, что эту партию до меня исполняли Галина Уланова, Майя Плисецкая и другие великие балерины.
Как-то я после репетиции я спросила тетю Таню:
– А я могу стать балериной?
Она посмотрела на меня серьезно, затянулась и ответила:
– К счастью, нет!
– Почему? – расстроилась я.
Мне было непонятно, почему «к счастью».
– Тебе повезло, потому что для балета ты в свои девять лет уже стара, – вздохнула тетя Таня. – А это такая профессия, что про запас лучше иметь диплом медсестры.
– Почему? – опять не поняла я.
– Потому что примами становятся единицы, а остальных списывают из кордебалета в утиль, когда жизнь только начинается, а разочарований и профессиональных болячек уже больше, чем тебе лет.
Я ее поняла. К разочарованиям мне тоже было уже не привыкать.
* * *
Еще до школы весь мой сокольнический двор повели поступать в музыкальную школу. А меня не повели. И я сама увязалась с подружкой Олей и ее бабушкой.
На прослушивании выяснилось, что весь последний месяц Оля готовила вступительную песню под руководством своей бабушки с музыкальным образованием. Я ничего не готовила, но не растерялась. Когда Оля закончила тянуть свою «Во поле березку», я вышла и артистично, как мне показалось, исполнила единственную песню, слова которой помнила наизусть: «Где же моя черноглазая где, в Вологде-где-где-где…». Папа любил пластинку со сборником советской эстрады и часто заводил ее дома. Первой песней на ней была «Вологда», поэтому я помнила ее лучше всего. За ней шли «Роща соловьиная» в исполнении Льва Лещенко, «Лебединая верность» Софии Ротару и «Остановите музыку, прошу вас я, с другим танцует девушка моя…» не помню, кого. Их я тоже могла бы спеть, если очень нужно, но только наполовину. Я подумала, что если меня попросят спеть еще что-нибудь, я, пожалуй, выберу «Над землей летели лебеди…». Красивая песня и грустная.
Но на бис меня, увы, не вызвали.
Пока я пела, какой-то дядя закрыл лицо руками. А когда открыл, оказался весь красный как рак. А тетя рядом с ним громко шептала, что смеяться над ребенком неприлично. Может, у меня другие дарования.
Когда я закончила петь, эта тетя ласково сказала:
– Вот что, милая девочка, давай ты пока пойдешь в спорт, вон у тебя фигурка какая ладная. А там посмотрим. Приходи к нам в следующем году.
А потом повернулась к красному дяде и снова громко прошипела:
– У некоторых детей слух прорезается с возрастом.
Я догадалась, что родители не забыли повести меня в музыкалку, а постеснялись. За ужином я торжественно сообщила им, что они правы, что стесняются меня.
– Ой, это прямо как я в хоре! – обрадовался чему-то мой папа.
– Не надо это рассказывать! – насупилась мама. – Она растет в семье, где мать закончила музшколу с отличием! – и мама гордо указала на блестящий черным лаком довоенный «трессель» с медными подсвечниками. Когда приходили гости, она играла на нем «К Элизе» и «Полонез Огинского».
– Ну, это ты с отличием, – возразил папа, – а меня выгнали из хора, и я имею право рассказать.
Папа рассказал, что когда только приехал в Москву учиться из города Чарджоу Туркменской ССР, соседи по общежитию рассказали ему, что в Москве с хорошими девушками лучше знакомиться на культурных мероприятиях – в театре или в каком-нибудь кружке по интересам. В театр первокурснику особо ходить некогда, поэтому папа записался в хор при институте иностранных языков имени Мориса Тореза. Туда ходили самые красивые студентки.
– Мне так все понравилось! – вспоминал папа с мечтательной улыбкой. – На первое занятие пришли сплошь девушки, человек 15, а юношей всего трое. Руководитель был такой милый старичок, какой-то заслуженный музыкант, очень смешно махал руками…
– Не махал руками, а дирижировал! – с упреком встряла мама.
– Дирижировал, – согласился папа. – Песни мы такие зажигательные пели про комсомол и про любовь. Я очень старался. После первого занятия руководитель нас всех похвалил, но под нос себе задумчиво пробубнил: «Но что-то мне мешает, не пойму!» После следующего занятия снова: «Кто-то один мне мешает…» На третьем занятии он долго прислушивался, морща лоб, а потом вдруг хлопнул себя по уху и воскликнул: «Ну, конечно!» Поднялся в последний ряд, где стоял я, мы на таких специальных приступочках для хора занимались, и пригласил спуститься вниз, к фортепиано. Я вышел, такой гордый, думал, сейчас он будет меня хвалить за усердие. Я же старался петь громче всех. Думал, чем громче, тем лучше. А он мне и говорит: «Извините, молодой человек, но хор вы не украшаете. Ступайте лучше в какой-нибудь спорт!» Оказалось, громко – не значит, хорошо. К тому же, я еще и фальшивил. Ну, я упираться не стал и записался в институтскую парашютную секцию. Там тоже девчонок было полно. А пою с тех пор только когда выпью.
– Все прямо как у меня! – восхитилась я.
– Только о девчонках думал, поэтому и выгнали из хора, – заметила мама.
– Зато я стал парашютистом-отличником и на тебе женился, – выкрутился папа. – Главное, не опускать руки. Одному человеку очень редко дано все и сразу. Нет способностей к музыке, значит, к чему-то другому есть. И чем быть хуже всех в деле, в котором ты не одарен, лучше сразу узнать правду и попробовать себя в чем-то другом.
А когда мама вышла с кухни, папа и вовсе развеселился:
– Тебя единственную со всего двора не взяли в музыкалку? Даже из вежливости? Значит, ты особенная! А «особенная» бывает не только со знаком «минус», но и со знаком «плюс». Если на середняка ты не тянешь, значит, в чем-то у тебя никак, а в чем-то максимум. Во всем «никак» быть не может, поэтому просто ищи свой максимум.
Это было довольно путаное объяснение, но суть я уловила. И с тех пор совершенно спокойно относилась к тому, что у меня нет ни слуха, ни голоса, просто не подписывалась ни на что, связанное с пением.
А родители после этого разговора отвели меня на фигурное катание и в английский кружок при Доме детского творчества в парке Сокольники.
Английский кружок не произвел на меня особого впечатления, кроме того, что ходили туда мы вместе с подружкой Олей, и это было весело. А учительницу нашу звали Дженни Николаевна, что в моих глазах делало ее почти англичанкой.
Но фигурное катание тревожило мое воображение куда больше.
На катке ДДТ я возмечтала стать фигуристкой, такой, каких показывали по телеку – чтобы выезжать на лед в красивом платье и за границу в красивой шубе. Чтобы я стояла на пьедестале и улыбалась, а мне хлопали и снимали для телевизора. Но в свои 6 лет я скоро смекнула, что секция при ДДТ – слишком долгий путь к моей цели. И решила применить блат.
Папа мой в то время дружил с директором сокольнического ледового Дворца Спорта, его назначили взамен того, которого посадили после трагедии в марте того же года (см. сноску-4 внизу). Дядя Рудик бывал у нас дома и интересовался моими успехами в фигурном катании. Я дождалась удобного случая и попросила его взять меня «к настоящим фигуристам», которые тренировались на его подшефном катке (см. сноску-5 внизу).
Мой туркменский папа был страшно далек от интриг большого льда: кажется, он даже не понял всего цинизма ситуации. А, может, просто решил показать, что вовсе меня не стесняется. А мне лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, что такое спорт высоких достижений. Во всяком случае, папа не возразил, когда дядя Рудик пообещал мне исполнить мою просьбу.
Через пару дней меня привели во Дворец спорта.
На большей части льда катались взрослые фигуристы, некоторых я узнала: я смотрела по телеку все соревнования и ходила с папой на турнир «Нувель-де-Моску» в Лужниках. Там он даже провел меня в закрытую зону, где фигуристы выезжают на лед, и я взяла автограф у своих кумиров Елены Водорезовой, Марины Черкасовой и Ирины Родниной. А пока я толкалась у бортика, на меня наткнулась телекамера, и бабушка увидела меня в программе «Время»! И не только бабушка, многие нам после этого звонили и спрашивали, когда же я буду стоять у выезда на лед, но уже не просто так, а в коньках?!
Очевидно, после этой минуты славы я и решила связать свою жизнь с фигурным катанием. В нем мне виделось окно в мир. Да, в общем, так оно и было.
На катке Дворца Спорта меня поразило, что мои кумиры катаются безо всяких блесток, в черных тренировочных трико, никто им не хлопает, а тренер еще и покрикивает на них, как на простых смертных.
В крохотном уголке катка (искусственный лед в Москве 1975-го был только в нашем Дворце Спорта) тренировались фигуристы моего возраста, 5—6 лет. Всего человек пять. Как я узнала позже, это были тщательно отобранные по всей стране юные дарования.
Какая-то строгая тетя отправила моего папу, который меня привел, ждать за дверью, а мне велела надеть коньки и присоединиться к детской группе. Всего на катке было два тренера – мужчина и женщина. Мужчина сидел на трибуне, но иногда вскакивал, схватившись за голову, подбегал к бортику и начинал кричать. Женщина стояла у бортика там, где тренировались взрослые фигуристы. Кричать она начинала, только если уже кричал мужчина – судя по всему, он был главнее.
А строгая тетя, выгнавшая моего папу, видимо, была их помощницей. Она все время бегала выполнять какие-то их поручения и тоже кричала, но не на фигуристов, а на всех остальных.
Сопровождаемая громким шепотом строгой тети «блатная», я выехала на искусственный лед, на котором стояла впервые в жизни. Ноги мои разъезжались, а рядом девочки моего возраста выписывали какие-то немыслимые пируэты! Они крутились волчком и задирали ногу в коньке к самой макушке, как Дениз Бильман!
Мне стало невыносимо стыдно. Мысленно я поблагодарила злющую тетю за то, что моего позора не видит мой папа. Однако я решила, что сразу бежать с поля боя стыдно, и торжественно поехала по кругу. Моей задачей было хотя бы не упасть, и я с ней справилась. Гордо описав полный круг по единственному в Москве искусственному льду для олимпийского резерва, я ушла из большого спорта – навсегда.
Папа курил на лавочке возле Дворца. Я сказала ему, что фигурное катание мне разонравилось. В ответ он только ухмыльнулся и даже не полюбопытствовал, почему.
Дома, заметив, что я не особо расстроена отсутствием у меня ледовых дарований, папа принялся веселиться:
– Может, теперь в художественную студию? У меня там знакомые есть.
– Прекрати! – вмешалась мама. – Ты устроишь ей комплексы!
– Какие еще комплексы? – подозрительно буркнула я, подозревая, что это очередной кружок, где я буду самая неуклюжая.
Хождение в музыку и в большой спорт стало мне хорошим уроком. Мне по-прежнему хотелось быть среди лучших. Но я поняла, что самое ужасное – быть среди них худшей.
К счастью, родители не постеснялись повести меня в английскую школу №1 в Сокольниках, а там была такая нагрузка, что я быстро забыла о своих высоких карьерных амбициях.
Поступать в Первую школу в апреле 1976-го тоже пошли всем двором. Принимали туда по результатам собеседования, содержания которого никто не знал.
Бабушка моей подружки, которая знала все и про всех, сказала, что на 20 блатных детей возьмут двоих детей рабочих и двоих умных.
– Ты рабочий? – спросила я папу, придя со двора и рассказав, что услышала от Олиной бабушки.
– Нет, но ты умная, – ответил он.
Я очень переживала, что не смогу показать свой ум. Но виду не показывала.
В день-икс меня нарядили в модные красные брюки-клеш и японский батник с персонажами мультиков. Все девочки во дворе школы были в белых блузочках и черных юбочках.
– Я же говорила! – выдохнула мама.
– Пусть чувствует себя расслабленно, – тихо ответил папа.
Я поняла, что в своих красных штанах я снова белая ворона. Загладить штаны мог только мой невероятный умище.
Вызывали по списку, по одному. Родителей не пускали даже в здание школы.
Во двор выходила тетя со списком, выкрикивала фамилию и забирала нужного ребенка. Соискатели места в престижной школе толпились во дворе с 7 утра до 8 вечера. Мы, правда, опоздали и пришли в 11. Мама с утра побежала в парикмахерскую, а потом долго выбирала платье. Среди родителей она была самая нарядная, но толпиться во дворе ей пришлось наравне со всеми. Меня вызвали часа через два, папа успел сбегать за горячими пончиками, а я испачкать свои красные «клеши» в сахарной пудре от них.
Наконец, тетя со списком пришла и за мной. Меня привели в комнату, где за столом сидело человек восемь. Я их не считала, но мне показалось, что их ужасно много. Все тети и только один дядя, почему-то в синем тренировочном костюме. Прямо как тренер у фигуристов.
– Умеешь ли ты говорить по-английски, девочка? – зычно спросила из-за стола полная тетя с огромным сооружением из волос на голове. Она чем-то напомнила мне дедушкину подругу тетю Шуру, которая работала в психиатрической больнице, и в гостях всегда про нее рассказывала.
– Умею, – с достоинством ответила я. Зря, что ли, я почти целый год ходила в английский кружок.
– Ну, скажи нам что-нибудь! – потребовала тетя.
– А можно я спою? – неожиданно для себя спросила я. Наверное, фиаско в музыкальной школе все же не давало мне покоя.
Комиссия заулыбалась и спеть разрешила.
Я затянула «Teddy Bear». Этот стишок легче было бы просто продекламировать, но в кружке мы почему-то его пели.
Если в свои шесть с половиной я могла бы рассчитывать, то расчет оказался верным. Пение мое быстро остановили со словами:
– Ну английский ты знаешь, мы слышим. А теперь расскажи, что ты видишь на этой картинке?
И они повесили на доску картинку, изображающую солнечный зимний денек, искристый снег и румяных детей, часть из которых катается с горки на санках и картонках, а другая весело играет в снежки.
Надо сказать, что именно такую погоду я почему-то ненавидела. В подобные дни, пока мои дворовые друзья резвились в снегу, у меня наступал ступор. Я, конечно, была укутана, как положено. Но толстая цигейковая шуба, подпоясанная папиным армейским ремнем с пряжкой, две шапки, а под ними косынка, валенки с галошами и три кофты под шубой не давали мне даже пошевелиться. А лицо, которое единственное оставалось снаружи, все равно противно щипал мороз. В толстых варежках пальцы мои не гнулись, а резинка от них, перекинутая через мою шею, нещадно в нее впивалась. Как-то я потихоньку сняла эти варежки, чтобы открыть дверь подъезда, и моя ладонь тут же примерзла к железной ручке.
Я ненавидела такие дни настолько, что даже стихотворение Пушкина «Мороз и солнце, день чудесный…» вызывало во мне содрогание.
Куда больше мне нравилась «подтаявшая» зима, когда вдруг случался ноль, и на улице становилось пасмурно, тепло и сыро. Хотя другие находили такую погоду серой и склизкой.
Но тут я решила, что высказать на собеседовании отвращение к прекрасной солнечной погоде, которую любят все нормальные дети, будет неправильно. Еще решат, что я больная.
И принялась упоенно описывать, как весело играют изображенные на картинке дети. В процессе я увлеклась: нарисованные мальчишки получили имена и личностные характеристики. Я сообщила комиссии, что вон тот мальчик Петя, который едет с горки на картонке, страшно завидует Васе, который мчится на санках-ледянках. Да чего уж там, я сама ему завидую! Вот сколько выпрашиваю у родителей ледянки, а они все дорого да дорого…
Тут единственный среди теть дядя, тот самый в тренировочных, не выдержал. Он и так весь мой рассказ ерзал на стуле и явно не проникался везением Васи и завистью Пети. А тут и вовсе перебил:
– Все, хватит, лично я ее принимаю!
На этом тетя со списком вывела меня назад во двор. Ко мне сразу бросились родители, не только мои, но и тех соискателей, которых еще не вызывали.
– Дядя в трениках сказал, что лично он меня принимает. Наверное, он там главный, – успела успокоить я маму и папу, и тут у меня начисто пропал голос.
Видимо, я все-таки перенервничала, поступая в эту школу. Хотя мне казалось, что собеседуюсь я легко и непринужденно, как Юлька и Светка с нашего двора. Они хоть и считались хулиганками, зато язык у них был без костей и они никогда не смущались, даже перед взрослыми. Мне очень хотелось стать на них похожей. И, судя по всему, на собеседовании в первую школу мне это удалось. Но сражение с собственной робостью отняло мои силы и голос.
Услышав про «дядю в трениках», мой папа хохотал так, что даже слезы вытирал от смеха. Мама никак не могла понять, в чем дело.
Как выяснилось позже, папа пытался подстраховать меня на собеседовании через сокольнический райком партии, где у него были знакомые. Первая английская слыла «позвоночной»: приемная комиссия учитывала звонки «сверху». Папе пообещали помочь на уровне директора школы. Но директриса даже не успела вставить свои пять копеек в мою пользу, ее опередил школьный физрук Степан Степаныч по прозвищу Стакан Стаканыч. Его никто не коррумпировал по партийной линии, ему просто надоело меня слушать.
Позже, во взрослой жизни, я еще не раз сталкивалась с тем, что мужчины-физкультурники не любят, когда женщины много разговаривают.
А «блат» от Стакан Стаканыча родители припоминали мне на каждую плохую оценку:
– Недаром тебя в школу из всей комиссии принял только физрук!
Сразу после того собеседования я слегла с высокой температурой. А когда через неделю вышла во двор, узнала, что мои раскрепощенные примеры для подражания – Ленка и Светка – в мою школу не прошли по конкурсу и они пойдут в простую – 369-ю.
Зато мою соседку по подъезду и лучшую подружку Олю не только приняли, но и зачислили в первый «А», куда отбирали самых умных детей. Так сказала Олина бабушка моей маме, встретив ее в лифте. Меня же определили в «Б». По версии Олиной бабушки, туда отсортировали «блатных и рабочих», но класс у нас оказался что надо. Мы как 1 сентября 1977-го года подружились, так до сих пор не можем угомониться.
В сортировке на «А» и «Б» меня расстроило только то, что я не смогу сидеть с Олей за одной партой.
Зато в моем классе оказались дети моих кумиров – хоккейного «Спартака» и танцев на льду. В танцах мне нравились блеск и слава, а в «Спартаке» – Александр Якушев.
Хоккей в то время любили все – от Брежнева до детсадовцев. Парни в хоккейной форме казались особенно широкоплечими, мужественными и решительными, что подтверждала песня «В хоккей играют настоящие мужчины, трус не играет в хоккей». А увидев фото Александра Якушева в газете, я полюбила конкретно его.
В моем первом «Б» оказалась дочь товарища моей любви по команде – спартаковца Дмитрия Китаева. Ленка выросла на катке – сначала в Австрии, где ее отец тренировал по контракту, а потом в том самом сокольническом ледовом дворце, который хоккейному «Спартаку» приходился тренировочной базой, а Ленке – вторым домом. Волшебный мир хоккея для Ленки был родным и домашним, а благодаря ей, и нам всем стал ближе.
В наш «Б» «отсортировали» и Киру Дубова, сына тренера по танцам на льду Натальи Дубовой. Но тогда, в 1977-м, она еще не была такой знаменитой, какой стала буквально пару лет спустя.
Увидев меня, Кира заявил:
– А я тебя знаю! Тебя приводили показывать моей маме!
Я думала, что он будет надо мной смеяться, но он больше ничего не сказал.
Десять лет спустя, уже в студенческие годы, мы с подружкой гуляли с дубовскими танцорами мужского пола. Они были наши ровесники и тренировались в том самом Дворце спорта возле парка, а мы жили рядом. Познакомил нас наш однокашник из «А», он подрабатывал в радиорубке катка.
У моей тогдашней подружки Ники случилась любовь с Самвелом Гезаляном, катавшимся в паре с юной Татьяной Навкой. Мы иногда смотрели на их тренировки из радиорубки.
Самвелу было 18, как и нам, а Тане всего 13, и партнер, бывало, орал на нее благим матом и даже замахивался. Но Ника все равно ревновала и называла Навку «канавкой». А если она падала, то «космонавкой». И тогда именно Кира Дубов сообщил нам, что его мама крайне не довольна романом Самвела с «не фигуристкой». От этого, дескать, Самвел таскается по ресторанам, нарушает режим, снижает показатели и уж лучше бы он влюбился в Навку.
В «бэшки» записали и Катьку из известной актерской семьи. Оказалось, что мы с ней даже живем в одном доме, только Катькин подъезд – крайний слева. Она гуляла в другой части двора, вот я ее раньше и не видела.
В наш длинный белый 12-этажный панельный дом в Сокольниках Катина семья, как и моя, переехала в конце 1974-го, когда наши старые дома в центре решено было снести. Сокольники тогда считались «выселками», поэтому в них отправляли в основном молодые семьи. Моя бабушка, например, с Арбата поехала в район Киевского вокзала, чтобы быть поближе к своей поликлинике. Зато у нас под боком был лесопарк и тот самый легендарный Дворец Спорта, который, так или иначе, красной нитью прошел через жизнь каждого ребенка, выросшего в Сокольниках.
С Катькой было невероятно интересно: она не просто воспитывалась за кулисами театров им. Моссовета и им. Вахтангова, где служили ее мама и папа, но, по-моему, и родилась там. К ней домой запросто приходили разные знаменитости, а ее родители были красивыми, веселыми и не занудными. Катька ставила у себя дома спектакли, набирая актеров в нашем дворе, а я по дружбе получала у нее главные роли.
В первом классе после уроков я все время торчала у Катьки, поэтому скоро познакомились и наши родители. Они тоже быстро спелись и периодически устраивали совместные вечеринки. Это были лучшие вечера и ночи! Если взрослые посиделки у нас дома затягивались, нас с Катькой отправляли ночевать к ней – и наоборот.
Когда это случилось впервые, тетя Нина, Катькина мама, отправляя нас к себе домой спать, сказала своим глубоким, хорошо поставленным актерским голосом:
– Девушки, вам повезло, что мы припозднились.
И добавила, обращаясь к моим:
– Пусть в школу завтра не идут, а то поздно уже! Ничего страшного, зато выспятся. А школа не убежит.
Тете Нине никто никогда не возражал. Даже моя мама.
Именно в мастерской тети Нининого театра перед отъездом в Тегеран моей маме шили вечерние платья. После того, как тетя Нина, бывавшая на гастролях за рубежом, заявила своим фирменным голосом:
– Ирина, ты едешь за границу! И должна выглядеть там на все сто! Шикарно – это как минимум.
В классе Катька тоже проявила себя заводилой, но с творческим уклоном. Детские проказы, свойственные нашему возрасту, ее интересовали мало. Она уже тогда зачитывалась Дюма и восхищалась интригами при французском дворе.
Кроме меня, Катя выбрала еще двоих девчонок из класса, которые не прыгали в классики во дворе и в резиночку в школьном туалете (в коридорах это было запрещено), а не по годам увлекались игрой в отношения, про которые вычитали во взрослых книгах.
Мы вчетвером стали мушкетерами: Катька Д’Артаньяном, Женька Атосом, Ирка Арамисом, а я – Портосом. На роль Портоса я согласилась с радостью: я вообще гордилась тем, что Катька приняла меня в свою компанию. «Трех мушкетеров» на тот момент я не читала, но по фильму знала, что Портос не просто толстяк. Он веселый, благородный, храбрый и отличный друг.
Конечно, под Катькиным влиянием я пыталась тоже почитать Дюма: собрание его сочинений стояло в рядочек у нас в гостиной среди прочих нарядных новеньких книг, полученных в обмен на сданную макулатуру. Но придворные экивоки утомили меня странице к десятой. Зато вместо них я с удовольствием проглотила «Американскую трагедию» с той же полки. Когда об этом узнала моя мама, то пришла в ужас:
– Но это же для взрослых! – воскликнула она.
– Но я же тоже скоро буду взрослой, – резонно возразила ей я. – Вот, готовлюсь заранее…
На самом деле, самое глубокое впечатление на меня произвели не «запретные» отношения между героем и его женщинами, а блистательная жизнь американского светского общества. И еще то, что между взлетом и падением – всего один неосторожный шаг.
С того момента я перечитывала этот последний роман Драйзера примерно каждые три года. И каждый раз узнавала что-то новое. Папа меня понимал, он тоже любил «Американскую трагедию». А мама ворчала, что это во мне его «дурные туркменские гены», а она в моем возрасте, как любой нормальный ребенок, зачитывалась «Детством Темы» и «Дикой собакой Динго».
В нашем 1 «Б» учились близняшки Оля и Лена, тоже артистические дети. Их мама танцевала в ансамбле «Березка», а дедушка играл в каком-то народном ансамбле. Близняшки были очень активными и тоже любили устраивать самодеятельность. Но не камерную, на дому, как Катька, а общественно-полезную, в актовом зале.
Оля и Лена были очень активными: близко к сердцу принимали все дела класса, рвались к общественной работе и имели подходящие для этого громкие голоса.
Там, где были близняшки, всегда было много шума и эпицентр чего-нибудь общественно-значимого.
К концерту 7 ноября наш класс готовил песню «Тачанка-ростовчанка». Пение сопровождалась инсценировкой, и нас поделили на медсестер, которые поедут в тачанке, и кавалеристов, которые поскачут на лошадях. Я почему-то попала в кавалеристы.
Репетировали мы без реквизита, но ко дню концерта в актовом зале школы медсестрам велели принести белые халаты и повязки на голову, а кавалеристам – лошадей. Разумеется, не настоящих, а на палках, такие продавались в Детском мире.
– Но лучше сделать лошадь своими руками, – добавила наша первая учительница Нина Александровна.
Про лошадь мои родители узнали вечером накануне концерта. Я должна была сообщить им об этом намного раньше, но забыла. И вспомнила, только когда Нина Александровна записала время концерта каждому из нас в дневник, чтобы родители тоже пришли.
Меня коротко отругали за наплевательское отношение к общественно-важным мероприятиям и уложили спать. Несколько раз я просыпалась от шума. Мои родители чем-то шебуршали на кухне, и то переругивались, то ржали как лошади.
Утром стало понятно, что они мастерили мне коня.
Он уже ждал всадника у входной двери.
Папа не мог даже смотреть на моего скакуна, у него сразу начиналась истерика.
На палке от швабры гордо возвышалась лошадиная голова, любовно приклеенная к ней моими родителями, а до того вырезанная ими из картона. Раскрасили они ее тоже сами – моими акварельными красками. Слева моя лошадь была серо-буро-коричневой с зеленым глазом, а справа – черной с лиловым. Глаза у нее были на разном уровне, поэтому разница в цвете не так бросалась в глаза. Уши моей лошади вырезать забыли, зато усы у нее были как у Буденного, а грива как у Аллы Пугачевой – из старого бабушкиного парика.
– Ну как? – тихо спросила моя мама с неожиданной для нее робостью.
Я посмотрела на своего косого скакуна. А потом на мамины синие круги под глазами, появившиеся от того, что она всю ночь его мастерила. И мне вдруг стало жалко всех троих – и лошадь, и маму, и даже папу, несмотря на то, что он не мог сдержать смеха при виде моего коня. Но ведь он тоже корпел над ним ночь напролет, пока я мирно спала. А теперь они с мамой оба пойдут на работу, а потом на мой концерт, так и не сомкнув глаз. А что они не успели в Детский мир, так это я сама виновата.
– Отличная лошадь! – твердо заявила я и погладила ее по бабушкиному парику.
Родители облегченно вздохнули, папа взял лошадь подмышку и пошел провожать меня в школу.
Когда я вошла в класс со своим скакуном, там повисла пауза Станиславского. Потом в гробовой тишине один мальчик заплакал. Учительница испугалась, пока не поняла, что он рыдает от смеха. Через минуту рыдали все.
– Дети, нехорошо смеяться, не у всех родители могут позволить себе покупку готовой лошади, – пыталась угомонить класс Нина Александровна, указывая на кавалькаду красивых и стройных резных деревянных лошадок у двери. Родители остальных кавалеристов предпочли не напрягаться и отоварились в магазине игрушек.
Но даже она не могла сдержать улыбки, уж больно смешной была моя лошадь.
Я вспомнила папины слова про «особенную» и поняла, что снова ею стала. И в этом даже что-то есть. В конце концов, другой такой лошади ручной авторской работы ни у кого нет. Слова «эксклюзив» я тогда еще не знала, но в полной мере ощутила его значение и даже возгордилась своим конем. Особенно, когда одноклассники стали наперебой просить разрешения потрогать мою лошадь за парик. На большой перемене поглазеть на моего чудо-коня сбежалась вся школа.
Я так и не призналась, что лошадь, сделавшую меня знаменитой, смастерила не я, а мои родители. Общешкольная слава мне понравилась.
В этот роковой момент надо мной и взяла шефство близняшка Лена из ансамбля «Березка». Она решила, что человеку, соорудившему такую горе-лошадь, просто необходима помощь опытных товарищей. Лена вызвалась подтянуть меня по рукоделию, а заодно и по домоводству, да и вообще подтянуть. Обе сестры были отменными рукодельницами: в свои семь лет они умели шить, вышивать, вязать, готовить, убирать и командовать. На уроках труда наша пожилая Нина Александровна могла спокойно дремать, их вели Лена и Оля.
Я никогда не умела отказываться от навязанных услуг. Оля с Леной мне нравились, но хотела я не мастерить поделки для школьной ярмарки, а играть в мушкетеров с Катькиной компанией.
Вскоре Нина Александровна сказала, что нас будут торжественно принимать в октябрята. Для этого мы должны разбиться на звездочки по пять человек, по количеству ее лучей.
– Кто хочет стать командиром звездочки? – спросила учительница.
– Я! – одновременно сказали Оля и Лена.
Все остальные выжидательно молчали: мы еще не знали, что такое звездочка, и чем может обернуться командование в ней.
– Хорошо, – сказала Нина Александровна. – Оля и Лена станут командирами первых двух звездочек. Теперь набирайте в свои звездочки ребят и раздавайте им октябрятские поручения.
С этими словами учительница выдала Оле и Лене по пять круглых значков с наименованиями должностей. Обе сразу гордо нацепили на себя значки с большой красной звездой и надписью «командир». А остальные значки внимательно изучили и сложили перед собой кучкой.
– Я первая набираю людей! – звонко объявила новоиспеченный командир Лена. – В моей звездочке будешь ты, ты, ты и ты…
И Лена ткнула в четверых, кто поступит к ней в подчинение безо всякого своего на то согласия. Второй из них была я.
Я до сих пор не знаю, зачем добрая Нина Александровна избрала такой недемократичный способ деления на звездочки. Вообще-то я хотела оказаться в одной звездочке со своими подружками Катькой, Женей и Иркой. А Лена набрала под свое начало тех, с кем дружила она. А меня прихватила, видимо, из жалости – чтобы не бросать в беде человека, не умеющего нормально смастерить лошадь.
Не успела я прийти в себя от столь неожиданного поворота в моей судьбе, как Лена объявила, что я назначаюсь цветоводом-озеленителем. Выдала мне круглый значок с изображением кактуса и велела сейчас же прикрепить его к фартуку.
Отныне моей обязанностью стало поливать все цветы в классе. Не могу сказать, что это было сложно. Но я очень расстроилась. Дело было не в цветах и не в личности активистки Лены, а в чем-то ином. В семь лет я не знала, как сформулировать свое возмущение тем, что меня не спросили, с кем я хочу быть и что делать.
После того как Лена и Оля избрали себе подчиненных тоталитарным методом, прочие разбились на звездочки по остаточному признаку. Катька, как я и предполагала, возглавила звездочку, куда вошли Женя и Ира. А вместо меня и на еще одно вакантное место они взяли двух парней и были крайне довольны.
С тех пор каждое утро, просыпаясь, я первым делом вспоминала, что я не в той звездочке, и у меня портилось настроение. И ладно бы это деление было чисто условным и сводилось к поливке цветов под начальством Лены, но ведь нет! Звездочками мы делали много чего – готовили на труде, дежурили на уборке класса, готовили выступления на школьных мероприятиях и поделки для учителей на праздники…
Вся моя школьная жизнь оказалась накрепко связана со звездочкой и ее громогласным командиром Леной. Я не умела противостоять насилию над своей октябрятской личностью, поэтому избрала путь тихого саботажа. Например, когда Лена издала указ, что дни рождения мы теперь тоже должны праздновать звездочками, я быстренько прикинулась больной. Мне хотелось пригласить на свой день рождения не звездочку во главе с командиром, а Катьку, Женьку, Ирку и соседку по подъезду Олю. И разыгрывать с ними сценки из адюльтера французской королевы с английским королем, а не печь пирог из банановых корок, чему в качестве подарка собиралась обучить меня командир Лена прямо в день рождения.
Наш отъезд в Тегеран разом прекратил все мои мытарства по кружкам и по общественной линии. И мое тщеславие дремало на тегеранском солнышке – вплоть до того самого умирающего лебедя.
* * *
На откровенность тети Тани по поводу моего блестящего балетного будущего – а вернее, его невозможности – я не обиделась, но к умирающему лебедю заметно охладела. Я уже тогда не любила заниматься чем-либо просто так, мне всегда требовался стимул в виде высокой цели. А иначе весь задор пропадал.
Папа, видно, это понимал и щадил мои фантазии. Но мама все время опускала на землю.
Как-то в посольском клубе показали фильм про Петрова и Васечкина, и мне очень понравилась девочка в главной роли, она была примерно моего возраста. На следующий день я поставила родителей в известность:
– Пожалуй, я буду сниматься в кино.
– Отличная идея! – отозвался папа.
– Уроки лучше делай! – отреагировала мама.
Сказали они это почти хором.
Я ничего не ответила, но про себя решила, что моя мама не хочет видеть меня звездой. Ни на экране, ни на катке, ни на сцене. Потому что единственная звезда в нашей семье – это она.
Спектакль к 8-му марта, а точнее сценку, готовил с нами дядя Валя Грядкин. Постановка была из жизни шахской семьи, а сюжет предложен мною. Я нашла его в сборнике сатирических персидских новелл 50-х годов, а сам сборник – в бездонном книжном шкафу нашей квартиры.
Новеллы были короткими, смешными и очень мне нравились. Я прочитала все.
Выбранная мною новелла иронизировала над тем, как шах Мохаммед Реза во всем слушался свою жену. Говорилось, что эта черта в целом свойственна иранским мужчинам. Их жены только на людях покорны, дабы не позорить своих мужей перед посторонними, но в каждом иранском доме подлинная хозяйка – женщина.
Мне, разумеется, досталась роль шахини, потому что все остальные действующие лица и исполнители были мужского пола.
По задумке дядя Вали, во время представления мы с Серегой, который изображал шаха-подкаблучника, должны были восседать на троне, а трон – стоять на бильярдном столе. Чтобы зрителям было хорошо видно шахскую чету, которая дышит им в пупок.
На концерте меня планировалось нарядить в белую чадру из простыни, а Сереге склеить из ватмана корону и украсить ее елочным «дождичком». Еще у нашего самодержца был скипетр из швабры, обклеенной цветной бумагой. Хотя по сути это было неправильно: шах носил парадную офицерскую форму безо всякой швабры, а династическую корону хранил в национальном музее. А шахиня кучу сил положила на отмену чадры для женщин.
Но просто у меня не было достойного шахини платья. А Сережка хотел корону и скипетр, как в фильме-сказке про царя Берендея. А дядя Валя хотел адаптировать новеллу к 8 марта.
По сюжету шахский визирь, его играл Макс, докладывает шахской чете, что берейтор шахини (тренер по верховой езде) уличен в государственной измене. А этот молодой и красивый берейтор, роль которого доверили Лешке, шахине приходится любовником. И ей надо во что бы то ни стало его спасти. К тому же, шахиня знает, что визирь в курсе ее романа с берейтором.
Хитрая шахиня привлекает повара в исполнении мелкого Сашки. Ему единственному светил настоящий костюм: повар из нашего пищеблока обещал дать нам настоящий колпак и халат своего поваренка. Повар-Сашка за ужином подмешивает в шахский плов снотворное, а пока шах спит, прекрасный берейтор успевает бежать из Персии.
Подкаблучничество шаха заключалось в том, что, проснувшись, он верит нежному нашептыванию шахини, что настоящий государственный изменник – сам визирь и казнить надо его. Спросонья шах распоряжается казнить визиря, после чего шахиня на целый день завлекает самодержца в свой будуар, чтобы он не передумал. Когда шах, наконец, выходит из спальни, дело в шляпе: визирь казнен, а молодой берейтор уже скачет назад в Персию, чтобы продолжить амуры со своей спасительницей.
Но дядя Валя сказал, что казнь – это плохо, все же 8-е марта, женский день…
И предложил переиначить сценарий. Пусть поваренок Сашка по приказу шахини поднесет ему к ужину зелье, после которого шах-Серега решительно стукнет по полу своим скипетром-шваброй и объявит: «В честь Женского дня велю простить изменника!» А шахиня в моем лице на радостях расцелуется с берейтором-Лешкой прямо под носом у шаха.
Режиссер дядя Валя уверял, что так будет гораздо оптимистичнее. Мы, как актеры, с ним согласились, благо при новой интерпретации свою роль никто из нас не потерял.
Репетировали мы в нашем «праздничном» зале последнего этажа, всякий раз взгромождаясь на бильярдный стол, устланный по такому случаю газетами.
В очередной раз наблюдая, как я карабкаюсь на стол следом за мальчишками, дядя Валя сказал:
– Ну ты же шахиня! На концерте, пожалуйста, не карабкайся вместе со всеми, а стой и жди, пока я тебе помогу. Вот так…
Тут дядя Валя взял меня за талию и одним ловким движением поставил на стол, как куклу.
– Я могу сама! – заартачилась я, подозревая, что Грядкин считает, что мне тяжело забираться на стол. – Я даже лучше, чем мальчишки могу! Я без рук могу! Вот смотрите!
С этими словами я разогналась от входной двери и с разбегу взгромоздилась в самый центр стола – правда, в положении лежа и попутно опрокинув шахский трон. Стул, изображавший трон, с грохотом свалился на пол, мальчишки зашлись хохотом от такого фортеля шахини – и тут в дверях появился мой папа. Обычно он поднимался за мной, когда мама звала ужинать.
– Говорили, сцена из шахской жизни, а у вас тут погром какой-то! – удивился папа.
– Твоя дочь – настоящая ахалтекинка! – ответил ему Грядкин, вытирая слезы смеха.
Что такое ахалтекинка я не знала, а спросить при Грядкине постеснялась. Немного успокаивало, что сказал это дядя Валя скорее восхищенно, чем осуждающе.
За ужином я как бы между делом спросила:
– Пап, а что такое ахалтекинка?
– Это древнейшая порода туркменских лошадей, – ответил папа.
– Древняя лошадь? – обиделась я. – Старая кляча, что ли? Почему меня так назвал дядя Валя?
– Вечно этот Грядкин намекает на твои туркменские корни! – вставила мама, обращаясь к папе. – Вот и до ребенка добрался!
– Ахалтекинка, – повысил голос папа, – самая красивая, грациозная и быстроногая лошадь в мире! Ахалтекинская порода – самая древняя и ценная на земле, а родина ее в Туркмении. А своими корнями я горжусь.
Ну, раз самая красивая и быстроногая, так и быть, прощу Грядкину «древнюю туркменскую лошадь», – подумала я и успокоилась.
Всю ночь мне снились изящные длинноногие лошадки и дядя Валя.
А утром я проснулась и поняла, что влюбилась в Грядкина.
Интересно, он и впрямь считает меня красивой?
Как только родители ушли на работу, я встала перед трюмо и задумчиво накрасилась маминой косметикой.
В гриме я понравилась сама себе намного больше и тут же решила, что, пожалуй, так и быть, позволю Грядкину на концерте подсадить себя на стол на глазах у всей честной публики.
А еще мне просто необходимо красивое платье! Все же играю я не кого-нибудь, а саму шахбану Фарах! А она очень красивая (см. сноску-6 внизу). И наверняка не карабкается на бильярдный стол самостоятельно.
Я помнила Фарах-ханум: она приходила к нам в класс со своей дочкой Лейлой, пока все еще были в наличии – и персидская монархия, и школа при советском посольстве. Шахиня озаботилась внедрением в Иране всеобщего среднего образования и интересовалась зарубежным опытом, посещая школы-восьмилетки при иностранных посольствах в Тегеране.
Наш класс она выбрала, потому что ее младшая дочка Лейла была нашего возраста, 1970-го года рождения.
Нас предупредили за неделю, что нас посетит шахиня вместе с настоящей принцессой, нашей ровесницей. Нам велели не опозориться перед венценосными особами и вести себя так, как нас проинструктируют.
Потом к нам пришел посольский дядя и сказал, что мы должны быть любезными, улыбаться и отвечать на все вопросы, которые нам будут задавать. Но отвечать следует только по-русски, даже если кто-то из нас вдруг может по-английски. Нам пришлют самого лучшего переводчика посольства, чтобы шахиня с дочкой не узнали, какое у нас жуткое английское произношение.
Я знала, как выглядит Лейла Пехлеви (см. сноску-7 внизу). Папа показал мне ее на шахском семейном фото в дореволюционном журнале. Снимок был как раз с празднования дня рождения Лейлы. Так я узнала, что она родилась в тот же год, что и я, только в марте.
Я еще удивлялась: всего на 7 месяцев старше меня – и настоящая принцесса!
Мама еще тогда заявила, что я и так бездельничаю как принцесса. А лучше бы я побольше занималась по советским учебникам и мечтала бы стать не принцессой-бездельницей, а образованным человеком.
Но мне все равно было интересно, как живут настоящие принцы и принцессы и их родители – короли с королевами.
На снимке шахской семьи мне больше всех понравился один из братьев Лейлы, с открытой такой улыбкой, он был гораздо симпатичнее мальчишек из нашего класса. Из подписи под фото я узнала, что зовут его Али-Реза и ему 12 с половиной, прямо как нашему Артуру (см. сноску-8 внизу). С тех пор я всегда высматривала в англоязычных журналах, которые папа приносил из посольства, нет ли там чего новенького про Али-Резу? Если мне попадались его фото, я их вырезала и складывала в деревянную хохломскую шкатулку, которую мне прислала на день рождения бабушка.
Первые красавицы нашего класса, дочки советников посла, тут же предположили, что принцесса – страшная зазнайка, и договорились нарочно не отвечать на ее вопросы.
– Небось еще в короне припрется! – фыркала Юля, дочь советника посла по вопросам культуры. – Мы с мамой видели в журнале фото ее старшей сестры Фарахназ. На снимке она еще пешком под стол ходит, а на ней уже такая коронища, больше, чем она сама! Мама сказала, что потянет на бюджет маленькой африканской страны! (см. сноску-9 внизу).
– Расспрашивать нас ей положено по протоколу, – со знанием дела вещала Леночка, дочка советника посла по дипломатическому протоколу. – А если мы будем молчать, для нее это провал, дипломатическое фиаско! Кто за бойкот этой дурацкой персидской принцессе?
Честно говоря, я не очень страдала, когда посольская школа закрылась. В нашей московской английской – по крайней мере, после поступления в нее – никто ежедневно не вспоминал, кто у кого папа. В посольской школе изо дня в день папы незримо были с нами. Все дети были вежливы и безупречно воспитаны, но отношение к отпрыскам, к примеру, атташе посла и коменданта посольства неуловимо отличалось. Хоть мы и были совсем мелкими, но разницу эту чувствовали, и она влияла на наше отношение друг к другу и к окружающему миру.
На бойкот чужеземной принцессе согласились все, но, увидев Лейлу, смягчилась даже наследница престола советника посла по протоколу. Она была выше всех в нашем классе, даже мальчишек, и стеснялась этого, хотя и пыталась бравировать. А «дурацкая персидская принцесса» оказалась еще длиннее ее! И еще намного проще и дружелюбнее.
Она пришла без короны, в обычных американских джинсах, какие все мы покупали в тегеранских магазинах, и вела себя так, будто не знала, что она принцесса.
Лейла – тогда ей было 8, как и всем нам – запомнилась мне худенькой, долговязой и подвижной. Принцессы нашего класса нашли ее не слишком красивой и потому даже не достойной бойкота с их стороны.
Лейла сообщила нам, что она, ее старшая сестра Фарахназ и брат Али-Реза занимались балетом с русской преподавательницей по имени Инга. Это настоящий балетмейстер, она и ее муж работали по контракту в тегеранской Императорской опере. Мадам Инга приезжала прямо к ним домой несколько раз в неделю и у них были большие успехи! Но теперь мадам Инга уехала домой, о чем Лейла очень жалеет. Принцесса заявила, что занимается балетом с четырех лет и бросать не собирается, поэтому надеется, что найдет ей новую преподавательницу. Но она балетмейстера именно из Советского Союза! Мадам Инга говорила, что у Лейлы способности, а русская балетная школа – самая лучшая школа!
В то время я еще понятия не имела, что мы переедем в бимарестан-е-шурави, а там будет тетя Таня, которая займется со мной балетом. Но именно глядя на маленькую принцессу, свою ровесницу, я решила, что тоже люблю балет и заочно возгордилась русской балетной школой.
Затем Лейла вручила каждому из нас подарок от шахской семьи – по большой яркой коробке с изображением японской женщины в цветастом кимоно. Объяснила, что это японские наборы для «суми-э» – рисования тушью на рисовой бумаге, ее любимые. И тут же бросилась показывать, как ими пользоваться.
Наборы были настоящим чудом: огромная палитра красок, включая самые диковинные цвета вроде «smoked rose» (пепельная роза – англ), мольберт с подставкой, 12 кисточек разной толщины, рулоны с восхитительно шуршащей рисовой бумагой и трафареты для раскрашивания. И все такое красивое, глянцевое, ароматное, что хотелось немедленно начать рисовать, что и сделала Лейла. Но мы сдерживались, как и положено счастливым советским детям, которых ничем не удивишь.
Пока Лейла увлеченно водила кисточкой, шахиня объясняла нашим учителям через дядю-«самого-лучшего-переводчика», что суми-э – это древняя японская техника рисования, она очень полезна для детей младшего школьного возраста. Развивает мелкую моторику и усидчивость, стабилизирует нервную систему, способствует развитию вкуса, чувства цвета и гармонии. Это звучало так убедительно, что с того момента все наши родители ко всем праздникам вместо нарисованных своими руками открыток, как это было принято раньше, стали получать картинки в технике суми-э.
Еще бы: до этого учительница, чтобы уберечь, как тогда говорили, «свое педагогическое реноме в условиях загранкомандировки», вынуждена была отдельно возиться с каждым из нас, проверяя наши самодельные поздравительные открытки родителям. Потому что если мы вдруг нарисуем папе-атташе какую-нибудь бяку-закаляку-кусачую и подпишем под ней «ПАЗДРАВЛЯЮ!», а папа окажется не в духе, на этом командировка учительницы может закончиться. А тут трафареты готовые, раскрашивай не хочу. И даже есть уже готовые подписи – «For My Dear Mummy» и «For My Dear Daddy» («Для моей дорогой мамочки» и «Для моего дорогого папочки» – англ.).
Сама шахбану показалась мне невероятной красоты. На ней было красивое платье (наши учительницы потом шептались, что от «Valentino»), добрая улыбка и красивая пышная прическа. Незадолго до этого она добилась отмены платков для женщин на государственном уровне и сама служила наглядным доказательством достигнутых свобод. Голова ее была не покрыта. Кстати, именно этим шахиня спровоцировала самую острую волну недовольства народа. В целом ее любили, она много помогала больным и бедным, сама ездила по больницам, не боялась посещать деревни, охваченные чумой, холерой и проказой.
Как и предупреждал посольский инструктор, шахиня расспрашивала о нашем житье-бытье на английском, мы отвечали на русском. Она внимательно слушала наши ответы: смотрела в глаза отвечающему и кивала в нужном месте – еще до того, как переводчик заканчивал фразу. Я давно замечала, что далеко не все взрослые кивают в нужном месте, даже если говоришь с ними на одном языке. А интерес шахини к нам был искренним: я почувствовала это каким-то органом, не отраженным в анатомическом справочнике. И неожиданно испытала к этой красивой чужой женщине такое доверие, будто знала ее всю жизнь.
Фарах-ханум была вся такая изысканная, душистая и блестящая, словно большая кукла. Стоя с ней рядом, я думала, что вырасту и обязательно стану такой же.
На шахине не было никаких сложных одеяний, но лоск от нее прямо исходил! Теперь я знаю, что это искусство. Дорого одеться может каждый, у кого есть деньги. А одеться так, чтобы источник твоего особого шарма был неуловим, может только человек с врожденным вкусом.
Шахиня рассказала, что, кроме младшей дочки Лейлы, нашей ровесницы, с которой мы уже познакомились, у нее еще есть старшая дочь Фарахназ (см. сноску-9 внизу), старше нас на семь лет, и два сына – Али-Реза, старше нас на 4 года, и Реза-Курош, старше на 10 лет (см. сноску-10 внизу).
Поделилась, что не всегда ее дети хорошо учатся, но их папа-шахиншах очень переживает из-за плохих оценок, поэтому они стараются его не расстраивать.
На этом месте Лейла подняла голову от своего рисунка и скорчила смешную рожицу, изображающую, как «шахиншах» бывает недоволен.
Мне стало смешно – и я снова поймала себя на ощущении, будто уже где-то встречала и эту веселую Лейлу, и ее нарядную маму. В тот день, когда шахиня с дочкой рисовали в нашем классе, мы бы ни за что не поверили, что не пройдет и двух лет, как венценосный отец маленькой принцессы скоропостижно скончается в изгнании, а ее саму найдут мертвой в номере лондонского отеля. Всего двадцать три года спустя, когда ей и всем нам, сидящим сейчас в этом классе, исполнится 31 год. И что с момента бегства ее семьи из Тегерана Лейла больше ни разу в своей, оказавшейся недолгой, жизни не увидит родины.
На прощанье шахиня с дочкой подарили нашей школе целую машину- рефрижератор, наполненную «семейными галлонами» английского ванильного мороженого и ящиками разноцветных йогуртов с разными вкусами и кусочками фруктов внутри.
Шахские угощения нам еще долго выдавали в качестве школьных завтраков. Больше всего я полюбила ананасовый йогурт.
Много лет спустя, читая мемуары Фарах-ханум, изданные за океаном (их мне привез из США бывший одноклассник), та сценка всплыла у меня перед глазами, будто была вчера. С каким достоинством и доброжелательностью общалась с нами шахиня, как искренне и открыто улыбалась, как маленькая Лейла раскрашивала с нами подаренные ее мамой картинки…
Каким бы ни был персидский шах с общечеловеческой и политической точки зрения, судя по тому, как любила его семья, мужем и отцом он был хорошим. Шахбану назвала свои мемуары «Беззаветная любовь» – к мужу, к родине, к детям и ко всему тому, что она делала. В них она пишет, что во все, чем ей приходилось заниматься, она старалась вложить любовь – и поэтому многое ей удавалось. Лично я ей верю.
Из воспоминаний Фарах-ханум я узнала оценку событий того времени семьей Пехлеви, но это случилось намного позже. А тогда, впечатлившись монаршим визитом в нашу школу, я стала интересоваться шахиней, но узнала лишь то, что удалось подслушать во взрослых разговорах.
Посольские жены судачили, что в шахбану был влюблен наш певец Муслим Магомаев. А это говорило о многом: Магомаев даже моей маме нравился. Почти так же сильно, как Вахтанг Кикабидзе и Ренат Ибрагимов, от которых она вообще балдела.
Еще говорили, что Фарах-ханум не раз проявляла благородную стойкость и сдержанность. Завистники плели шахине про ее мужа всякое, но она никому не верила – только любимому и своему сердцу.
Шах был старше ее почти на 20 лет, разница в возрасте почти как у нас с Грядкиным – разве что немного поменьше.
Грядкину на тот момент был 31 год, это я потихоньку выяснила в списке сотрудников, найденном у мамы в приемном покое. Против моих девяти разница составляла всего-то 22 года. Не так уж и много. Моих любимых чеховских и тургеневских героинь на каждом шагу выдавали за мужчин, старше их на 20 лет и больше, и иногда они даже их любили! За месяцы, проведенные без советской школы, в книжной любви я стала большой специалисткой: никто не мешал мне читать любые взрослые книжки, какие только попадались под руку.
В том же списке сотрудников указывалось, что Грядкин женат, но меня это не смутило. Я решила, что раз жена дяди Вали не побоялась отпустить его одного так далеко, значит, она его не любит. Вот моя мама сразу сказала: «Мужа одного не оставлю, тем более, в такой дикой стране!»
В общем, я озаботилась платьем, достойным шахини и внимания Грядкина.
Незадолго до этого мама как раз предлагала купить мне к весне новое платье. Но тогда я еще не знала, что ко мне придет любовь, и отказывалась. Мне не то, чтобы не хотелось платья, просто было лень за ним идти. Тем более, с мамой.
Это с папой можно было приехать на машине и быстренько купить то, что висит ближе ко входу. А с мамой процесс затягивался. Она требовала тщательных примерок, долго сомневалась, щупала ткань, качала головой, употребляла свое любимое слово «кустарщина» и по десять раз подозрительно меня перепрашивала: «А ты точно будешь это носить?»
При этом мама никогда не торговалась, заявляя, что это неприлично. Но я подозревала, что она просто не умеет. Но даже без торга поход за покупками с мамой отнимал полдня, а, по папиной версии, и ползарплаты.
Папа же доезжал до магазина быстро, долго выбирать не любил, ловко торговался на фарси и в итоге, пожав руку продавцу, уносил товар за полцены. Правда, иногда дома оказывалось, что и размер не тот, и вообще купить надо было не футболку, а рубашку, но по любому «магазинничать», как он выражался, с папой было интереснее.
Как только я объявила родителям, что согласна на платье, папа тут же принялся обрабатывать меня по другому насущному вопросу, убеждая расстаться с толстой косой по пояс. Этот разговор начался еще в Москве – мол, мы едем в жаркую страну, зачем тебе эти хлопоты? Я догадывалась, что моя коса утомила не папу, а маму, и это она ему ябедничала. Потому что ей приходилось ее заплетать. Но в итоге чаще это делал все-таки папа.
В тот день у родителей был праздник: лишиться косы я согласилась тоже. Но только при условии, что отрежут ее не абы где, а в настоящей французской парикмахерской (про то, что она существует, я слышала от тети Тани). А взамен косы на моей голове соорудят не абы что, а писк сезона «сессон». Как у Мирей Матье, только в удлиненном варианте. Для наглядности я вырезала девушку с подобной стрижкой из журнала «QUELLE». Ведущие модные журналы мирового значения выписывало наше посольство для отдела прессы, на самом деле, все уносили их домой. Я любила их листать, мне нравилась красивая жизнь.
Моя коса, которую не отрезали лет с пяти, пострадала от любви к Грядкину, но не только. Приложил к этому руку и Алан Паркер в роли сценариста. Мы как раз посмотрели в нашем госпитальном конференц-зале английский фильм «Melody» 1971-го года выпуска. Его порекомендовал иранец, владелец закрытого революцией кинотеатра, у которого мой папа брал напрокат ленты для наших конфиденциальных просмотров в узком медицинском кругу. Кино было, как всегда, без перевода. Но в данном случае он и не требовался. Там было много красивой музыки (позже я узнала, что саундрек к фильму – новый на момент выхода ленты альбом «Bee Gees»). Фильм рассказывал о любви мальчика и девочки моего возраста, они учились в одном классе лондонской школы. Девочку звали Мелоди – то есть, Мелодия. В Англии и так девочек называют. Мелодии сначала не обращала внимания на влюбленного в нее мальчика, а потом тоже влюбилась. В этом контексте моего английского вполне хватило, чтобы понять все до единого слова.
Фильм про любовь двух моих лондонских ровесников принес мне массу открытий. Детская лав-стори происходила на фоне лондонских видов – от центральных улиц и богатых кварталов до бедных предместий. По картинкам в школьном учебнике инглиша я представляла себе город Лондон величавым и шикарным. А в фильме он выглядел весьма серенько – особенно, в сравнении с солнечным Тегераном.
Другое открытие – английские дети бесились и безобразничали точно так же, как наши. И даже больше. Хотя в школе нам рассказывали, что они там все чопорные, а в самых дорогих пансионах за провинности вообще бьют палками, даже наследных принцев.
Кстати, сцена телесного наказания в фильме тоже была: директор всыпал ремнем влюбленному герою. Мне трудно было даже представить себе, как наша московская директриса Валентина Григорьевна вызывает провинившихся к себе в кабинет и лично стегает ремнем. А когда все же представила, стало очень смешно. Воображаю себе реакцию своих одноклассников! Наверняка через 15 минут после начала экзекуции сбежались бы все родители и «позвоночные» покровители школы, и директрисе было бы несдобровать.
Но главное открытие – челка героини! У девочки со странным именем Мелодия была совершенно невероятная, бесподобная челка – густая и падающая прямо на глаза! Мне бы никогда не разрешили носить такую! У меня вообще не было никакой челки, потому что мама считала, что от длинной челки, лезущей в глаза, у ребенка может развиться косоглазие. Но теперь я страстно желала именно такую – запретную – челку.
И намеревалась выторговать ее у мамы в обмен на отрезанную косу.
Папа пошел к тете Тане выяснять, что за салон она имела в виду. А вернувшись, позвал нас с мамой в наш «жопо».
Это действительно был чудом уцелевший в исламской революции настоящий французский салон красоты – с соответствующим названием и постерами на стенах. Находился он на улице Моссадык, которую многие еще называли по старинке – Пехлеви (см. сноску-11 внизу).
Внутри было роскошно: на низких столиках лежали французские журналы мод, а кофе и «ширини» (сладости – перс) приносили красивые тети, словно сошедшие с картинок в этих журналах. Нас усадили в мягкие глубокие кресла, принесли угощения и только потом принялись расспрашивать, зачем мы пришли. Папа что-то объяснял любезным тетям на фарси, а они поглядывали на меня, улыбались и приговаривали: «Дохтар-э-хошгель!» («Красивая девочка» – перс.) и «Хейли гашанг!» («Очень даже красивая! – перс). Благодаря щедрому на комплименты иранскому персоналу нашего госпиталя, я уже знала, что значат эти слова, и мне было приятно. Когда папа достал из кармана мою журнальную вырезку и показал тетям вожделенный «сессон» они радостно и понимающе закивали. Я поняла, что они умеют его делать, и обрадовалась. Но тут встряла моя мама, до этого она молча листала модный журнал вприкуску с ширини:
– Скажи им, чтобы челку ей коротенькую сделали, а то она себе глаза испортит!
Как будто меня нет рядом: скажи им, чтобы ей, а то она…
Я очень разозлилась. Вообще-то у нас был уговор: я отрезаю косу при условии прически, которую я выбрала. А менять правила во время игры, да еще и не спросив «водящего», некрасиво. С таким человеком никто больше играть не будет! Я вскочила и заявила:
– Я передумала резать косу, поехали домой!
Мама уставилась на папу. Папа пожал плечами. Мне показалось, что он все понял. Оставалось рассчитывать на его порядочность, ведь я не понимала, что именно он говорит на фарси тетям.
На всякий случай я выхватила у него свою вырезку, ткнула в девушку на ней, потом в свою переносицу ниже бровей и с отчаяния в полной мере применила свой армянский английский:
– I’d like hair-style like the girl on this picture, but a bit longer! («Я хочу прическу как у девочки на этой картинке, только немного длиннее!» – англ).
– Don’t worry, darling, we’ll style you absolutely one in one! («Не волнуйся, дорогая, мы сделаем тебе один в один!» – англ), – ответила одна из тетей, продемонстрировав, что во французской парикмахерской прекрасно понимают по-английски.
У меня отлегло от души: теперь родители не смогут подговорить парикмахерш за моей спиной. Мама тоже это поняла и утратила к процессу интерес:
– А мы с тобой пока в ювелирный съездим на Каримхан, – распорядилась она папой. – Я Талеби-ага кольцо отдавала на чистку.
Все-таки моя мама умела быть противной! Мне, конечно, не хотелось, чтобы она указывала, как меня стричь. Но и одной оставаться в роскошном салоне мне не хотелось. Все были ко мне очень приветливы, но все же одной как-то неуютно.
У мамы на Каримхане был свой ювелир, она даже помнила, как его зовут.
Улица Каримхан-занд, соседняя с нашей Вилла-авеню, со старинных времен считалась ювелирной, столько там золотых магазинов. Но все посольские жены почему-то доверяли только Талеби-ага. Говорили, что у него лучшие сеты (гарнитуры) с бирюзой и топазами.
Под стеклом на его прилавке красовались дивные штучки: кулончики в виде вырезанной из золота арабской вязи, знаков Зодиака, крохотных слоников, носорогов, дельфинчиков и прочих живностей. Золотые цепочки переливались сотнями причудливых плетений, сережки при всей вычурности оставляли ощущение воздушности – дизайн у персидских ювелиров всегда был на высоте. Так говорила моя мама.
Когда меня впервые привели в магазин к Талеби-ага, он первым делом выяснил, кто я по гороскопу, и тут же вручил прелестную золотую подвеску для знака Весы. Отказаться было никак невозможно. Пока папа пихал ювелиру подарок назад, уговаривая его на фарси, мама по-русски шипела мне в ухо, чтобы я не смела брать, это может быть провокация. Но все было бесполезно. Талеби-ага убрал руки за спину и только улыбался. А когда мои родители со своими отказами окончательно ему надоели, сказал:
– Если вам не нравится, можете выбросить туда, – ювелир указал на городскую урну, виднеющуюся за витриной. – Я свои подарки назад не беру.
Он сказал это как-то так, что мы все сразу поняли, что дальше спорить будет просто неприлично. Надо просто поблагодарить и обрадоваться. Собственно, я уже обрадовалась: вещица смотрелась очень красиво, и до сих напоминает мне о ювелирных лавках на Каримхане.
Ювелирный шопинг в Тегеране был особенным ритуалом, и все наши не сразу, но привыкли к его порядку. Торопливость в тонком деле выбора и покупки украшений была неуместна. Войдя в лавку ювелира, надо было неспешно побеседовать с хозяином, расспросить, как он поживает, выпить с ним чаю с финиками и фисташками, и только потом перейти к делу.
– Своему ювелиру постоянный покупатель должен доверять как пациент врачу, а общение с ним должно быть обставлено дружественно и даже по-семейному. Вот тогда у вас будут настоящие драгоценности! – так моей маме как-то сказала шикарная Паризад-ханум.
С тех пор мама это повторяла. И пользовалась всеми дополнительными опциями наличия «своего» ювелира – носила ему свои украшения на чистку, ремонт или если вдруг решала уменьшить размер колец. В Тегеране пальцы у всех нас стали тоньше из-за очень сухого климата, который заодно излечивал болезни почек – это утверждал мой Грядкин.
В общем, я знала: если мама идет к ювелиру, это надолго.
Меня усадили в удобное парикмахерское кресло перед большим зеркалом и включили Хулио Иглесиаса. В то время тегеранские дамы относились к нему с большой нежностью: он пел из каждого авто, где за рулем была ханум. Правда, всего несколько лет спустя ханумки изменили Хулио, горячо полюбив другого испанского парня – Луиса Мигеля.
Персиянки из французского салона возились со мной, нежно воркуя между собой. Я слушала сладкоголосого Хулио, листала журнал, попивала кофе из маленькой чашечки и чувствовала себя восхитительно взрослой. И даже не расстроилась, когда одна из парикмахерш показала мне аккуратно перевязанную с обоих концов мою отрезанную косу. Ее красиво упаковали, чтобы вручить моим родителям на память.
Время пролетело незаметно. Когда мама с папой появились на пороге, из зеркала на меня глядела натурально Мирей Матье! Темная шатенка с круглой прической, только мне сделали длиннее, как и обещали. Я была в полном восторге! И даже маме понравилось, несмотря на длинную челку. Папа расплатился с милыми тетями, а они на прощание меня расцеловали и сказали, чтобы я приходила к ним подравнивать концы и челку.
– А платье уж купите сами, мне нужно в посольство, – сказал папа, когда мы вышли из салона. – Сходите в «Курош», здесь недалеко.
– А что такое курош? – спросила я. – Так зовут старшего сына шахини!
– В данном случае название модного магазина здесь, на Моссадык, – пояснил папа. – А назвали его так – как, вероятно, и старшего сына Пехлеви – в честь древнего персидского царя-завоевателя. Он правил великой Персией в доисламское время, когда персы были не мусульманами, а зороастрийцами.
– А кто такие зороастрийцы? – полюбопытствовала я.
– Это огнепоклонники, те, кто поклоняется огню. Но вообще у них было много божеств, как у язычников, – ответил папа. – Я тебе возьму в посольской библиотеке учебник истории, раз тебе интересно. Только в наших учебниках этот царь упоминается как Кир Великий, а персы называют его шах Курош или Куруш. Курош провозгласил курс на создание «великой цивилизации» и сам стал для древних персов божеством.
– Так идти-то куда? – неожиданно прервала лекцию мама, хотя очень любила все познавательное. Но, должно быть, в магазин ей хотелось больше.
– Идите прямо, «Курош» будет справа через два квартала, – папа махнул рукой вдоль центральной улицы, на которой мы стояли, сел в «жопо» и уехал.
Мы с мамой пошли по Моссадык.
Над улицей растянулись полотнища, извещающие в том числе и на английском, что 29-го эсфанда или 19-го марта Иран отметит День Национализации иранских нефтяных промыслов.
Это был тот самый недолгий отрезок времени, когда центральная улица Тегерана уже не была Пехлеви, но еще не стала Валиаср. Тогда исламские лидеры еще не сообразили, что присвоить ей имя Моссадыка идеологически глупо. Об этом я узнала намного позже – из воспоминаний шахбану Фарах. Она описывала, как познакомилась с шахом Мохаммедом в Париже на приеме в посольстве Ирана, куда пригласили всех иранских студентов, учащихся на тот момент в Париже. Как позже, уже в Тегеране, она вдруг получила по почте приглашение на обед в шахскую резиденцию от принцессы Шахназ, старшей дочери шаха от египетской принцессы Фаузии. Каким шах оказался милым и простым в общении при их встречен за обедом, как катал ее на личном спортивном самолете, сам сидя за штурвалом, и как она влюбилась. Не потому что он шах, а потому что он был интересным мужчиной и галантным кавалером. В книге были семейные фото шахской четы, позволяющие в это поверить. Я бы тоже решила, что шах Мохаммед – интересный мужчина. Фоном к воспоминаниям шахини служили события в стране, по поводу которых она переживала или принимала в них непосредственное участие. Моссадыку, которого звали тоже Мохаммед, она уделила в своей книге довольно много места.
Благодаря «Беззаветной любви» шахини к своей стране и шаху, я узнала, кто же этот Моссадык, на улице имени которого я впервые в жизни рассталась с длинными волосами. И чье имя мы невольно произносили каждый день, имея в виду улицу, на которой в 80-м было столько всего интересного – жвачки, кассеты, барби, скейты и «ширини-ханэ» – лавки сладостей.
Моссадык был министром при ныне свергнутом шахе.
В начале 50-х годов ХХ века Моссадык затеял программу национализации нефти и убедил шаха Мохаммеда Реза ее подписать. Программа дала надежду на лучшую жизнь простому народу, а шаха рассорила с его английскими друзьями и партнерами. Английские нефтяные компании покинули страну и наложили эмбарго на иранскую нефть. Нефтедобыча на территории Ирана практически прекратилась, последовала инфляция и обнищание беднейших слоев общества. Вспыхнули народные волнения, и в августе 1953-го шах покинул Иран на своем частном самолете, улетев сначала в Ирак, а затем в Италию. Но не прошло и месяца, как он вернулся, заручившись мощной поддержкой Англии и США. Именно поэтому в 80-м многие думали, что Пехлеви снова вернется, ведь такое уже было.
Когда шах Мохаммед Реза вернулся в Иран, в опалу попал сам Моссадык. Его лишили должности, сослали в глухую деревню и забыли о нем. А вспомнили только после исламской революции – в связи с тем, что он пострадал за свое намерение передать иранские нефтяные месторождения в руки народа. И, недолго думая, новая власть вместо имени беглого шаха дала центральной столичной улице имя последнего из его злейших врагов.
Для блюстителей исламской морали это примерно то же самое, что для жертв репрессий улицу Сталина переименовать в улицу Берии. И только через пару лет до нового правительства дошло, что Моссадык был страшно далек от идей исламской революции. В 1982-м его имя вымарали из названия главной торговой артерии Тегерана, переименовав ее в Валиаср, коей она и остается по сей день.
Но День национализации нефти, случившийся при Моссадыке, в Иране поныне ежегодно отмечают, как общенародный праздник.
Меджлис Ирана принял решение о национализации нефтяной промышленности 15 марта 1951 год, сенат одобрил его 20 марта, поэтому для государственного праздника избрали день между этими важными событиями – 29-го эсфанда или 19-го марта.
И хотя сегодня Моссадык предан забвению, именно он, как ни крути, был тем, кому впервые удалось отдать нефть народу.
«Курош» оказался большим двухэтажным универмагом модных товаров с женскими манекенами без чадры в витринах, что говорило о его бездуховности. Чуть позже бесстыжих манекенов нарядят в платки и манто – свободное одеяние вроде не приталенного плаща, прикрывающее попу.
На первом этаже на каждом шагу стояли гигантские зеркала и прилавки с разнообразной косметикой, возле которых не было продавщиц. Иранки спокойно к ним подходили, брали с подставок «бесхозные» помады и туши и мазались ими перед зеркалами.
Разумеется, моя мама тут же забыла, зачем мы пришли. Она потянула носом и закатила глаза:
– Мистерия де Роша от «Роша»! – выдохнула она. – Мои любимые духи!
С этими словами мама ринулась вперед и растворилась среди бесчисленных лотков с парфюмерией.
Я поднялась по эскалатору на второй этаж, все равно она за мной не следила.
Справа от эскалатора был огромный зал, увешанный разнообразной одеждой. Между вешалками там и сям стояли разряженные в пух и прах манекены обоих полов. Мне даже стало страшно одной войти в этот тряпочный водоворот, я испугалась в нем затеряться.
Слева сиял огнями ресторан, из него доносилось пение Гугуш и мелодичный перезвон столовых приборов. Прямо был бар, который теперь продавал только свежевыжатые соки, но реклама американского виски над ним осталась.
Перед баром был еще один крохотный магазинчик, туда я и зашла, чтобы не болтаться в проходе. Это оказался бутик рукоделия. В нем продавалось великое множество разноцветных и мохнатых мотков мохера. В 80-м он был на пике моды, а в Тегеране можно было легко купить даже самый редкий цвет. Поэтому вязали все – даже те, кто еще недавно в принципе не представлял себя за этим занятием.
Даже мои мама и папа в четыре руки вязали маме какой-то бесконечный многоцветный кардиган, где серый цвет переходил в сиреневый, потом в малиновый, потом в фиолетовый, потом в голубой… Мама говорила, что такая размытая палитра смотрится очень интересно и изысканно.
Маму научила вязать персиянка тетя Рая из прачечной: она была главной рукодельницей среди местного персонала, взрослым ремонтировала одежду и шила на заказ, а нам, детям, мастерила костюмы к выступлениям. Освоив спицы, мама попросила Раечку научить также меня и папу. Нам она сказала, что это успокаивает нервы и развивает усидчивость, но мы-то знали, что ей просто лень вязать одной.
В итоге мы вязали кардиган по очереди. Он всегда ждал желающих себя повязать в шкафу прихожей. У кого из нас троих было настроение, тот его и хватал.
Теперь я думаю, что это было полезной затеей. Кто-то, когда нервничает, грызет ногти (ковыряет в носу, курит сигареты, etc), а мы вязали кардиган.
Этот шедевр вязального дела, который создавался нашей семейной командой в течение нескольких лет, я потом носила на первом курсе МГУ. Тогда как раз вернулась «размытая» мода.
Увидев в рукодельном бутике редкий оранжевый колор, я ринулась за мамой.
Она все еще нюхала духи. Глаза ее затуманились.
– Мам, тебе плохо? – обеспокоилась я. – Пойдем, там мохер оранжевый.
– Оранжевый? – встрепенулась мама. – Где?
В мохеровом оазисе мы потеряли еще полчаса, но мама так ничего и не купила.
– Мне кажется, он слишком рыжий, – сомневалась она. – А мне к белому пальто нужен более солнечный оттенок…
Наконец, мне удалось завлечь ее в зал с нарядами.
Смешно, но в 1360-м году по Солнечной Хиджре мировая мода была похожа на сегодняшнюю.
В моде были просторные блузки-вышиванки с рукавами-фонариками, цветастые сарафаны на бретельках, джинсовые платья и комбинезоны, узкие джинсы и вельветовые штаны в мелкий рубчик, футболки с крупными яркими надписями и мультяшными героями, короткие и длинные обтягивающие кожаные пиджаки и пальто, толстые шарфы, водолазки в облипку, штаны и платья-сафари и сабо на высокой танкетке. Самый писк – на деревянной, чтобы стучала при ходьбе. «Деревяшки» на металлических заклепках имела каждая уважающая себя посольская девчонка.
Даже солнцезащитные очки тогда носили «авиаторы» – формы, которая и сейчас в моде.
Лучшим практическим подарком советскому человеку из-за рубежа в то время был японский зонт-автомат «со слоном» – так мы их называли по изображению на этикетке. «Слоны» в «Куроше» были самых невообразимых расцветок – хочешь с Барби, хочешь с британским флагом.
Несмотря на всю вражду, на прилавках лежали сумки Montana с британскими и американскими флагами.
Из верхней одежды самым шиком были дубленки-«афганки». Из нежной овчины цвета кофе с молоком, отороченные пушистым белым мехом.
Но мы пришли за нарядным платьем.
Вечерние туалеты размещались в отдельном отсеке. Среди моделей преобладал фасон «летучая мышь» – длинные платья-размахайки в стиле Аллы Пугачевой.
Другим актуальным направлением было нечто, напоминающее сегодняшний бохо-стиль: платья из легкой ткани с размытым цветочным рисунком, приталенные с помощью резинки, и с длинными рукавами, присборенными у запястий. Вырез у таких платьев был довольно большим, но в него вдевались завязочки, потянув за которые можно было его регулировать. Из-за резиночек и веревочек платье получалось с напуском и пышными рукавами. А вместе с цветочками и оборочками у выреза и рукавов оно превращало в бабу на чайнике даже самую тощую женщину. Так говорила моя мама, и я видела это своими глазами на примере наших медсестер.
На мой рост не было вообще ни одного платья. Даже с рюшками для бабы на чайнике.
– Может, посмотреть в детском отделе? – неуверенно предложила моя мама.
Но какой мог быть детский отдел, если я играла взрослую шахиню! И мне нужно было поразить воображение взрослого Грядкина! Неужели я буду делать это в глупом розовом нейлоне с бантами, как на детском утреннике?!
Мама тоже не хотела покупать подобное кукольное платье, тем более, одно такое у меня уже было, и я его игнорировала. Она рассчитывала найти мне что-то более взрослое и практичное. Но «летучая мышь» ее явно не впечатлила, как и меня.
Мы уже направились на выход, как вдруг в соседнем отсеке я увидела его! Это было дивное длинное белое платье, чем-то напоминающее белый наряд главной героини-вампирши в фильме ужасов Роже Вадима «И умереть от наслаждения».
В этом прелестном платье с виду всего было в меру, но при этом в нем чувствовался шик. Завышенная талия напоминала о тургеневских девушках, а приспущенные по плечам рукава-фонарики обнажали ключицы, подчеркивая их хрупкость. А учитывая, что я еще не носила бюстгальтера, это смотрелось не вызывающе, а трогательно.
Даже мама ахнула, когда я примерила эту красоту:
– Прямо первый бал Наташи Ростовой!
Мама пощупала ткань. Платье моей мечты было сшито из какого-то простого плотного белого материала вроде батиста и хорошенько накрахмалено.
– Швы вроде добротные, – задумчиво констатировала мама. – А ты точно будешь это носить? А то оно путается у тебя в ногах. Если купим, надо будет попросить Раечку укоротить…
Мама всегда уточняла, «буду ли я это носить», когда мне что-то нравилось.
Меня это обижало: звучало это так, будто она не может доверять мне, а я – сама себе.
Мы купили платье. Стоило она на удивление недорого. Улыбчивая тетя на кассе положила нам его в фирменный пакет «Kourosh» и почему-то сказала «Have a good night!», хотя темнеть еще даже не начало.
Домой я шла в отличном настроении, вприпрыжку и с пакетом в руках. Теперь я была уверена, что сердце Грядкина дрогнет, если только оно не камень. Мама еле поспевала сзади.
С улицы Моссадык к бимарестану мы всегда ходили одним и тем же переулком, где нас каждый раз радостно приветствовал торговец шкурами. Он запомнил нас, когда мы покупали у него ту самую остромодную дубленку-«афганку».
Когда я впервые увидела, как в переулке, прямо на заборе, этот человек развесил огромные цельные шкуры животных, то очень расстроилась и даже заплакала. На заборе висел бывший медведь, зебра, верблюд и множество овец. Зрелище меня поразило: ведь еще недавно всех этих животных я видела живыми, в московском зоопарке!
Но не прошло и недели, как я привыкла ходить мимо шкур убиенных зверей. Каждый раз, возвращаясь с Моссадык, я с интересом разглядывала новые поступления на заборе.
А в те три январских дня 80-го, пока надо мной еще висела угроза отправки в заснеженную Москву, я потребовала, чтобы именно здесь мне купили модную «афганку».. Эта пушистая прелесть как раз только появилась на заборе среди новинок. В Москве я видела такую только однажды – на актрисе Елене Прокловой, которая казалась мне воплощением красивой жизни. А саму Проклову живьем мне показала подружка Катька. Было это в фойе Вахтанговского, когда Катькин папа взял нас на генеральный прогон «Принцессы Турандот».
Торговец шкурами не говорил по-английски, но мы каждый раз перекидывались парой приветственных слов на универсальной смеси языков.
В этот раз, прежде чем мама успела меня одернуть, я на ходу извлекла свою обновку из пакета и развернула перед торговцем. Мне хотелось поделиться своим счастьем.
– Look, what a pretty dress! («Смотри, какое хорошенькое платье!» – англ), – похвасталась я ему.
– Good! («Хорошо!» – англ), – торговец выставил вверх большой палец, а потом почему-то сложил ладони домиком и положил на них голову, будто спит.
– Наверное, говорит, что устал и ему не до моего платья, – поделилась я с мамой своим предположением.
– От тебя устанешь! – согласилась мама.
Папа был уже дома.
– Ну как успехи? – осведомился он.
Я торжествующе извлекла нашу покупку.
– Класс, да?
Папа подозрительно замолчал.
Потом взял мое платье в руки, повертел его и изучил этикетку.
Мама почуяла неладное:
– Недорого же! – сказала она на всякий случай.
– Недорого, – согласился папа, – но это ночная рубашка.
Повисла пауза. Мне стало понятно, почему кассирша в «Куроше» пожелала мне спокойной ночи, а торговец шкурами изобразил, что ложится спать.
Даже мама не знала, что сказать. Обычно это она упрекала нас с папой в безответственном и невнимательном отношении к покупкам. А в обратной ситуации она не знала, что делать.
– Но как?! – наконец выпалила я обиженно.
– А вот так, – сказал папа, в этот раз он даже не хихикал. – Я же говорил тебе, как важно знать иностранные языки!
– Фарси я не обязана знать! – буркнула я.
– Фарси не обязана, – согласился папа. – Но вот здесь что написано? Читай!
На этикетке было написано «Night-gown». Я прочитала.
– И что это? – спросил папа.
– Не знаю, – призналась я.
– И очень плохо! – резюмировал папа. – Вот так недостаточный словарный запас приводит к тому, что идешь на праздник в ночной рубашке.
Тут я не выдержала и заревела. И за меня вступилась мама:
– Вот умеешь ты довести, – заявила она папе с упреком, – и больших, и маленьких. Откуда ей знать такие слова? Это у тебя словарный запас такой – ночнушка, комбинашка… А ребенку это ни к чему! Не плачь, дочь, что-нибудь придумаем! – обратилась она ко мне.
Обычно нападала на меня мама, а защищал папа. В этот раз получилось наоборот, что по-своему было тоже приятно.
– Можно еще в надувном «Куроше» посмотреть, – примирительно сказал папа. – Там и выбор больше. Сейчас визит отработаем, и через пару дней смогу отвезти в рабочее время.
«Надувным» мы называли магазин сети «Курош», расположенный в крытом павильоне, похожем на воздушный шар в форме параллелепипеда. Когда я впервые увидела это гигантское белое сооружение с хайвея Чамран, то решила, что в Тегеран прилетели инопланетяне.
Магазин-НЛО находился в северном предгорье и выезжать туда лучше было засветло. И я стала ждать, когда посольство покинет делегация, которой занимался мой папа, и он сможет отвезти меня туда, где выбор нарядов намного больше.
На следующий день пришла почта, и я получила письмо от подружки Оли.
Оля писала, что в Москве вовсю идет подготовка к Олимпиаде-80. Наша школа тоже принимает участие: на труде девочкам задали шить олимпийского мишку, а мальчикам – выпиливать его из дерева. Еще объявили общешкольный конкурс на лучшее сочинение о важности спорта в деле строительства коммунизма. А физрук сказал, что к началу олимпийских игр, каждый должен сдать нормы ГТО и установить личный рекорд, а иначе он поставит двойку в третьей четверти. Оля не понимала, зачем ей нормы и рекорды, если уже объявлено, что всех школьников на время Олимпиады из Москвы необходимо выслать.
Подружка извинялась, что не смогла добыть для меня открытку с олимпийским мишкой, они очень быстро раскупались. Значки и открытки с олимпийской символикой почти в такой же цене и дефиците, как вкладыши от Wrigley’s. В утешение Оля переслала мне свою выкройку, по которой шила мишку на труде. Чтобы смастерив символ Олимпиады своими руками, я могла и вдали от родины примкнуть ко всеобщему спортивному ликованию.
Олино письмо было от января, поэтому в нем подробно описывался «Голубой огонек» в новогоднюю ночь 1980-го. Оля писала, что наша с ней любимая Алла Пугачева появилась на экране в шикарном платье «летучая мышь» с розой в вырезе и спела песню «Улетай, туча!». Некоторые девчонки успели прямо с телевизора переписать слова в свои песенники и теперь хвастаются перед остальными.
В конце письма Оля спрашивала, как сейчас за границей танцуют?
Чтобы не отстать от мировой моды, старательная Оля почти в каждом письме уточняла у меня, что «за бугром» носят и как танцуют. А мне неохота было терять лицо и объяснять, что я в такой загранице, где не танцуют, а стреляют, поэтому я упоенно сочиняла «супермодные тегеранские» направления стиля в танцах и гардеробе. А наши танцующие после веселящей газировки медсестры в обновках с базара Бозорг были мне в том неизменным подспорьем.
Прошло два дня. Папа все еще был занят с посольской делегацией. «Своего» Грядкина с того момента, как он назвал меня «изящной и быстроногой», я не видела. А он не видел мою новую французскую прическу. Но поскольку теперь я знала, что от меня ему не уйти, то лелеять свое чувство в одиночестве было даже приятнее. Все-таки, несмотря на вдруг осознанное глубокое чувство, дядю Валю я продолжала стесняться.
Беспокоило меня другое: до концерта к 8 марта оставалось всего ничего, а дядя Валя и тетя Таня одновременно заболели и отменили репетиции, будто сговорились. И ладно еще умирающий лебедь, я теперь не сильно о нем переживала. Но спектакль про шахбану!
Я представила себе, что в этом случае, красиво заломив руки, сказала бы моя театральная подружка Катька: «Сцены не отработаны, у шахини нет платья, это катастрофа!»
От нечего делать я послонялась по квартире, примерила мамины платья от портнихи Вахтанговского, повертелась перед зеркалом…
Мишку шить было неохота, при виде выкроек мне сразу мерещился звонкий голос командира Лены. Да и не любила я долго ковыряться. Куда больше мне нравились быстрые и эффектные решения.
Когда родители пришли с работы, я встречала их в шикарном, белом в пол платье «летучая мышь», с бордовым бутоном у откровенного выреза. Если бы Оля успела переписать слова, я бы спела им «Улетай, туча!». Но они и без того замерли столбом.
– Алла Пугачева, – догадалась мама. Прозвучало это почему-то обреченно.
– Ух ты, откуда такая роскошь? – удивился папа.
Но мама уже показывала ему глазами на валяющиеся на кровати ножницы.
Папа вдруг вспомнил, что забыл закрыть машину, и быстро ретировался. Я догадалась, что он убежал смеяться. Мама считала, что хихикать надо мной непедагогично, куда полезнее ставить в пример других детей. Вот и сейчас она сказала:
– Не думаю, что твой друг Сережа совершил бы такое!
– Конечно, – фыркнула я. – Он же не шахиня! И вообще не женщина.
Продолжать дискуссию мама не стала. Вероятно, потому что простыни выдавались на больничном складе без ограничения и от дырки в центре одной из них мамино хозяйство не пострадало.
Да и мою модельерскую находку трудно было не оценить! Если ровно в середине простыни вырезать отверстие и просунуть в него голову, получается та самая «летучая мышь»! Остается сделать по одному стежку справа и слева на талии, чтобы обозначить конец рукавов и начало юбки – и модный фасон готов! Просто и элегантно, это вам не олимпийского мишку шить по выкройке! Самое смешное, что висящие в магазинах платья примерно так и шились, только не из простыни. И революционная идея была не совсем моей авторской. Выбирая платье в «Куроше», я внимательно рассмотрела, как устроены многочисленные «летучие мыши», размышляя, можно ли заказать такое тете Рае из прачечной? Или «да тут шитья пойдет аршин», как пел Высоцкий и выражался мой папа, когда хотел сказать, что поступок кажется ему нерациональным.
Мама только спросила, где же я взяла такой элегантный бутон цвета бордо, прикрепленный к щедро вырезанному в простыне декольте?!
Эта роза была моя гордость.
Дело было так. Решив взять себя в руки и все-таки пошить олимпийского мишку по Олиной выкройке, я отправилась в прачечную к Раечке. У нее там стояла швейная машинка и валялась куча обрезков всяких модных тканей, оставшихся от выполненных заказов. Я хотела попросить у тети Раи какого-нибудь плюша для мишки, но наткнулась на выброшенный ею восхитительный кусочек темно-красного маклона (популярный в то время синтетический материал, имитирующий шелк). В этот момент меня и озарило. Про олимпийского мишку я тут же забыла и помчалась домой осуществлять свой нехитрый план.
Бутон из маклона я получила самым простым способом: скомкала тряпочку с одного края, у основания закрепила одним стежком и булавкой пришпилила к вырезу. Бутон получился ярким и пышным, даже слегка вызывающе. Последнее заметила мама.
Мой вечерний туалет торжественно, на отдельных плечиках, повесили в большой платяной шкаф в спальне родителей. Оба даже похвалили мою находчивость, но, как мне показалось, обошлись без должных восторгов:
– Голь на выдумки хитра, – сказал папа. А заметив, что мама открыла рот, чтобы обрушиться на него с упреками, поспешно добавил: – Это не я, это Грибоедов! Его любимая русская пословица.
И хотя никто из родителей не сказал, что мое чудесное платье не годится для банкета по случаю 8-го марта, у папы неожиданно быстро нашлось время свозить меня в «надувной Курош».
Это была самая дальняя точка для «магазиннинга» (мой папа изобрел это емкое словечко задолго до появления слова «шопинг»).
Ближним «магазиннингом», помимо «Куроша» на Моссадык, считался базар Бозорг (большой – перс, главный торговый развал Тегерана) к югу от центра и базар Кучик (от «кучик» – маленький – перс) недалеко от нас. Еще был базар на мейдан-е-Таджриш (площадь Тджриш), его мы каждый раз проезжали по дороге на дачу в Зарганде.
Но в то время у моей мамы еще была аллергия на слово базар»: она считала, что там продают одежду как минимум с клопами, а как максимум с лишаем.
– И стирай ее – не стирай, чем-нибудь да заразишься! – округляла глаза мама. – Запомни: то, что надеваешь на тело, надо покупать только в приличном магазине!
Правда, спустя всего несколько месяцев, она, как миленькая, ходила и на Кучу, и на Бузорг, а на Таджриш ее возил папа.
Надувной «Курош» находился в престижном районе Шемиран на севере города. Дорога туда была очень красивой, и я приготовилась наслаждаться.
* * *
В свои девять лет Тегеран я неплохо знала, благодаря тому, что папа частенько выгуливал нас с мамой на «жопо». Блестящий, со встроенной кассетной магнитолой для меня он был все равно, что космическая ракета с танцплощадкой. В Тегеране тех лет французские модели были в моде, особенно белоснежные, как у нас.
Больше всего я любила дальние поездки, по современным скоростным автострадам, наши называли их «шахскими». Говорили, что изгнанный монарх построил их по совету и с помощью своих друзей-американцев. Он очень хотел быть им равным и не жалел никаких денег на то, чтобы сделать Тегеран современным мегаполисом. А его отец, кадровый офицер Реза-шах, находился больше под французским влиянием. Вот и вышло, что Тегеран с севера похож на парижские предместья, а с юга – на нью-йоркские. Это утверждали наши «дипы», уже повидавшие мир.
Это сейчас офисные сооружения из стекла и бетона серые высотные жилые коробки с выведенными наружу лестничными пролетами считаются «безликими», а тогда они были писком моды, как пластик и синтетика.
Знакомые «тегеранские» жилые дома позже я встречала на окраинах манхэттенского Бродвея, в кварталах Лондона, Барселоны и Рио, отстроенных в индустриальные 70-е. Наверное, дело в открытых лестницах, но родную «тегеранскую застройку» я встречаю в мегаполисах, где нет суровых зим. Или только там узнаю ее «в лицо», для меня она навсегда осталась «южной», характерной для тех мест, где много солнца.
Жемчужина архитектуры индустриального бума 70-х – тегеранский «Хилтон» «на курьих ножках». До революции там гуляли богатые свадьбы, сразу после он стоял брошенный и полуразвалившийся, а позже превратился в иранский отель «Эстекляль».
Когда мамы с нами не было, папа сажал меня вперед.
Обычно он слушал в машине своих любимых Гугуш и Ажду Пеккан, но стоило ему пустить меня вперед, как бессменным диджеем становилась я. На этот случай я держала в бардачке свой репертуар. В марте 80-го я каждый раз втыкала в кассетник «Чингисхан», я тогда только его переписала у Сереги и никак не могла наслушаться. Врубала на полную мощность, открывала до упора окно и высовывалась в него чуть ли не по пояс, подставляя голову горячему ветру. Тегеранские автолюбители приветливо мне махали. Мама, конечно, так делать не разрешала, но папа мне не мешал. Он понимал, в чем дело.
В марте в разгар дня было уже очень жарко, а меня все еще немного укачивало.
В Москве у нас не было машины, а у меня, соответственно, привычки часто в ней ездить. Едва приехав в Тегеран, мы сразу столкнулись с тем, что любые перемещения, за исключением самых ближних, возможны только на колесах. Никакого метро в городе тогда и в помине не было, да и вообще общественным транспортом пользоваться не рекомендовалось. На определенных должностях в посольстве выдавались служебные машины, остальные в случае особой надобности могли воспользоваться помощью посольских водителей.
Первое время меня страшно укачивало, но я это тщательно скрывала, вывешивая голову за окно. Уж очень боялась, что меня престанут брать на автопрогулки!
Едва получив «жопо» по приезду, папа решил обкатать его, а заодно изучить город и показать нам с мамой в горы. В предгорье Тегерана было два модных местечка для прогулок – Дарбанд и Дараке. Это нам подсказали бывалые люди в посольстве. Мы, понятное дело, не бывали ни там, ни там, но для посещения выбрали почему-то Дараке. Вооружились картой и поехали.
В городе был как раз знаменитый тегеранский «шулюх» – затор. Надо сказать, что «фирменный» дорожный хаос на дорогах Тегерана не похож ни на один другой дорожный хаос в мире. В нем есть общие для всей Юго-Восточной Азии элементы броуновского автодвижения, но, по мне, тегеранскому шулюху присуще нечто вроде дорожного тааруфа (тааруф – иранский этикет).
Тегеранский «автотааруф» весьма смахивает на свод правил вежливости истинного иранца, предписывающий предлагать ближнему подарок (угощение, дорогу, etc), пока тот не откажется трижды. Если внимательно присмотреться, куча-мала на тегеранских дорогах происходит не от того, что все норовят пролезть вперёд, как у нас, а потому что каждый пытается уступить дорогу другому! И пока тот трижды откажется (а он это сделает, потому что дорогу принято уступать), сзади соберётся целая колонна таких же вежливых автолюбителей. Однако обмен реверансами «только после вас» вовсе не отменял смекалку, позволяющую автолюбителям лихо просачиваться в каждую образовавшуюся между автомобилями щель. Это тоже делал каждый уважающий себя тегеранский автолюбитель, даже если он был женщиной. Зато в тегеранских шулюхах никогда не было агрессии: горожане воспринимали заторы как, к примеру, массовое гулянье в городском парке. То есть, как повод пообщаться.
Круговая вежливость порождала движение в рваном ритме «тырк-парк», а во время каждой вынужденной остановки босоногие мальчишки начинали усердно возить тряпками по лобовому стеклу, а уличные торговцы норовили сунуть что-нибудь в окно. Это сейчас мы к этому привыкли. Но когда мы впервые ехали из «Мехрабада» (Мехрабад – в 80-е международный аэропорт Тегерана, ныне обслуживает местные авиалинии, а международное сообщение перебазировалось в новый современный аэропорт имени имама Хомейни) и нам в окно засунули дефицит, мы обомлели и очень хотели его схватить. Каждый – свой.
Мама потянула шаловливые ручонки к японскому фену – шутка ли, в Москве таких крохотных никто не видел! Я даже не знаю, как она вообще догадалась, что это фен!
– Не трогай, дорогая, – вежливо посоветовал папа. – У нас все равно пока нет туманов. К тому же, на ходу ты не сможешь проверить качество товара.
Это маму убедило.
Меня по малолетству фен почти не интересовал, но когда мальчик моего возраста сунул в моё окно жвачки – те самые, которые с вкладышами из комиксов! – я забыла обо всем! Отсутствие у нас туманов, а у товара качества, объяснять мне было сложно и долго, поэтому папа просто взял и закрыл окно с моей стороны. А еще и заблокировал, в иностранных машинах уже тогда был «чайлд-лок».
А уж когда мои ровесники выскочили прямо нам под колёса с ведрами, тряпками и какими-то цветными бутылочками и принялись тереть наши и без того чистые стекла, я и вовсе растерялась! Конечно, мы тоже усердно протирали окна под начальством командира Лены. Но в своем классе и во время дежурства. Может, эти прилежные дети, ратующие за чистоту чужих автомобилей – Тимур и его команда?
Когда мы впервые отправились искать Дараке, первые пять минут я испытывала восторг, прямо как на американских горках! Но скоро мутный комок неумолимо стал подниматься к моему горлу откуда-то из области утренней овсянки.
В Москве я ненавидела геркулес и увиливала от его принятия, как могла. Но в Тегеране овсянка английской фирмы «Доктор Квакер» в красивой банке с румяным жизнерадостным дядечкой на этикетке стала моим любимым лакомством. Мама варила ее на вкусном голландском молоке, которое продавалось не в картонных треугольниках, как в Москве, а в красивых пластиковых мини-канистрочках с ручкой. На вкус оно было сладковатым и пила я его с удовольствием, почти как пепси. Хотя в Москве от молока меня мутило, и мама говорила, что у меня какая-то там непереносимость того, из чего оно состоит. Очевидно, в Тегеране молоко состояло из чего-то другого.
В готовый «квакер» клали кубик датского сливочного масла и, в отличие от ненавистного геркулеса, я ела его даже без сахара. Иногда мама добавляла в овсянку мёд. Мёд производился в Иране и расфасовывался в симпатичные толстые стеклянные кружки, похожие на пивные. Доев мёд, мы пили из них чай. Кстати, на родине на мёд у меня тоже была аллергия, но в Тегеране и она куда-то делась. Даже Ирина-ханум не была готова классифицировать уникальный случай исчезновения у меня всех негативных пищевых реакций и ограничилась туманным заявлением, что «диагноз покажут отдаленные исследования». Как истинная дочь медицинской семьи, она не могла допустить и мысли, что кто-то взял и выздоровел. Мама выросла с фирменным эскулапским убеждением, что здоровых людей не бывает, есть недообследованные.
В общем, «квакер» я любила, но в наш первый автовыезд его утренняя порция нагло и некстати о себе напоминала. Я не могла признаться в этом, опасаясь, что мама немедленно прекратит автопрогулку и окажет мне первую помощь.
Тегеранские дети от мала до велика ездили на заднем сиденье, сидя на нем на коленях или вообще стоя и дергая за волосы под платком свою маму, которая вела машину. Мне пришлась по душе их находка. Правда, моя мама не была за рулем, зато она сидела на переднем пассажирском сиденье и волосы у неё были достаточно длинными, чтобы залезть ей сзади под косынку и плести из них косички.
Этим я и была занята, пока «квакер» окончательно не вышел из берегов. Тогда я приняла единственное верное решение, чтобы машину не остановили – легла плашмя на заднее сиденье. Как раз уместилась во весь рост. Сиденья «жопо» из темно-зеленой кожи раскалились на солнце, я лежала, как на сковородке, но терпела. Главное было сдержаться и не пожаловаться.
Машины вокруг нас «тыркались» и «пыркались», совершая короткие броски в рваном ритме. Папа ещё не привык к «жопо» и к местному движению и реагировал резким торможением на всех, кто пытался пролезть в узкую щель между нами и другими авто. А поскольку это были почти все, то мы тыркались и пыркались больше всех. Потом мы свернули в какую-то маленькую улочку и убежали от «шулюха», зато заплутали в переулках, папа никак не мог из них выбраться.
Когда, наконец, мы вырвались на какую-то широкую и свободную дорогу, убегающую вверх к заснеженным вершинам, папа притормозил у обочины и раскрыл карту Тегерана. Накануне вечером он усердно корпел над ней и даже помечал что-то карандашом.
– Это Чамран-роуд (хайвей Chamran, назван в честь физика доктора Чамрана), – объявил нам папа.
– Но какой путаный город! – сделала мама замечание Тегерану.
– Это потому что прямых улиц очень мало, – пояснил папа. – Шах хотел выпрямить улицы, но народ воспротивился. Шииты ждут пришествия святого имама Махди. Когда он придет, все кривые улочки выпрямятся сами.
– А когда он придет? – полюбопытствовала я.
Папа пожал плечами, а мама заявила уверенно:
– Никаких святых имамов не бывает! Это выдумка для темных людей!
– А как же тогда имам Хомейни? – удивилась я. – Он тоже выдумка?
У мамы, видимо, не было ответа, и поэтому она накинулась на папу:
– Раз привёз нас в страну дикарей, мог хотя бы провести с ребёнком разъяснительную работу! Почему всегда все самое сложное ложится на мои плечи?!
– Имамы бывают, но никто точно не знает, когда они придут, – выкрутился папа.
В тот раз мы, хоть и ехали в Дараке, но приехали почему-то в Дарбанд. И с тех пор только туда и ездили. В тот раз я и увидела впервые канатку, поднимающую к горе Точаль.
Оставив «жопо» на парковке перед средоточием ресторанов, мы пошли вверх по оборудованной пешеходной тропе, теперь такие называют «экологическими».
Вверху было намного прохладнее. С гор, звонко журча, сбегали прозрачные арыки. Кругом росли какие-то неестественно синие цветы и пронзительно кричали птицы. Горы возвышались над нами сурово и безмолвно, а воздух был густой и упоительно-вкусный.
Все это было совсем не похоже на все то, что я видела раньше. И я почувствовала нечто, еще мною не испытанное. Что-то вроде признания ничтожества наших сует перед величием природы.
Мы полюбовались панорамным видом на город со смотровой площадки, потом поднялись ещё выше и обнаружили живописный уединенный водопад.
Мама потребовала, чтобы папа достал наш «Зенит» и сделал фото на память. Это было наше первое и последнее тегеранское фото «Зенитом». Вскоре папа обменял его в какой-то лавке на Бозорге на новенькую мыльницу «Canon», по степени волшебности она тогда приравнивалась к скатерти-самобранке и ковру-самолету. Зато в Тегеране, говорят, по сей день можно приобрести советские фотораритеты.
Еще выше водопада мы обнаружили нижнюю станцию канатки, ведущей к вершине Точаля. Тогда мама и изрекла сакраментальную фразу, которая застряла у меня в голове, образовав то, что папа называл «идефикс».
– В этой стране не может быть ничего исправного! – твёрдо заявила мама. – Они наверняка не ремонтировали эту штуку с тех пор, как шахская семья перестала кататься на лыжах! А может, ещё и нарочно подпилили! Запомни – никогда! Я запрещаю!
Свою грозную тираду она изрекла ещё до того, как я успела захотеть прокатиться.
Мы с папой, не сговариваясь, поняли, что сейчас лучше не связываться.
Только папа рассчитывал, что я забуду про канатку, но у меня, видимо, вместо пищевой появилась аллергия на слово «нельзя». А уж тем более, на жуткое словосочетание «нельзя никогда». Я находила в нем некую безысходную обреченность, и мне неосознанно хотелось скорее это исправить. И, как я уже упоминала, я не успокоилась, пока несколько месяцев спустя папа не посадил меня на эту «неисправную» канатку, заодно хитро доказав, что наша мама всегда права.
Но в тот самый первый раз вместо катания мы попили горячего сладкого чаю с ширини в ресторанчике-шале, где в шахское время горнолыжникам подавали глинтвейн.
И тут в звонком прозрачном воздухе ощутимо потянуло прохладой и до нас долетели первые звуки вечернего азана: они поднимались из города, лежащего у нас под ногами, вверх к небесам, будто дым из трубы. И не успели мы расплатиться за чай, как город внизу погрузился во тьму.
Мы заторопились вниз. Пешие тропы подсвечивались, но после революции электричество стали экономить, и лампочки горели через одну. К «жопо» мы добрались уже в кромешной тьме. Я очень замёрзла и мама ворчала, что «никто даже не подсказал взять кофту, а ведь не все тут выросли в диких горах».
Мы скорее забрались в машину, папа включил мотор и печку, и мы поехали.
– Как-то подозрительно темно! – волновалась мама на переднем сиденье. – Это нормально?
– Экономить уличное освещение в революционное время нормально! – отзывался папа.
– Да нет, уличные фонари как раз горят! А у нас перед машиной темно! А у других светло!
– Ирина, тебе кажется! – уверял её папа, но ехал все медленнее. И в конце концов остановился у обочины.
– Что случилось? – настороженно спросила мама.
– Ничего, – ответил папа, ковыряясь где-то возле руля.
С обеих сторон узкой дороги, спускающейся с гор к широкой хиябан-е-Чамран, к нам подступали густые заросли каких-то деревьев, похожих на оливковые. Но впотьмах они казались черными и страшными джунглями. Мне даже стало слегка не по себе.
– Раз так темно и вокруг ни души, я пойду пописаю! – решительно заявила моя мама.
Ничего подобного от нее никто не ожидал! До того дня она утверждала, что ходить «по маленькому» под куст – верх неприличия и говорит о том, что человек воспитывался в лесу среди диарей. Слово «дикари» служило маме для определения всего, что она считала неприличным. А тут нате вам – сама под куст!
– Далеко не отходи! – напомнил ей папа так обыденно, будто мама ходила под куст каждый день. А как только она вышла, шепнул мне:
– Я не знаю, как здесь включаются фары!
Переключатель света в «жопо» оказался не там же, где в советской машине, на которой папа учился водить.
На тот момент я уже прожила с нашей мамой девять лет, всего на два года меньше, чем с ней прожил папа, поэтому мне не надо было объяснять, почему она не должна об этом знать.
– Давай вместе нажимать все кнопочки, которые есть! – великодушно предложила я свою помощь и перелезла на переднее сиденье.
Через минуту, когда мама вернулась, папа заявил, что хочет проверить уровень масла в двигателе и ищет соответствующий датчик. А ему помогаю, высматривая «молодыми глазами» значок, изображающий масло.
Что такое моторное масло и чем нам грозит его низкий уровень, мама не знала и потому успокоилась.
А ещё через минуту вспыхнул свет, да такой яркий, что осветилась вся горная дорога.
Довольный папа нажал на газ, и мы очень быстро добрались домой. То ли обратный путь всегда короче, то ли папа уже приноровился ловко лавировать по кривым коротким улочкам.
На въезде в ворота госпиталя дежурный вахтёр Арсен сказал папе в окно что-то на фарси. Папа схватился за голову, выскочил из «жопо» и стал объяснять что-то, судя по реакции вахтера, очень смешное. Арсен захлебывался от смеха, хлопая себя по коленкам и по лбу.
– Что он тебе сказал? – строго спросила мама, как только папа вернулся за руль.
– Уважаемый, сказал он, выключите, пожалуйста, дальний свет, а то пациенты ослепнут! – ответил папа.
Оказалось, мы с папой включили не ближний, а дальний свет, а он в «жопо» оказался на редкость мощным. И с этими ослепляющими прожекторами вместо фар спустились благополучно с гор, слепя по дороге водителей на хайвее и пешеходов на маленьких улочках. И никто из тегеранских автолюбителей, так любящих гудеть просто так, от хорошего настроения, ни разу нам даже не бибикнул! Как пояснил папе Арсен, иранцы рассуждают так: мало ли, а вдруг этот человек плохо видит в темноте, грех на него гудеть и еще больше пугать! Вот такой у иранцев «автотааруф».
А с папой у нас с тех пор возникло что-то вроде клуба тайных заговорщиков, которые не должны выдавать Ирине-ханум мелкие оплошности друг друга. Папе ведь тоже от нее доставалось.
* * *
Самый быстрый путь в надувной «Курош» был по Шахиншах-экспрессвей, это скоростное шоссе проходило рядом с нашим госпиталем. Но я попросила папу поехать через Джордан, самую дорогую улицу Тегерана. Я любила рассматривать этот бульвар, сохранивший следы недавней красивой жизни. При шахе на Джордан-стрит были бутики самых дорогих мировых марок, но сейчас почти на всех были опущены жалюзи.
Папа говорил, что некоторые магазины иногда открываются на несколько часов, хозяевам хочется распродать остатки коллекций. Но приезжать надо по предварительной договоренности, чтобы не привлекать внимание пасдаранов к распродажам «харамной» (греховной) одежды. Посольские дамы время от времени организованно выезжали на Джордан в сопровождении кого-нибудь, кто говорил по фарси. Иногда эта роль доставалась моему папе.
– Давай на всякий случай остановимся возле Дарьяни-ага. Вдруг нам повезет, и он на месте, – предложил папа.
Дарьяни-ага держал магазин итальянских вечерних платьев, весьма откровенных даже для страны-производителя. Не удивительно, что исламская революция закрыла его одним из первых. Но Дарьяни-ага, как говорил о нем мой папа, был хитрый лис: он тут же замаскировал свою лавочку под магазин канцтоваров и из-под полы продолжал торговать «харамом».
Нам повезло, дверь у Дарьяни-ага была открыта, и он был нам рад. Хозяин итальянского эксклюзива восседал за прилавком с тетрадками, фломастерами, ластиками и ручками. Покупателей в магазине не было.
Дарьяни-ага тепло поприветствовал моего папу, потрепал меня за щеку, принес поднос с чаем и хурмой («хурма» – финики – перс) и исчез за неприметной дверкой в дальнем углу магазина.
Минут через пять он выволок из чулана огромную коробку и принялся, как фокусник, одно за другим извлекать из нее поистине шахские платья.
У меня разбегались глаза. Я хотела всего – и ничего! Платья были настолько роскошными, будто из другой жизни, что я никак не могла примерить их к себе, даже мысленно. А примерить на себя стеснялась, хотя Дарьяни-ага активно предлагал мне сделать это за ширмой, где было зеркало.
Папа уже выпил три пиалушки чаю, обсудил с Дарьяни-ага перспективы нового президента Банисадра, а я все завороженно выкладывала из коробки новые и новые туалеты из неведомой мне реальности.
Наконец, терпение папы лопнуло. Он посмотрел на часы и заявил, что кроме как наряжать меня, на сегодня у него есть другие планы.
Я честно готова была уехать домой. Все наряды были сногсшибательны, но не про меня. Мы стали прощаться.
Но тут господин Дарьяни вдруг хлопнул себя по лбу, вспомнил Аллаха и вновь метнулся в свой чулан.
Спустя минуту он выплыл оттуда сияющий: в руках у него было платье, в которое я влюбилась с первого взгляда, даже без примерки. Прелестного бирюзового оттенка, из тончайшего натурального шелка, с виду оно было скромным, но от него прямо веяло шармом. Я сразу вспомнила шахбану Фарах, чьи сдержанные наряды неизменно создавали впечатление шика. Это платье обладало тем же эффектом.
Я примерила его за ширмой: из зеркала на меня взглянула маленькая женщина. Подол, конечно, путался у меня в ногах, но это было уже не важно.
Когда я вышла показаться папе, в первую секунду он уставился на меня в недоумении. У меня даже сложилось ощущение, что он меня не узнал.
– Ханум гашанг, хейли хошгель дохтарэ-ханум! («Красивая ханум, очень красивая девочка-ханум!») – запричитал Дарьяни-ага, складывая ладошки домиком, будто молится за меня.
– Идет к глазам. Берем, – коротко резюмировал папа.
То ли ему тоже понравилось, то ли он просто устал.
Дарьяни-ага хотел за платье доллары. Хождение доллара было запрещено революцией, но Дарьяни-ага размахивал руками, повторяя слово «сефарат». Это слово я знала, оно означало «посольство».
Папа что-то неторопливо отвечал, добродушно усмехаясь, и время от времени махал рукой на дверь и делал вид, что встает и уходит. Я догадалась, что он торгуется.
В результате продавец и покупатель сошлись на двухсот долларах. Для Тегерана 80-го года это было целое состояние.
Когда мы сели в «жопо», папа спросил:
– И что мы теперь скажем маме?
– Что купили в надувном «Куроше» за пять тысяч туманов, – пожала плечами я.
Домой мы оба приехали довольные.
Мама нашла нашу покупку «слишком дамистой». Но в ночи, встав в туалет, я обнаружила ее вертящейся перед зеркалом в моей обновке. На маме мое платье тоже смотрелось отменно.
– Я тебе дам поносить! – великодушно пообещала я, убедившись, что платье у меня что надо, раз уж его примеряет моя мама.
И даже лучше, что «дамистое», тогда Грядкину понравится точно!
Концерт и банкет на 8-е марта удались на славу.
А наша постановка и вовсе прошла на «ура».
Как и было задумано, перед началом нашей сценки мальчишки запрыгнули на бильярдный стол, а я стояла в своих бирюзовых шелках, как настоящая шахиня, и ждала, пока дядя Валя меня подсадит. Мальчишки со стола шипели мне: «Ну давай, чего встала-то, начинаем уже!» Но Грядкин нарочно медлил, чтобы подчеркнуть красоту момента. Еще неделю назад я бы не выдержала и запрыгнула бы на стол «быстроногой ахалтекинкой», но теперь я его любила и поэтому интуитивно уловила суть его задумки. Я стояла спокойно – прямо, как тетя Таня и невозмутимо, как шахбану Фарах. А когда меня, наконец, водрузили на стол, сделала небольшой книксен, как принцессы в Катькиных спектаклях.
Дядя Валя был прав: этот простой трюк произвел невиданный фурор.
Особенно, среди наших медсестер. Они кричали, что я прирожденная шахиня, а Грядкин – образцовый евнух. И поднимали за это тосты, чокаясь веселящей газировкой.
Значение слова «евнух» мне было неизвестно, и я тихо поинтересовалась у дяди Вали:
– Почему они говорят, что вы образцовый олух? Из меня получилась плохая шахиня?
– Ты самая лучшая шахиня, – шепнул мне Грядкин, – даже лучше настоящей!
В тот момент, восседая в шелках на троне, водруженном на бильярдном столе, я была абсолютно счастлива.
Сережка важно сидел рядом, сурово сдвигая брови под своей картонной короной в елочном дожде, и время от времени грозно постукивал скипетром-шваброй. Настоящий поварской колпак маленького Сашки был больше, чем он сам, а фартук, позаимствованный с пищеблока, обернули вокруг него в три раза. Коварный визирь Макс очень натурально возводил поклеп на Лешку-берейтора, даже больше, чем положено по сценарию. Вообще Максу эта роль очень подошла. Лешку его мама нарядила в галстук-бабочку, которой он очень стеснялся, и поэтому впрямь был похож на пристыженного любовника.
Задуманная дядей Валей отмена казни изменника в честь женского дня тоже имела грандиозный успех у нашего зрителя.
После нашего выступления женщин госпиталя ждал еще один сюрприз, его тоже приготовил мой Грядкин.
В какой-то момент все мужчины исчезли из зала, а потом появились организованным строем под предводительством Грядкина с аккордеоном. Стало понятно, что это не просто мужской парад, а хор, и сейчас он будет петь.
Певцы построились в три ряда, каждый с цветком в петлице и листочком бумаги в руках. Дядя Валя заиграл на аккордеоне.
Мой папа стоял в первом ряду, почему-то красный, как рак. Я вспомнила его историю про хор и испугалась, как бы его и сейчас не выгнали.
Но хор бодро запел частушки, и мой папа был ничем не хуже остальных.
Я подумала, как прекрасно выступать в камерных залах (выражение Катьки!). В узком коллективе главное желание выступать, строго никто не судит. И это очень полезно для самооценки.
Сверяясь с листочками в руке, певцы пели смешные куплеты, каждый из которых был посвящен лично каждой из дам нашего бимарестана.
Упомянутые дамы рыдали от хохота и восторга. Я тоже плакала – от смеха, от любви к Грядкину, от того, что у меня красивое платье, что я лучшая из шахинь и от того, что даже в Тегеране бывает 8 марта. Я чувствовала себя пьяной, хотя веселящей газировки тогда еще не пила.
Мужскому хору потом долго хлопали и выпивали за его творческие успехи и здоровье его муз. Слова частушек, как выяснилось, сочинил Грядкин, в чем лично я даже не сомневалась. За автора куплетов тоже поднимали тосты и желали ему новых вдохновений.
Перед тем, как мама увела меня спать, папа рассказывал присутствующим про ритуал самобичевания в день великой скорби «шахсей-вахсей» (см. сноску-1 внизу).
– По улицам всех иранских городов идут траурные процессии, – говорил папа. – Мужчины толпами идут по улицам и в ритме барабанной дроби ударяют себя по плечам железными цепями с криками «Шах Хоссейн, вах Хоссейн!», а женщины стоят на обочине, рыдают и бьют себя кулаком в грудь. Этот ритуал символизирует раскаяние и скорбь жителей Куфы, которые предали имама Хусейна, отвернувшись от него в трудную минуту.
– А зачем они его предали? – спросила Лешкина мама.
– Светуль, ну это история из Корана, как из Библии, – ответила за папу Максова мама тетя Инна. – Там все всю дорогу кого-то предают.
– Да, Инночка, ты права, – согласился с ней мой папа. – Это общемусульманский ритуал, признаваемый и суннитами, и шиитами. Настоящее название у него арабское – Ашура, а «шахсей-вахсей» его американцы прозвали, им так слышатся выкрики скорбящих. Отмечается Ашура не по иранскому солнечному календарю, а по общемусульманскому, лунному, поэтому, в отличие от шиитских праздников, и попадает на разные иранские месяцы. Особенно потрясает это зрелище в священном Куме, он весь превращается в сплошной поток скорбящих с цепями. Рыдают там круглосуточно, а траур носят 40 дней, хотя десяти вполне достаточно. В этом году начало Ашуры попало на 2-е марта, так что уже начали.
Больше всех удивлялись папиному рассказу незамужние медсестры:
– А вот наши мужчины не станут себя истязать даже ради родной жены, не то, что ради какого-то святого! – сокрушалась тетя Тамара из гинекологии.
– Ну, ради жены уж точно не станут, – соглашалась с ней тетя Таня. – Ради святого, пожалуй, тоже. Но вот ради кого-нибудь живого и властного вполне могут. Наши мужики – по сути своей рабы!
– Танюша, – перебил ее мой папа, – хоть сегодня и женский день, но все же пощади нас. Валя уже сделал вам подарок, хочешь, я тоже сделаю? Организую экскурсионную поездку в Кум и Исфахан. Посольство запретило, но я договорюсь. И автобус возьмем наш, бимарестанский, с красным крестом. В нем нас никто не тронет.
– Мы давно мечтаем об этом! – оживилась тетя Нонна, медсестра при рентгенологе, местные называли ее «сестра-рентген». – Устали уже просить! Там старинные дворцы, мечети, серебряная чеканка! А в Тегеране и старины-то никакой нет, одни шахские развалины из новейшей истории!
– Да, а то сидим тут как клуши! – поддержала сестру-рентген ее подруга по прозвищу «сестра-клизма» – медсестра кабинета гастроэнтерологии тетя Валя.
– Договорились! Сейчас дни скорби закончатся и отправимся. Обещаю!
У меня уже слипались глаза, но я успела спросить:
– А меня возьмете?
– Куда ж мы без тебя, шахиня ты наша! – ответила мне тетя Таня, а остальные ее поддержали.
Укладывая меня спать, моя мама проворчала:
– Везде успевает этот дон Хуан Грядкин!
– Почему дон Хуан? – удивилась я. – И куда он успевает?
– Вырастешь – поймешь! – отрезала мама и пробормотала себе под нос: – Не надо было пить эту газировку, болтаю лишнее.
Наутро я обнаружила своих четверых друзей столпившимися вокруг Артура, родственника нашего дяди Коляна. Артур что-то увлеченно рассказывал, бурно жестикулируя, остальные радостно гоготали. Как только я приблизилась, мужская компания подозрительно быстро затихла.
– У вас от меня секреты? – обиделась я.
– У нас мужские разговоры, – важно заявил Артурчик. – Женщина не все должна слышать, у мужчин есть свои дела.
– Это у вас женщина не все должна, – еще больше обиделась я, – а у нас равноправие!
С этими словами я гордо удалилась в другой угол двора, хотя над чем смеялись мальчишки, знать мне очень хотелось.
Скоро мне удалось подманить маленького Сашку, который присутствовал при «мужском разговоре»:
– И над чем вы там ржали? – сурово спросила я на правах старшей.
– Что я за это получу? – деловито осведомился ангелоподобный мальчик, отлично натасканный своим старшим братом.
– Я дам тебе скейт, – я знала, чем подкупить Сашку.
– На сколько? – уточнил мой информатор. – И когда?
– На час. Как только твои пойдут на операцию.
– По рукам, – важно согласился пятилетний Сашка. – Ржали, что вчера Грядкин целовался с нашей балериной.
– С тетей Таней? – изумилась я.
– С ней, – согласился Сашка. – После банкета дядя Колян велел Артуру пойти проверить, везде ли выключен свет. Артур поднялся на последний этаж, свет выключен, никого нет, только эти двое в темноте возятся. Они его даже не заметили, а он все подсмотрел… Больше ничего не скажу! – вдруг прервал сам себя мой информатор. – Даже за скейт! Правильно Артур говорит, не женское это дело!
– Ну и не надо! – неожиданно для самой себя разозлилась я. – Все равно я в это не верю!
Я и впрямь решила верить только любимому и своему сердцу, как это делала шахбану Фарах.
Сноска-1:
Павла Рипинская, эксперт по Ирану, писатель, журналист, блогер:
««Шахсей-вахсей» – распространенное среди иностранцев разговорное название Ашуры – дня общемусульманской скорби по поводу мученической смерти имама Хусейна. Предположительно происходит от восприятия иностранцами на слух выкриков восклицаний скорбящих во время церемонии: «Шах, Хусейн! Вах, Хусейн!»).
Название Ашура происходит от арабского слова «десятый», так как траур приходится на первые 10 дней арабского месяца Мухаррам (мохаррам). Годовщина мученической гибели имама Хусейна отсчитывается по Лунной хиджре, поэтому по иранскому солнечному календарю попадает на разные месяцы. Ашуру в Иране отмечают, но наносить себе раны ножом и вообще как-либо причинять себе вред строго запрещено. Этим «грешат» только шииты Ирака, Афганистана и Пакистана. В этих странах для пущей драматичности верующие порой наносят легкие раны даже своим детям – разумеется, только мальчикам. В Иране скорбящие иногда поливают себя овечьей кровью, отчего процессия напоминает фильм ужасов. Если подобные снимки затем попадают в Интернет, зарубежная общественность начинает возмущаться, какие в Иране живут варвары. И так из года в год, хотя в Иране можно запросто угодить в тюрьму, даже если сам случайно поранишься. Зато находчивые иранцы (раз уж кровь себе пускать нельзя, да и удары цепями только для молодых и здоровых) избрали для себя другую традицию: в некоторых иранских городах скорбящие в буквальном смысле вымазывается в грязи, что преувеличенно символизирует «посыпание головы пеплом» в знак траура».
Л. В. Шебаршин, из интервью «Новой газете», 2001 год.
«Взрослые, бородатые, усатые мужики взахлеб рыдали, как маленькие дети. Это отчасти и из традиции идет – в начале месяца мухаррам шииты оплакивают мученическую кончину Хусейна, внука пророка Мухаммеда. Они рыдают настоящими слезами, бьют себя в грудь, разрывают одежды. Они воспринимают Хусейна не как историческую личность, погибшую много лет тому назад, а как человека сегодняшнего дня, героя, великомученика – тоже ведь сила традиции. Возможно ли представить себе, что у нас кто-то заплакал бы по Александру Невскому? Или невинно убиенным царевичам Алексею Петровичу или Алексею Николаевичу?»
Сноска-2:
Новруз – 30 эсфанда (20 марта) Иран начинает праздновать зороастрийский Новый Год, в который чествуется Творец Огня – святой дух Аша Вахишта.
Празднование иранского Новруза длится 13 дней с кульминацией 1 фарвардина – в день весеннего равноденствия (по григорианскому календарю 21 марта). В этот день в Иране не только наступает новый год, но и официально начинается весна – пора радостного обновления природы. В этот период людям тоже следует радоваться и обновляться – делать генеральную уборку дома, покупать новую одежду себе и подарки близким и все новогодние каникулы ходить друг к другу в гости. В первую неделю Новруза в Иране никто не работает, а школьники не учатся.
Согласно традиции, в Новруз следует покупать аджиль (смесь из орехов и сухофруктов) – это принесет в дом радость и изобилие. В доме и на столе должно быть много зелени – это обеспечит в наступающем году процветание и здоровье.
Необходимо накрывать щедрые столы и приглашать в гости всех, кого любишь – это залог сытой и веселой жизни в новом году в кругу приятных тебе людей. Отказываться от приглашений в гости на Новруз ни в коем случае нельзя: он для того и существует, чтобы повидать всех тех, на кого весь год не хватало времени, и справиться о делах всех своих друзей и знакомых.
На мусульманском новогоднем столе в обязательном порядке должен быть «хафт-син» – семь блюд, название которых начинается с арабской буквы «син»: суманак (проросшие зерна), самбуса (пирожки), сабзи (зелень), санджид (дикая маслина), себ (яблоко), сир (чеснок) и соки. На стол также ставят аквариум с золотыми рыбками и горящие свечи по числу членов семьи. Свечи нельзя гасить, пока они не догорят до конца.
По традиции, в новогоднюю неделю иранцы обязательно выезжают на пикник.
Сноска-3:
Чахаршанбе-сури или Огненная среда. С Новрузом связано множество обычаев, самый красочный из которых Чахаршанбе-сури. Происходит действо в ночь на последнюю чахаршанбе (среду) месяца эсфанд. Иранцы называют Чахаршанбе-сури местным Хеллоуином, а россиянам действо напомнит колядки в Сочельник. В ночь со среды на четверг дети, закутавшись в платки, ходят «пугать» соседей, стуча ложками по кастрюлям у них под дверями. Соседи выходят и выносят им сладости.
По традиции, на Чахаршанбе-сури на улицах всех иранских городов после заката разводят костры и следят, чтобы до восхода они не погасли. Для этого всем приходится не спать всю ночь. Пока детишки собирают сладости по домам, девушки водят хороводы вокруг костра, а мужчины прыгают через огонь, приговаривая: «Зарди-йе ман аз то, сорхи-ей то аз ман» («Забери мою болезненную желтизну, дай мне свой огненный цвет»). Так они просят Творца Огня – святого духа Аша Вахишта отвести от них все беды и несчастья.
В ночь на Чахаршанбе-сури незамужние иранки совершают ритуал «Фаль-гуши» – гадание подслушиванием. Девушка загадывает желание и начинает прислушиваться к тому, о чем говорят соседи. В их беседе должен обнаружиться тайный знак, указывающий, сбудется ли ее желание?
Замужние иранки, особенно в провинции Хорассан, предпочитают в праздничную ночь другой обычай – «Кузе-шекани» или битье кувшинов. Считается, что если в Чахаршанбе-сури хозяйка дома соберет все старые кувшины и выбросит их в окно, то ее дом обойдут стороной несчастья, болезни и неудачи.
Венчаются официальные празднования Новруза отмечанием Сизда Бедар – 13-годня нового года.
Сноска-4:
Трагедия 10 марта 1975 года в сокольническом Дворце Спорта. Вот как она описана в Интернете:
«В Союзе жевательная резинка подвергалась идеологическим гонениям. Она считалась символом «бездумной жизни», и, так как внутри страны долгое время не производилась, а появившиеся позже отечественные «жувачки» уступали импортным, то импортная жвачка была невероятно желанной среди школьников, став предметом культа среди детей и подростков.