Читать книгу Тень евнуха - Жауме Кабре - Страница 11
Действие первое. Секрет аориста
Часть I. Andante (Präludium)
9
ОглавлениеПодобно тому как футбольный клуб базируется на первом ядре, в котором находятся игроки и тренеры, на втором – членах клуба и разных симпатизантах и на третьем – собственно руководстве, многочисленные подпольные группы, что вращались как вблизи, так и вдалеке от Партии, как и сама Партия, состояли из центрального ядра (игроков и тренеров, то есть заслуженных и маститых членов Партии, которым пришлось уехать за границу) и второго – членов клуба и симпатизантов, в число которых входили и мы с Болосом, кто работал в полуподполье, без постоянной прописки, и был вынужден зарабатывать себе на хлеб где придется.
– А как же ядро директоров?
Директора в руководстве футбольных клубов покуривали сигары. В руководстве Партии курить сигары не могли, поскольку тайная подпольная деятельность не позволяла им работать; если кто и работал, то только те, кто имел собственное дело, как Голубоглазый, у которого был газетный киоск. За три месяца мы четыре раза переезжали с квартиры на квартиру: с улицы Амилькар на улицу Манигуа, потом на Фелипа II, потом на Эскосию, все в одном и том же районе. Симон Отверженный на собственном опыте усвоил евангельское правило о том, что следует идти по жизни налегке – «ligero de equipaje, casi desnudo, como los hijos de mar»[42]. Все его пожитки умещались в старую темно-зеленую матерчатую сумку, которую купил дядя Маурисий после войны, когда с нетерпением ждал весточки от любимого человека. Там лежали три смены белья, пять рубашек, свитер, расческа с зубной щеткой и книга («Le moderne état capitaliste et la stratégie de la lutte armée: Group Baader-Meinhof»[43]). И вечные разъезды в соответствии с краткими и строгими приказами сверху или теми, что отдавал Голубоглазый.
На улице Амилькар и на Эскосии судьба вновь свела его с товарищем Франклином. Глаза у них сверкали от беспрестанной лихорадочной деятельности: Симона, Курносого и Наталию послали работать на завод по производству деталей для электрической техники, чтобы они, как лица буржуазного происхождения, на собственном опыте узнали, как живется рабочему классу, каковы его умственные, физические, экономические и интеллектуальные границы, и встали на путь освобождения от первородного греха своей потомственной непринадлежности к пролетариату. В первый рабочий день, ежась от холода в своем единственном свитере, Симон Первый, Работяга, рядовой член ячейки района Конгресса, вступивший в Партию с момента возникновения достойных сожаления разногласий с ревизионистской группой бывших товарищей из Объединенной социалистической партии Каталонии, с бьющимся сердцем вошел в ворота электрозавода «Вихрь», отдавая себе отчет в совершаемом им скачке из бессодержательной мещанской жизни в Храм производства, где Рабочий Класс Кует Свое Будущее. (Товарищ Симон чуть не расплакался от умиления.) И жаль, что рядом с ним не было товарища Франклина с галстуком в кармане, но так уж устроена подпольная деятельность, что ты то здесь, то там, то ты Микель Женсана, то товарищ Симон, то рабочий электрозавода «Вихрь» Рикард Монтеро с мастерски подделанным паспортом, на полпути к раздвоению личности, как захудалый театральный актеришка.
Но в жизни рабочего времени на психбольницы не было. Когда каждый день начинаешь работу в семь утра, это предотвращает целую серию припадков. Правда, когда целый месяц делаешь одну и ту же катушку, начинаются нервные приступы другого типа.
Желание Быть Частью Храма Производства (и тем самым искупить свое происхождение) продлилось недолго. Вскоре он понял, что в товарище Наталии рабочие видели не товарища по классу, а сиськи да зад. Разговоры о политической ситуации, осторожно заводимые во время завтрака или между катушкой и катушкой, отскакивали от соседа как от стенки горох, ему не до изысков было, а как бы вот раздобыть телевизор подешевле, чем в магазине. Оказалось, что начальник цеха (полурабочий-полунаемник, ни рыба ни мясо, хороший парень, на зависть многим, хоть и продажная шкура) в вопросах пунктуальности строг и спуску не дает, он три раза оштрафовал его за опоздание на полчаса (все три раза – после вечернего собрания ячейки, затянувшегося дольше обычного). Так что новоиспеченный рабочий пришел к выводу, что все это – страшная гадость и жизнь гораздо тяжелее, чем о ней пишут в учебниках.
Товарищ Симон, ухитрившийся избавиться от некоего Микеля Женсаны так успешно, что никто, кроме домашних, не скучал в его отсутствие, был, несмотря ни на что, в общем и целом счастлив. За чтением «Государства и революции»[44] он позевывал и клевал носом, и понемногу его начала грызть такая мысль: «Слушай, а не ерундой ли мы занимаемся? Пока мы тут делаем катушки, Льятес уже на третьем курсе, и две статьи опубликовал, и собаку съел на современной истории». Дело в том, что, если бы революция произошла прямо сейчас, тогда еще ладно. И мне вдруг страшно захотелось все ускорить и сделать так, чтобы сознательные передовые люди (мы на собраниях ячейки тогда как раз обсуждали «Апрельские тезисы») встали наконец у руля и поспособствовали приходу революции – и по домам. (Встречайте партизана цветами и поцелуями.) В глубине души я наслаждался мелкобуржуазными мыслями, и мне было адски (не потому, что я верил в ад, а фигурально выражаясь) трудно мириться с реальностью, всегда гораздо более неторопливой и занудной, чем мечта. Совершенно без всякого осознанного умысла все книги, которые оказывались в нашей квартире, оседали в руках товарища Симона. Кроме обязательной к прочтению литературы, он глотал стихи, много стихов, и книги по истории. Он читал почти всё, за исключением романов, бесцеремонно мелкобуржуазного жанра, придуманного исключительно для развлечения.
За скромным ужином (суп из пакетика и полсосиски) беседы с Курносым и Наталией особенным разнообразием не отличались. Время от времени происходили обсуждения какого-нибудь общественно значимого события, например того, что товарищ Вила разошлась с мужем.
– Да ну! А что случилось?
– А мне откуда знать. Хотя… Ну да, в последнее время у Жорди стали появляться очень… даже не знаю… очень ревизионистские замашки в быту.
– А-а…
– Симон, у тебя закурить есть?
– Держи.
– Спасибо. Короче, похоже, что он вообще палец о палец не ударял, все приходилось делать ей. Но это еще ничего.
– Не будь козлом! Это совсем не «ничего»: домашнее хозяйство – ответственность обоих, а не только женщины. Или ты хочешь возродить старые порядки…
– Да, блин, Наталия! Я хотел сказать, что это еще не все.
– А сказал, что это ничего.
– Серьезно, я хотел сказать, что это было еще не все.
– Принимаю твои извинения.
– Да не извинялся я перед тобой.
– Ребята, давайте-ка без… Погоди, а что там случилось у Жорди с Вилой?
– Да то, что он к тому же стал явно отклоняться от идеологической линии: во-первых, встал на защиту буржуазного искусства, а во-вторых…
– Ленин тоже вставал на его защиту.
– Елки зеленые, Симон, хоть ты меня не зли. Так о чем это я?
И Курносый, пресс-секретарь ячейки, обладавший потрясающей способностью узнавать все на свете последние новости, докуривая последнюю сигарету из моей пачки, сообщал нам, что Жорди до того дошел, что начал осуждать политику Советского Союза в отношении Чехословакии. И поэтому Вила с ним рассталась.
– А Рафа с женой? – Наталия тоже была не промах, и я отчаянно недоумевал, как же это я никогда ни о чем не подозревал и постоянно витал в облаках. – Она провела очень неоднозначную беседу о культурной ценности традиций, и Рафа сам загнал ее в угол своими вопросами. А теперь они так поссорились, что, наверное, прости-прощай. То есть больше не будут мужем и женой.
– Я думаю, что революционерам нельзя жениться.
– Как священникам?
– Вот черт.
– Нет, он прав. Жениться нельзя. Но трахаться-то можно.
– Как священникам.
Но мы не трахались. Как священники. Наталия была нам товарищем, мы ее уважали и с ног валились от усталости, и я еще ни разу в жизни не видел женщину обнаженной, но это я держал в еще более строгом секрете, чем то, что читаю Брехта, Эсприу[45], Леона Фелипе[46] и некоего Пабло Неруду[47].
Но в общем и целом ужины в ячейке проходили быстро и в молчании, и всем троим нам было тоскливо думать, что прощупывание почвы на заводе «Вихрь» оказалось бесполезным, наша энергия потрачена зря, а Центральный комитет уже серьезно обеспокоен тем, что на этом конкретном заводе не достигнуто никаких успехов, в то время как перед другими производственными центрами открывались блестящие перспективы. Но нам не хотелось оставить целый завод в руках сил ада (не потому, что мы верили в ад), и вся ячейка в полном составе умоляла Центральный комитет не приносить завод «Вихрь» в жертву расхлябанности и несознательности, и Господь Вседержитель сказал им, что если найдется пятьдесят сознательных рабочих во всем коллективе, то Он не истребит город Содом. И товарищ Авраам, после длительных переговоров (сорок пять праведников, тридцать пять, двадцать), понял, что терпение Господне имеет свой предел и что он сыт по горло. И вот тогда Господь задал решающий вопрос: «Сколько же, верный товарищ, сколько сознательных рабочих есть на заводе „Вихрь“?» И, сокрушаясь, товарищ Авраам признался, что только лишь Лот, его жена и две дочери; и Лота звали Венансио Бустос, он был сборщиком и имел некоторую склонность к троцкизму, легко поддающуюся исправлению (поскольку дурных намерений при этом не питал, а был введен в заблуждение по невежеству). И Господь сказал Аврааму: «Да будет Венансио Бустос членом Партии». И свершилось сие, и Господь отозвал своих верных с завода по производству деталей для электрической техники «Вихрь», потому что доводы Голубоглазого наконец возымели действие, и Центральный комитет, основываясь на конкретном анализе конкретной реальности все глубже впадавшего в маразм Франко, приступил к подготовке более решительной стратегии, чтобы напомнить диктатору и его лакеям, что рабочий класс не дремлет и готов к вооруженной борьбе.
У Голубоглазого было целых три имени. По-настоящему его звали Аллен, но в неофициальной обстановке товарищи звали его Голубоглазым. О третьем, довоенном имени он и вспоминать не хотел, потому что уже сто лет как вел подпольную борьбу, всегда с одним и тем же насмешливым и высокомерным выражением лица и с той же твердостью, и в волосах его была все та же проседь, и революция все так же приближалась. Это он обучал ячейку Симона и Франклина (которые, к счастью, уже воссоединились) азам вооруженной борьбы. Он научил их заряжать и разряжать автомат, поведал о надежных системах связи и как-то раз отвез их на пустырь неподалеку от горы Эльс-Энкантатс[48], где они с трепетом в сердце попрактиковались в стрельбе. Он появлялся и исчезал самым неожиданным образом и для многих был видимым главой всей партийной структуры. Но спрашивать о таких вещах было нельзя. И Симон Деклассированный, уже похудевший на шесть килограммов, потому что все, что можно, шло в фонд Партии, был счастлив и печален. Он жил в страхе, ходил с осторожностью, тосковал по красному пальто Берты, всегда оглядывался по сторонам, умел стрелять из пистолета и пестовал тахикардию, как будто во второй раз собирался отмазываться от армии.
Я прожил те годы, влекомый той внутренней силой, что помогает героям. Каждый, кто как-то протестовал, так или иначе вел жизнь героя. В то время все, что я ни делал, имело идеологическую подоплеку, точно так же как десятилетие или два назад нас учили, что во всем есть причина религиозного характера. И люди жили так же, как Рафа с женой или Вила с мужем: ссорились на идеологическим причинам и ругались из-за идеологии, на идеологической почве вместе спали и из-за идеологии спали врозь.
– Мне кажется, ты преувеличиваешь. – И она вонзила свои безупречные зубки в одну из тех оливок, что нам принесли на закуску.
– Да нет, Жулия.
Я воспользовался паузой и тоже съел оливку. И мне стало страшно, что сила слов заставит меня рассказать о чем-нибудь таком, чего, как мне думалось, Жулии знать совершенно не нужно, как, например, о том, что смерть Болоса не была несчастным случаем и что об этом пока что знаю только я, точнее – только я и убийца. И что поэтому я не смог выдержать взгляд его жены. Я выкинул из головы эту мысль и заговорил профессорским тоном, который любит Жулия, и сказал: «Послушай, дело не в том, что Барселона была полна непримиримых педантов и все они шагали в ногу. Это крайне упрощенное ви́дение вопроса. Но чувства зарождались в людях по идеологическим причинам. И то, что мы этим жили, непреодолимо вело людей к истерии. И точно так же как недра проспекта Грасия были в течение многих месяцев бесстыдно выворочены наружу, потому что под ним решили построить паркинг, многие люди жили, обнажив свою душу, и спрашивали себя, всегда ли жизнь будет так страшна и перестанем ли мы когда-нибудь тосковать о тех краях, где, как говорят, народ все просвещен, свободен и счастлив[49]. Поэтому Симон, бывший Микель, не мог не любить Брехта, не бредить стихами Евтушенко, не молчать осторожно о Маяковском и не знать наизусть всего Эсприу и Неруду. Прошло шесть или семь лет, пока Симон, Революционный Читатель, не понял, что „Veinte poemas de amor“[50] или „Страстная неделя“[51] просто хороши». Меня приводит в отчаяние то, что я не знаю, не терял ли я попусту время; единственное, что я знаю, – это то, что подобного рода эволюции в жизни читателя случаются редко или вообще никогда. И как и всегда, проблема в том, что в жизни нельзя переиграть ход. Когда Микель Женсана, бывший Симон, это понял, он уже парковал собственную машину в старом подземном паркинге на проспекте Грасия.
Когда слушаешь концерт Мендельсона для скрипки с оркестром в исполнении Айзека Стерна, сидя в третьем ряду партера, испытываешь непередаваемое удовольствие. Это очень похоже на то, что чувствуешь, увидев вживую, в метре от своих очков, оригинал картины Ван Гога, репродукциями которой всегда любовался. Эта несвоевременная мысль, пришедшая мне в голову на заводе «Вихрь» во время упаковки двухтысячной катушки, была отвергнута товарищем Симоном как упадническая. Через несколько лет она снова пришла мне в голову и слегка облегчила трудное начало моих отношений с Терезой.
Задолго до того, как это стало возможным, Симон во второй раз переехал на новую квартиру и снова встретился с Франклином. (Радость этой встречи, хоть и не совсем революционная, была неизбежна. Оба скрыли ее под маской устрашающего безразличия и достойной Брехта холодности. Как будто бы не были героями драмы; как будто все происходило не на сцене.) В новой директиве, прошедшей обсуждение и зафиксированной на восьмидесяти шести страницах, сообщалось о необходимости присутствия семерых активистов, членов Партии, на интенсивных курсах в Бейруте. Симон, Франклин, Курносый, Кролик и еще трое активистов отправились в путь на двух машинах: одни в Андорру, за сливочным маслом, а другие – в направлении городка Пучсерда́ на французской границе, осматривать аптеку Льивии. Через два дня все они встретились в Тулузе, откуда незнакомые, но очень расторопные заграничные товарищи переправили их в Женеву, а оттуда – в Бейрут. Несмотря на то что первый долг революционера – не поддаться ослеплению потребительского и мелкобуржуазного мира, как только я вступил на землю свободной от диктатуры Европы, сердце у меня забилось сильнее, и я вспомнил, что здесь «народ все благороден, просвещен, богат, умен, свободен и счастлив», и этого мне, скорее всего, было бы предостаточно. Но я должен был любой ценой хранить верность революционной мистике и поэтому притворился, что не вижу Европы. И в сердце моем поселилась новая мечта: Бейрут. Я, скромный товарищ из района Конгресса, окажусь рядом со знаменитыми революционерами. И я почувствовал себя крошечным и счастливым, очень счастливым, но странным, очень странным образом. Особенно потому, что внутри товарища Симона скрывался Микель Женсана Второй, Вечный Студент, который тоже впервые видел Европу и Ливан и подозревал, что те вещи, которые товарищ Симон презирает со всем своим революционным пылом, могли бы оказаться ему очень полезными.
Тот месяц в Бейруте запомнился мне не тем, что там меня научили заряжать и разряжать шестнадцать видов винтовок и пистолетов, и не тем, что там я освоил азы обращения с двумя видами взрывчатки (бабушка Амелия всегда говорила, что лишних знаний не бывает), а тем, что там я узнал, что такое страх. И какое лицо у страха, живущего у тебя в сердце. В Бейруте у страха было лицо разорванного на куски мальчишки, который подорвался на гранате, оставленной посреди дороги его шестнадцатилетним зятем Акимом в качестве приманки для своего троюродного брата Али, который, будучи христианином, заигрывал с девушкой из Шатилы[52]. А еще у страха было лицо стены, наполовину снесенной израильскими бомбардировщиками и разрушенной взрывами, отрывавшими от нее по куску, и когда ты по ней идешь и вдруг раздается отвратительный стрекот пулемета – та-та-та-та-та-та-та-та-та, – и да, метит он в тебя, потому что в тот день в переулке Дождя на посту Оноре Батиль, а он не умеет сидеть сложа руки, да и вообще – ты же запросто можешь оказаться вражеским лазутчиком. В Бейруте у страха был вкус смерти, бессмысленной, за здорово живешь, смерти. Страх пришел ко мне не тогда, когда я учился заряжать и разряжать шестнадцать видов винтовок, автоматов и пистолетов и обращаться с двумя типами взрывчатки. Ко всему этому можно привыкнуть. Страх я почувствовал особенно отчетливо даже не в Бейруте, а на хребте Курнет-эс-Сауда, и там он принял форму могущественного орла, который стремглав бросается на беззащитную ящерицу, дремлющую среди голых камней. Ящерицей был товарищ Симон из ячейки района Конгресса города Барселоны, зачисленный Партией бойцом Подразделения прямого действия, а орлом – израильский «Дуглас A-4N Скайхок», выполнявший карательную миссию на территории, которая, как он полагал, находилась под влиянием Палестины. Вот это был страх так страх, и я тогда спрашивал сам себя (очень похожим вопросом я задавался и несколько лет спустя, свисая с розового куста, росшего у фасада дома Женсана): «Какого лысого черта ты полез в эту заварушку, Микель? Дурак, балбес, бессмысленно целящийся из смехотворного автомата Калашникова в приближающийся из-за гор и нависающий над тобой „скайхок“, тупица, идиот, бегущий к сомнительному укрытию в трещине между голых камней, размышляя, как бы объяснить на пальцах этому пилоту, что ты здесь вообще проездом, блин, чтобы он понял, что ты к этой войне непричастен, что ты студент, ты на занятия приехал, мать твою!» И снова думал: «Кто просил тебя сюда соваться? Всю жизнь ты лезешь куда не следует, когда мог бы сидеть в удобном кресле в Национальной библиотеке или в университетской и, обложившись документами, писать научное исследование об израильско-палестинском конфликте, был бы на третьем курсе исторического факультета и, как Льятес, опубликовал бы две статьи, вот ведь мудак, и, может быть, и девушка бы у тебя была».
– Baissez la tête, Dieu![53] – заорал Камаль, научный руководитель моей докторской диссертации на этом курсе в университете Аль-Фаттах, вжавшись в скалу так, что стал похож на рисунок. И «скайхок» пролетел, изрыгая пули, как бомбы, и я услышал в ухе свист «ззззуииииииии!» – это свистела смерть собственной персоной, смерть от руки лейтенанта Самуила Гольдштейна, моего ровесника, с которым у меня не было никаких разногласий (то есть официально разногласия, конечно, существовали, ведь он был марионеткой американского империализма), и я уверен, что у него тоже не было никаких недобрых чувств ни по отношению к товарищу Симону, ни к Микелю Че Женсане, которого он впопыхах принял за палестинскую ящерицу. Вот это был страх так страх, потому что на войне гораздо больше людей умирают за просто так, чем по той конкретной причине, из-за которой развязали войну. И этот бесконечный страшный миг на Курнет-эс-Сауда, который до сих пор мне снится, длился шесть с половиной секунд. Иногда я думаю, что человек – очень несчастное животное, потому что шесть с половиной секунд могут испортить тебе улыбку настолько, что и через двадцать пять лет заметны следы тех шести с половиной секунд.
На блюдечке лежала последняя оливка, Жулия изучала мое молчание. Я уже много лет столько не говорил и не смешивал в таком количестве свои собственные воспоминания с теми, что достались мне по наследству от дяди Маурисия.
– Теплый салат?
– Сеньору.
Толстошеий официант поставил тарелки на стол с таким облегчением, как будто решил серьезную проблему. Проблема, однако, состояла в том, что знания, полученные в университете Аль-Фаттах, предстояло применить на практике. Как всякий интерн, начинающий работать в больнице, доктор Симон вдруг обнаружил, что за поясом у него пистолет и на нем лежит ответственность за прикрытие демонстраций и за охрану дома в Вальдорейше[54], где происходило какое-то невероятное собрание бывших товарищей, одни из которых были членами Партии, а другие – какими-то безумцами-маоистами, которые работали не покладая рук, хотя их раз-два и обчелся. А я сидел на дереве в качестве охранника, и мне было не страшно, потому что в небе над Вальдорейшем из-за Кольсеролы[55] не ожидалось появления никаких «скайхоков» на бреющем полете. Мимо проехал полицейский джип, но, к счастью, никто не увидел ничего подозрительного в том, что какая-то шантрапа в количестве трех человек решила полазить по деревьям в саду одного из частных домов.
А я все смотрел Голубоглазому в глаза и клял себя за беспроглядный идиотизм, от которого нет спасения. И сжимал в потной руке полагавшийся мне по уставу пистолет. И платки, закрывавшие нам пол-лица, отдаленно напоминали мне вестерны типа «Уэллс Фарго»[56].
– Всем стоять! Ни с места!
Работники банка послушались скорее интуитивно, чем из каких-либо других соображений.
– Всем лечь навзничь! – продолжал орать Голубоглазый, входя в кабинет директора и отсоединяя сигнализацию, вежливо беря на мушку управляющего и выводя его ко всем остальным.
Все присутствующие, как будто из фильмов им и так было ясно, что делать, улеглись лицом вниз и уставились в плиточный пол. Кроме одного клиента, который действительно лег навзничь.
Энергичным жестом Голубоглазый разделил нашу диверсионную группу надвое: Симон и Наталия – к кассе, с ненавистью в глазах и исступленными жестами, давай, давай, давай, деньги из кассы, давай; Кролик и кто там еще – к сейфу, с двумя мешками; а в середине высился Голубоглазый, как дирижер оркестра во всем своем великолепии, взирая на картину с высоты метр девяносто. Он припугнул какую-то даму, чтобы та не двигалась, и в негодовании направился к тому единственному клиенту, который его послушался:
– Я сказал, лицом вниз!
Теперь они друг друга поняли, и Голубоглазый с расстановкой пояснил двенадцати гражданам, находившимся в тот момент на территории банковского отделения «Ла Кайша» в Валькарке[57], что бояться им нечего и что это ограбление санкционировано вооруженными силами революционного народа.
– Санкционировано? – удивился все тот же умник, который знал, что такое «навзничь».
– Он хочет сказать – осуществлено, – объяснил товарищ Симон с пачкой купюр в руке – голова у него шла кругом.
И застыл на полуслове, во-первых, потому, что заговорил со свидетелем (первое правило, которое нельзя было нарушать во время экспроприации), но самое главное, потому, что тот, кому он ответил, учился с ним вместе в университете, дружил когда-то с девушкой по фамилии Гитерес, был членом Социалистической партии национального освобождения Каталонии, писал в газетах «Бой», «Борьба» и «Вперед» и время от времени спорил с ним о терминологии. Звали его Костас. Костас его не узнал, а узнал бы, так не преминул бы об этом сообщить. Симона замутило еще сильнее, к горлу подступила рвота. Но он смог сдержать тошноту до входной двери, через которую они выбежали как раз тогда, когда сработала сигнализация, включенная предателем и контрреволюционером управляющим.
Они пересчитали конфискованные деньги за три минуты. Миллион двести тысяч, превосходно, никто не умер, и не пришлось стрелять, и вот они уже доехали до церкви Святого Иосифа, прислушиваясь украдкой, не гонится ли за ними машина с сиреной, а Франклин, во время ограбления ждавший их в машине с включенным зажиганием (обшарпанный «рено-дофин», лично им, при содействии Курносого, конфискованный в Оспиталете[58] за три часа до операции), говорил: «Не пойму, как это может быть, что так просто грабить банки?» И голос Симона, с заднего сиденья, отвечал ему: «Какое „просто“, я чуть не помер со страху». И все, кроме Голубоглазого, нервно рассмеялись, как будто только что напроказили во дворе религиозной школы. И когда они вышли из машины, чтобы рассеяться, оставив все деньги в руках Голубоглазого, он только и сказал им: «Молодцы, ребята, прекрасно поработали. Но если вдруг узнаю, что кто-нибудь собирается блевануть во время следующей операции, я так ему задам, что мало не покажется».
– Но…
– А нечего. – Взгляд Голубоглазого был холоден как лед. – Мы солдаты, Симон.
– Мы не давали клятвы не бояться.
– Спокойной ночи, товарищи.
А дело было средь бела дня. То есть грабить банки придется еще не раз, а нашу ячейку, судя по всему, перевели в отдел обеспечения Партии. И Микелю Женсане стало страшно, потому что, как и в Бейруте, его запросто могла убить шальная пуля, могла попасть в него даже рикошетом.
42
«Налегке, почти обнаженным, как дети моря» (исп.). Цитата из стихотворения «Портрет» испанского поэта Антонио Мачадо (1875–1939).
43
«Современное капиталистическое государство и стратегия вооруженной борьбы: группа Баадера-Майнхоф» (фр.). Группа Андреаса Баадера и Ульрики Майнхоф, более известная как Фракция Красной Армии, или РАФ (Rote Armee Fraktion) – немецкая леворадикальная террористическая организация, действовавшая в ФРГ и Западном Берлине в 1968–1998 гг.
44
«Государство и революция» – работа Ленина, датированная 1917 г.
45
Сальвадор Эсприу (1913–1985) – каталонский поэт, прозаик и драматург.
46
Леон Фелипе (1884–1968) – испанский поэт. – Примеч. ред.
47
Пабло Неруда (1904–1973) – чилийский поэт, лауреат Нобелевской премии по литературе (1971). – Примеч. ред.
48
Эльс-Энкантатс (2745 м) – знаменитая двуглавая гора в провинции Льейда.
49
Аллюзия на стихотворение Сальвадора Эсприу «Набросок молитвы в храме», которое начинается строками:
О, как же я устал от жизни в этой
трусливой, закоснелой, дремучей стороне
и как же мне хотелось бы уехать
куда-нибудь на север,
где, как говорят, живут все в чистоте,
народ все благороден, просвещен, богат,
умен, свободен и счастлив!
(Пер. А. Горбовой). – Примеч. ред.
50
«Двадцать стихотворений о любви» (исп.). «Двадцать стихотворений о любви и одна песнь отчаяния» – один из самых известных сборников чилийского поэта Пабло Неруды (1904–1973).
51
«Страстная неделя» – сборник стихов Сальвадора Эсприу, опубликованный в 1971 г.
52
Шатила – лагерь палестинских беженцев в Бейруте, существовавший с 1949 г. – Примеч. ред.
53
Пригнись, черт возьми! (фр.)
54
Маленький городок в Каталонии. – Примеч. ред.
55
Горная цепь в провинции Барселона. – Примеч. ред.
56
Фильм Фрэнка Ллойда, вышедший на экраны в 1937 г. – Примеч. ред.
57
Район Барселоны. – Примеч. ред.
58
Город в Каталонии, неподалеку от Барселоны. – Примеч. ред.