Читать книгу Три комнаты на Манхэттене - Жорж Сименон - Страница 9

Неизвестные в доме
Часть вторая
I

Оглавление

Лурса поднял голову, исподтишка поглядел на дочь, встал с кресла и пошел помешать в печурке, которая временами, особенно когда налетал шквальный ветер, начинала фыркать. Он чувствовал, что Николь, старательно склонившаяся над папками, наблюдает за ним, даже не скосив глаз, что она как бы держит его на кончике невидимой нити, и все-таки направился к стенному шкафу, открыл его, взял бутылку рома.

– Тебе не холодно? – неловко буркнул он.

Она ответила, что не холодно, и в голосе ее прозвучали одновременно упрек и снисхождение. Уже несколько раз он ставил бутылку на место, не налив себе рома, и только глубоко вздыхал от усталости.

– Последняя ночь!.. А завтра…

Было уже за полночь, и город был пустынный, небо светлое, но какое-то безжалостно-светлое, по улицам гулял ветер, вздымая с мостовой тонкую снежную пыль.

Ставни в кабинете он не закрыл, и на всей их улице, во всем их квартале окошко Лурса было единственным живым пятнышком.

Они приближались к концу туннеля, туннеля протяженностью в три месяца. Утром первого января уже рассеялась тяжелая скуфья сырости, давившая на город. Кончились эти липкие ночи, когда невольно держишься поближе к домам, а с крыш падают капли, и все бело-черное и блеклое, как офорт.

Ночи стали такие длинные, что от прожитого дня ничего не оставалось в памяти, кроме слабо освещенных лавчонок, запотевших окон, подбитых мраком улиц, где каждый прохожий становился загадкой.

– До чего ты дошла? – спросил Лурса, садясь и шаря вокруг себя, чтобы отыскать пачку сигарет.

– До шестьдесят третьей! – ответила Николь.

– Тебя не клонит ко сну?

Она отрицательно покачала головой. Шестьдесят три папки из девяноста семи! Девяносто семь папок стопкой лежали здесь, на письменном столе, одни – разбухшие от бумаг, другие – совсем плоские, в них подчас хранилась всего одна-единственная страничка.

Посреди каминной доски на бесцветном листке календаря выделялись огромные черные цифры: воскресенье 12 января. И так как было за полночь, уже наступил понедельник 13 января, другими словами, наступил этот день.

Возможно, для других он ничего не значил. Но для Лурса, для Николь, для Карлы, для горничной, для некоторых людей в их городе и вне его, понедельник 13-го был концом туннеля. В восемь часов утра наряд полиции выстроится на ступеньках здания суда и будет проверять пропуска, которые были розданы не щедро. Тюремная карета доставит Эмиля Маню, который за это время успел еще похудеть, но возмужал и которому мать на той неделе купила новый костюм; Лурса в раздевалке наденет свою мантию, с ней немало повозилась Николь, выводя жирные пятна.

– Разве нет второго допроса Пижоле? – удивилась Николь, наморщив лоб.

Кто знает, кто такой Пижоле? Они! Они да еще несколько человек, которые так долго корпели над этим делом, что могли бы объясняться между собой на непонятном для других языке.

– Был лишь один допрос, от двенадцатого декабря, – не задумываясь, ответил Лурса.

– А я почему-то вбила себе в голову, что должно быть два допроса…

Пижоле – сосед Детриво – жил сейчас в родном городе на ренту; в свое время он играл вторую или третью скрипку в Парижской опере. Сосед Детриво и, следовательно, живет на одной улице с Маню.

«Я с ним не знаком… Знал только, что чуть подальше, через несколько домов, кто-то дает уроки игры на фортепьяно… Что касается Детриво, то я мог их наблюдать в их же саду из своего окна… Разумеется, летом. Когда они сидели в столовой, ко мне доносился гул голосов… Недостаточно отчетливо, чтобы разобрать… Только изредка словечко-другое… Зато я слышал, как у них открывали или запирали дверь… Я никогда не засыпаю раньше двух часов ночи… Привык в театре… Читаю в постели… Замечал, что кто-то у Детриво возвращается очень поздно, так что иногда даже просыпался от стука».

Все это было, так сказать, предисловием к вопросу, поставленному следователем Дюкупом:

«Вы помните ночь с седьмого на восьмое октября?»

«Чудесно помню».

«Что дает вам основание утверждать это столь категорически?»

«Одна деталь: после полудня я встретил своего приятеля, который, по моим расчетам, должен был находиться еще на Мадагаскаре…»

«А почему вы думаете, что это было именно седьмое?»

«Мы вместе пошли в кафе, что случается со мной редко. Там, в кафе, прямо передо мной висел большой календарь, и я как сейчас вижу цифру семь… С другой стороны, я уверен, что в этот вечер кто-то из Детриво вернулся в два часа ночи, как раз тогда, когда я собирался погасить свет…»

Девяносто семь папок! Девяносто семь человек, подчас самые неожиданные фигуры, уже переставшие быть индивидуальностью – полицейским, девушкой из кафе, продавцом из «Магазина стандартных цен», клиентом книжной лавки Жоржа, – уже превратившиеся в частицу огромного дела, которое в последний раз листала Николь.


В восемь часов утра Эмиль Маню, обвиняемый в убийстве Луи Кагалена, по кличке Большой Луи, совершенном 8 октября вскоре после полуночи в особняке, принадлежащем Гектору Лурса де Сен-Мару, адвокату, сядет на скамью подсудимых, и начнется суд.

В течение трех месяцев, пока длилось следствие, небо, не переставая ни на час, проливало слезы, город был грязный и серый, и люди сновали взад и вперед по улицам, словно муравьи, спешившие по каким-то своим загадочным делам.

На столе Лурса лежали девяносто семь папок из грубого желтоватого картона и на каждой фиолетовыми чернилами были написаны фамилии.

Но день за днем, ночь за ночью, час за часом каждая папка, каждый листок оживали, становились мужчиной или женщиной, имеющими свое занятие, свое жилище, свои недостатки или пороки, свои мании, свою манеру говорить и держаться.

Вначале их была всего жалкая горсточка: Эдмон Доссен, которого родители послали в санаторий в Швейцарию, сын колбасника Дайа, Детриво, которого в конце концов обнаружили в Париже на Центральном рынке, где он без гроша в кармане бродил вокруг повозок с овощами в надежде, что его позовут разгружать их… Потом Люска, которого каждый божий день можно было видеть на улице возле «Магазина стандартных цен», где шла распродажа и где он торговал грубыми охотничьими сапогами…

Потом Груэн, который редко встречался с членами шайки, но все же состоял в ней и который был сыном генерального советника!

В течение трех месяцев – за исключением последних недель – Эмиля Маню каждое утро под конвоем двух жандармов доставляли из тюрьмы в суд, и дни заключения текли так же медленно, как в книжной лавке Жоржа, были так же до мелочей регламентированы.

Хотя Дюкуп отлично знал, что подследственный понадобится ему не раньше десяти или одиннадцати часов, он требовал, чтобы Маню был в его распоряжении уже с восьми утра. В этот ранний час в коридоре суда еще горел свет и уборщицы мыли полы.

Маню вводили в крошечный чуланчик, который отвели специально для него: грязные стены, скамья и в углу помятые ведра и щетки. Один из жандармов уходил выпить кофе и возвращался с газетой в руке, а от усов его попахивало ромом. Потом уходил второй. Свет электрической лампочки бледнел. Над головой раздавались шаги: значит, явился Дюкуп, раскладывает бумаги, передвигает кресло, устраивается поудобнее и сейчас велит вызвать первого свидетеля…

Возможно, и есть в городе люди, которые еще живут иными мыслями, у них свои заботы, свои планы; но для нескольких человек весь мир в какой-то мере застыл восьмого октября после полуночи.

«Вы Софи Штюфф, содержательница кабачка в местечке, называемом Клокто?»

«Да, господин следователь».

«Вы родились в Страсбурге и вступили в брак с неким Штюффом, служившим в отделе городской очистки… Оставшись вдовой с двумя дочерьми, Евой и Кларой, вы жили сначала в Бретиньи, где работали поденщицей… Вы сожительствовали с неким Труле, который вас бил и на которого вы подавали жалобу…»

Речь шла о кабатчице, хозяйке «Харчевни утопленников». Всего пять страниц, включая допрос обеих дочек. Но он, Лурса, он ездил в харчевню три-четыре раза, любовался портретом покойного Штюффа, тупо взиравшего на свет божий, любовался и прочими фотографиями, в частности – обеих дочек еще в младенческом возрасте и даже этого самого Труле, который был жандармом и колотил свою сожительницу.

«Кто из всей этой шайки был наиболее активным? Кто обычно платил за остальных?»

«Месье Эдмон, конечно!»

Один лишь Лурса знал через Николь, что каждый перед попойкой вносил свою долю Эдмону!

«Танцуя, он сдвигал каскетку на ухо и не выпускал изо рта сигареты. Он приносил пластинки с „жава“, потому что тогда у нас их еще не было. Держался он очень прямо и уверял, что так принято на танцульках…»

«Он за вами не ухаживал?»

«Он делал вид, что нас презирает. – (Это показания Евы, младшей сестры.) – Называл нас шлюшками. Притворялся, что верит, будто у нас, в нашем доме…»

«Что в вашем доме?»

«Ну как это вы не понимаете? Думал, что у нас в доме на верхнем этаже есть специальные комнаты и мы ходим туда с любым… Стоял на своем, да и только…»

«И он ни разу не пожелал туда подняться?»

«Нет… Зато колбасник…»

«Что он такое делал, этот колбасник?»

«Вечно нас хватал… Как мы его ни отталкивали, он снова за свое брался… Если не ко мне приставал, то к моей сестре, а то и к маме… Ему только бы женщина!.. А сам гоготал!.. Рассказывал всякие мерзкие истории…»

Дюкуп и Лурса теперь уже не здоровались за руку. Когда Лурса входил в кабинет следователя во время допроса Маню или для того, чтобы присутствовать при очной ставке, оба холодно обменивались любезностями.

«Прошу вас… Нет, сначала вы… Если высокоуважаемый защитник…»

Лурса, казалось, приносил с собой в здание суда в складках одежды, в щетине бороды, даже в своих ужимках и гримасах, даже в больших своих глазах след того странного затхлого мира, куда он в одиночестве погружался на долгие часы и откуда возвращался с новой добычей, с новым, еще не знакомым накануне именем и тут же заводил новую желтую папку.

Это он обнаружил Пижоле! Это он чуть ли не силком привел к следователю жирного господина Люска, Эфраима Люска с такими необъятными ляжками, что он даже ходил раскорякой.

Торговец игрушками, устрашенный близостью правосудия, бормотал: «Я думал, мой сын просто влюблен. Я так и сказал его матери. Мы оба очень волновались…»

Комиссар Бине тоже шнырял по всем закоулкам города и порой приводил нового свидетеля.

Теперь груда папок лежала здесь, на письменном столе Лурса, печурка временами вспыхивала, и Николь старалась сидеть особенно прямо, чтобы отец не заметил, как клонит ее ко сну.

Это она добровольно взяла на себя обязанности отцовского секретаря, что-то отмечала, сопоставляла показания, часы, минуты, сортировала бумаги, клала их каждый день на угол стола, всегда на один и тот же. Как-то, обмолвившись, отец сказал ей «ты».

Работа продолжалась главным образом по ночам, когда только они двое бодрствовали в доме, на их улице, а возможно, и во всем городе, и Лурса, вздыхая, косился на стенной шкаф, где хранилось вино.

Ибо теперь он брал из погреба только одну бутылку красного и растягивал ее на целый день! Иногда ему удавалось схитрить, он выбирался из здания суда через боковую дверь, входил в бистро и заказывал божоле.

Сначала он дал себе обещание брать только один стакан. Потом как-то неосмотрительно показал хозяину на пустой стакан, и тот налил еще вина, а с тех пор подавал ему вторую порцию, не дожидаясь заказа.

Но теперь он никогда не был пьян! Ни разу! Даже наоборот! Но вот сегодня, чтобы не притупились зубы, ему требовалась дополнительная порция алкоголя.

– Я отмечу противоречия в показаниях Берго, – сказала Николь, подчеркивая фразу жирной красной чертой. – Он уверяет, что двадцать первого октября Эмиль приходил к нему, чтобы продать часы… А судя по материалам, это не могло быть раньше четырнадцатого или пятнадцатого… Берго ошибся на целую неделю…

Берго! Еще один, о чьем существовании Лурса раньше и не подозревал! Редко-редко кто заходил, да и то случайно, в его часовую мастерскую, такую узенькую, что с улицы ее трудно было заметить; к тому же она была расположена очень неудачно – между мясной и бакалейной лавками, за рынком.

Берго… Огромный, дряблый, с отвислым животом… Берго, от которого вечно разило прогорклым маслом и который, казалось, впервые в жизни решился покинуть свою тихую заводь, где ржавели старые будильники, разобранные часовые механизмы и поддельные побрякушки…

Однако он жил! И другие тоже! И их имена, произнесенные вслух, звучали уже не как обычные имена!

Как раз когда дочь упомянула Берго, Лурса, сам того не желая, нашел определение своему собственному состоянию: в эту минуту он был подобен ученому, посвятившему годы и годы какому-нибудь монументальному труду, скажем, исследованию в десяти томах о жесткокрылых или о Четвертой династии…

Все было здесь, на его письменном столе! Вместе с именами, которые для большинства людей или ничего не значат, или значат очень мало.

Берго… Пижоле… Штюфф…

Для него они были исполнены смысла, жизни, трагедии! Стопка возвышалась, как колонна, и…

Он снова поднялся и, стараясь не замечать взгляда дочери, открыл стенной шкаф и налил себе чуточку рома.

Ибо теперь, когда все было кончено, требовалось сохранить веру. Никак нельзя по выходе из туннеля вновь попасть в зубья будничной рутины…

Но существовал Большой Луи, разумеется – мертвый Луи, живой он не представлял никакого интереса.

И еще тот, кто его убил.

И тот, кто его не убивал: Эмиль, который то весь сжимался, то сидел как оглушенный, иногда вскипал от гнева, заходился в настоящей истерике и вопил в кабинете Дюкупа:

– Я же вам говорю, что я не виноват… Вы не имеете права!.. Вы грязный тип!..

Грязным типом он обзывал вылощенного до блеска Дюкупа! Иногда он говорил, как и все, интересовался подробностями.

– А много будет народу? Правда, что из Парижа приедут журналисты?

Дюкуп в конце концов устал и, воспользовавшись рождественскими каникулами, укатил в горы отдохнуть.

От всего этого подступало к горлу, душило. Иной раз Лурса начинало казаться, что он живет не среди людей, а среди их теней.

Уже трижды после начала событий отец и сын Дайа, колбасники, затевали драку, колотили друг друга руками, ногами.

– Ты меня не запугаешь! – кричал сын.

– Ах ты, грязный ворюга!..

– Будто сам воровать не умеешь!

Приходилось вмешиваться посторонним. Один раз вызывали даже полицию, так как папаша разбил сыну в кровь губу.

А к Детриво, которого отыскали в Париже и который ни за какие блага мира не соглашался возвращаться в Мулэн, потому что, по его словам, он там умрет от стыда, уехал его отец, кассир. Оба они порешили, что юноша, не дожидаясь призыва, немедленно поступит на военную службу.

Теперь он служил в интендантстве Орлеана и ходил в чересчур длинной шинели, очевидно, все такой же – в очках и с прыщами на физиономии.

Четыре допроса и одна очная ставка с Маню.

«Сам не понимаю, как я мог это сделать! Я дал себя завлечь… Я всегда отказывался красть деньги, даже у родителей…»

Историю с кражами потушили. Отец Эдмона Доссена расплатился за всех. Торговцам дали отступного, и те не подали жалобы. Местная газета молчала.

Тем не менее в городе было несколько человек, на которых при встрече оборачивались. Можно было даже сказать, что существует два города, два Мулэна: один живет неизвестно зачем, без смысла и цели, и другой, для которого дело Маню было как бы неким стержнем, весь в тайниках мрака, полный самых неожиданных персонажей; вот их-то Лурса и извлекал на свет божий, а затем заводил новую папку с именем одного из них на обложке.

– Не слишком ли ты будешь завтра усталой?

Николь насмешливо улыбнулась. Разве когда-нибудь показывала она при посторонних хоть малейшую усталость или уныние? Она сбивала с толку именно тем, что всегда оставалась сама собой, невозмутимая, упрямая; казалось, даже в округлых линиях ее лица и фигуры было что-то вызывающее.

Николь не похудела. Никуда не поехала на рождественские каникулы. Каждый вечер отец, вернувшись из суда, заставал дочь у себя в кабинете в неизменно ровном расположении духа.

Она взяла последнюю папку, лежавшую поодаль от других, где находился всего один листок дешевенькой почтовой бумаги, какую продают в бакалейных лавочках. Почерк был женский, неинтеллигентный, чернила водянистые, такие обычно бывают на почте или в кафе, перо плохое, так как вокруг букв синели чернильные брызги.

Месье, вы совершенно справедливо утверждаете, что Маню не виноват. Не расстраивайтесь из-за него. Я знаю, кто убил Большого Луи. Если Маню осудят, я назову убийцу.

Письмо пришло по почте на второй день Рождества, и все розыски, в частности те, которые проводились полицией по требованию Лурса, не дали результатов.

Сначала он подумал об Анжель, прежней их горничной, которая приходила его шантажировать и которую Лурса чуть было не заподозрил в убийстве Большого Луи.

Анжель устроилась работать в кафе «Невере». Он специально ездил туда, чтобы получить образчик ее почерка.

Оказалось, не она.

Тогда Лурса вспомнил о подружке Большого Луи, об этой женщине, что жила в окрестностях Онфлэра и которой покойный посылал деньги. Тот же результат!

Полиция искала адресата в обоих публичных домах Мулэна, потому что нередко убийца, не зная, кому открыть душу, пускается в откровенности с девицами.

Дюкуп утверждал, что это грубая шутка, если не дурно пахнущий маневр защиты.

Ждали второго письма, ибо те, что шлют такие послания, редко ограничиваются одним.

И вот нынче ночью – было уже без десяти час – Николь и Лурса вдруг вскочили с места, переглянулись; в передней изо всех сил зазвонил колокольчик…

Лурса быстро вышел из кабинета. Спустился по лестнице, прошел через прихожую, нащупал засов.

– Увидел свет, вот и решил… – раздался голос, и Лурса сразу его узнал.

В переднюю ввалился Джо Боксер и пророкотал:

– Можете уделить мне минуточку для разговора?

Лурса десятки раз заглядывал вечерами в «Боксинг-бар», но Джо никогда еще не переступал порога их дома и поэтому первым делом с невольным чувством любопытства огляделся вокруг. В кабинете он поздоровался с Николь и остановился в нерешительности, не зная, сесть ли ему или лучше постоять.

– Боюсь, что я сделал глупость, – проговорил он, присаживаясь на самый краешек письменного стола. – Вы сейчас меня отругаете и будете совершенно правы…

Он взял сигарету из протянутой Лурса пачки, оценивающим взглядом оглядел стопку папок.

– Вы сами знаете, как бывает вечерами в бистро… то густо, то пусто… Сегодня, например, сидели мы вчетвером. Помните Адель, полное ее имя Адель Пигасс, такая косоглазенькая, она обычно стоит на углу нашей улицы… Живет она с ярмарочным борцом, с Жэном из Бордо, и он тоже с ней пришел… Потом явилась Гурд, толстуха, – у той особая клиентура, та больше по солдатам… Сели мы играть в карты, чинно-благородно, просто чтобы провести время… Сам не знаю почему, я вдруг сказал: «А адвокат славный малый. Он дал мне пропуск…» Потому что вас мы промеж себя зовем адвокатом. И тут Адель спрашивает, какой пропуск, не в суд ли… И просит, не могу ли я и ей тоже пропуск достать. Я отвечаю, что это, мол, очень трудно, потому что всем хочется попасть… Вот тут-то у нас вышла перепалка.

«Мог бы, – говорит, – позаботиться о друзьях».

«Взяла бы, – говорю, – да и попросила сама…»

«Уж если кому идти в суд, так не тебе, а мне…»

«Интересно знать, почему это?»

«Потому!»

Представляете? А игра идет!

«И ты бы встала в восемь часов, чтобы идти в суд?»

Я, конечно, очень удивился, потому и спросил.

«Ясно, встала бы!»

«Так она тебе и встанет, – заворчал Жэн. – Давайте играть, нельзя ли без разговорчиков?!»

«Раз я сказала, значит так я и сделала бы… Если бы я хотела получить пропуск, мне бы его скорее, чем кому другому, дали!»

«Интересно узнать, почему это?»

«Да еще в первом ряду!»

«Может, прямо с судьями сядешь?»

«Со свидетелями!»

«Во-первых, свидетели сидят не в первом ряду, а в соседней комнате. А во-вторых, какой из тебя свидетель…»

«Только потому, что не хочу свидетелем быть…»

«Потому что тебе сказать нечего».

«Да ладно, давайте играть…»

«Чего ты выдумываешь?!»

«Я? Я выдумываю?»

И пошло. Жэн на нее так странно глядит. Надо сказать, что Адель не ломака какая-нибудь. Кончили игру. Я поставил им по последнему стаканчику. Тут Адель объявляет:

«За здоровье убийцы!»

«А ты хоть знаешь убийцу?»

«Еще бы не знала!»

«Ну? Ну?»

Тут Гурд вздохнула:

«Неужели вы не видите, что Адель просто похваляется?»

А я, сами понимаете, вот прямо чувствую, что Адель не такая, как всегда. И подзадориваю ее. Я-то знаю, как с ней надо обращаться. Сделал вид, что не верю.

«Конечно, я его знаю! Знаю даже, куда он закинул свой револьвер…»

«Куда?»

«Не скажу… Вечером, когда он уже не мог молчать…»

«Ты с ним спала, что ли?»

«Три раза…»

«А кто он?»

«Не скажу».

«Ему не скажешь, а мне скажешь!» – это Жэн говорит.

«А тебе и подавно».

Тут я свалял дурака. Уж больно разгорячился. Напомнил Адель, что она мне должна кругленькую сумму и еще что летом, когда ей нечего было есть, так я кормил ее сэндвичами и денег не брал…

«Если ты мне скажешь…»

«Не скажу!»

Хлоп! Это я не удержался и влепил ей пощечину! Крикнул, что глаза бы мои на нее не глядели, что она дрянь неблагодарная, что она… Мне так хотелось узнать, что я начал ее крыть, сам уж не помню, чего наговорил… И под конец выставил за дверь, а заодно и Жэна, потому что он встал на ее сторону… А ведь Жэн знает, что мне есть что про него рассказать… Ну, словом, это уж другая история, и что Жэн наделал – это нас с вами не касается… Так вот оно и вышло!.. Остались мы с Гурд, сидим, смотрим друг на друга, и думаю я, правильно ли я сделал. Тут я решил, раз завтра эта штука начинается, может быть, вы еще не спите…

– Вам ее почерк известен? – спросил Лурса, открывая самую тощую папку.

– Не знаю, умеет ли она вообще писать. Подождите-ка. Ах да! Два раза она писала у меня письма в санаторий, где находился ее сын… У нее, видите ли, пятилетний сынишка в санатории… А вот почерка ее не знаю.

– Где она живет?

– Рядом со мной, в доме тетки Морю, у старухи во дворе четыре комнаты, и она сдает их по неделям.


Лурса подошел к стенному шкафу и украдкой, почти против воли, отхлебнул глоток рома.

А через четверть часа он уже следом за Джо входил в темный коридор покосившегося домишки. Посредине, на выщербленном полу коридора, стояла непросыхающая лужа. В мощеном дворе – ведра, помойные баки, белье, развешанное на проволоке.

Джо постучал в дверь. Внутри зашевелились. Сонный голос спросил:

– Кто там?

– Это я, Джо!.. Мне нужно срочно поговорить с Адель.

Отвечавший, должно быть, лежал в постели.

– Ее дома нет.

– Значит, она еще не возвращалась?

– Возвратилась и снова ушла.

– С Жэном?

– Откуда я знаю с кем?

Над их головой открылось окошко. Из него выглянула голова, особенно странная потому, что луна освещала только одну половину лица, – голова Гурд.

– По-моему, Жэн ждал ее в коридоре… Ты, Джо, здорово их напугал!..

– Мне нужно с ней поговорить, – негромко сказал Лурса.

– Скажи, а мы у тебя подождать не можем?

– Комната у меня не убрана…

Они поднялись по неосвещенной винтовой лестнице. Навстречу им вышла Гурд в пестром халатике с керосиновой лампой в руке.

– Простите, господин Лурса, что я вас так принимаю… У меня до вас гости были, дважды, ну и…

Она затолкала ногой под кровать эмалированное биде.

– Разрешите, я лягу? Здесь такой холодище…

– Я хочу задать вам один вопрос… Вы работаете примерно в том же районе, что и Адель… Может быть, вам известно, какие молодые люди ходили к ней?

– До или после?

У Лурса невольно вырвался вопрос:

– После чего?

– После Большого Луи! Словом, после всей этой истории! До, я знаю, к ней заходил месье Эдмон… И даже… Постойте-ка, вам я могу сказать… У него это было в первый раз… Он хотел сделать опыт… Кажется… Словом, трудно было, поняли?

– Ну и после?

– Вот не знаю… Она рассказала мне, что он даже ревел от злости и дал ей сто монет, только бы молчала.

– Вы никогда не видали ее с кем-нибудь другим?

– Подождите-ка… Дайте подумать… Нет! Ведь мы устраиваемся так, чтобы друг другу не мешать… Да и гости стараются проскользнуть незаметно…

– А вы не знаете, куда она могла уехать?

– Она ничего не сказала. Знаю только, что у нее в Париже есть замужняя сестра… Живет где-то около Обсерватуар… Она консьержка… Есть у нее и брат, он жандарм, но где – мне неизвестно…

Дюкупа разбудил ночью телефонный звонок, и он даже подскочил в постели. Потом позвонили комиссару полиции. Полицейских сняли с постов, их разослали повсюду, кого на мотоцикле, кого пешком. В три часа утра вышел из дому и сам комиссар Бине.

Этой ночью усиленные посты стояли у вокзала, у автобусных остановок, дожидаясь отправки первого утреннего автобуса, а во всех отелях у приезжих проверяли документы.

В восемь часов утра в суде открылись двери; у подъезда под ледяным небом ждали двести человек, напор которых еле сдерживали полицейские.

Три комнаты на Манхэттене

Подняться наверх