Читать книгу Города монет и пряностей - Кэтрин М. Валенте - Страница 32

Штормовая книга
В Саду
Сказка Евнуха и Одалиски

Оглавление

Воспойте, о, воспойте грациозных газелли! Проворны и быстры их копытца цвета ваксы, а до чего милы их звонкие песенки! Нет пастуха непреклоннее, нет светлячка шустрее, нет мелодий легче и стихов радостнее, чем те, которые мы – мы! – сочиняем на овечьих пастбищах в наших родных краях.

Мы – воплощение грации, играем на флейтах из козьего рога, следим за огнём на полях, с которых убрали сено, сложив его в стога и снопы. Стоит лишь разбить лагерь и разжечь костёр, и мы будем тут как тут – переступая копытцами по траве, топая в такт барабану и пьяным альтам. Лишь зажги искру – и мы прибежим, бросив овец и коров, молоко и мясо, туман, сырость и спорынью на ржи, от которой голова идёт кругом и душа танцует рил [12], и пшеницу, золотое блестящее зерно!

А если утром ты обнаружишь, что твоя жена пропала; узнаешь, что твой брат сбежал; заметишь, что один или два твоих спутника исчезли, – что ж, это не наша вина. Ведь мы просто животные и следуем своей животной натуре, как и ты. Иначе не было бы ни костров, ни вина, ни сводящих с ума песен, ни кружения, ни верчения, ни блеяния овец, ведомых на убой. И на что тогда была бы похожа наша жизнь? Да, мы берём одного или двоих, но что мы даём? Костры и вино, песни в уме, кружение и верчение и девушек, покорных овечек. Мы даём не меньше, чем забираем.

Да, воспойте газелли. Это мой народ, и о нас слагают много песен. Мы выслеживаем походные костры в лесистых долинах и что потом? Танцуем ли мы? Поём ли слаще любой гнусавой деревенской арфы? Не сомневайся! Легки ли мы и гибки, светлы ли наши лица, целуемся ли мы так, как поэты воображают о себе? И не исчезают ли к утру один или двое? В этом тоже не сомневайся! По зелёному наряду ты узнаешь нас, по зелёным курткам или зелёным юбкам, волочащимся за нами, чтобы лишь те, кто понимает, куда смотреть, увидели копыта, чёрные и блестящие, словно вакса. А что за участь постигает одного или двух счастливчиков, которых сырым пепельным утром нигде не могут найти?

Всем тварям, что живут под Звёздами, положено питаться, мои дорогие.

Мы пастухи, и есть овец, которых мы стережем, было бы кощунством. Разве нет? Есть коров и коз было бы неприлично! Как вы могли это предложить? Какое извращение вы мне описали! Ну-ка, прочь отсюда, пока не отведали моего копыта!

Или нет, постойте. Возможно, когда-то был газелли, чьи аппетиты походили на то, о чём вы толкуете. Возможно, был тот, кому не нравились ни девушки, ни даже жилистые цыганские мальчики. Возможно, он считал ягнятину и жареную говядину со вкусом дыма сочными и сладкими, а козлятину солёной и мягкой, в самый раз для его аккуратных белых зубов. Возможно, его звали Тальо, и он, вероятно, перед вами. Не так уж трудно представить себе, что после долгих лет тайных пиршеств и пантомимы на пирушках, когда он изображал, как обгладывает кость или лакает кровь из раны, его поймали наслаждавшимся ягнёнком, умершим от простуды. «Прошу прощения!» – говорит этот бедный газелли. В то, кто именно застиг меня за пиршеством, очень трудно поверить.

Это была корова. Такое вообразить нетрудно, я уверен! Но эта корова была размером с амбар и с глазами цвета пустоты между язычками пламени, бездонными и чёрными, мерцающими красотой. Её бока были дымчато-золотистыми, гладкими и мускулистыми, а под шерстью – кожа, белая, как у девушки или свинки, будто некрашеная шерсть. Копыта у неё были бронзовые, вымя – полное и круглое, точно луна, ноздри раздувались, как трубы, и грудь была немыслимой широты. При этом двигалась корова – я клянусь! – без единого звука, ступая по траве изящно, будто выученная лошадь. Её копыта обжигали землю: там, куда она ступала, следы исходили паром.

Корова светилась – я говорю вам чистую правду! Свет был неяркий и окружал её словно тень или ещё одна корова. Я упал перед ней на колени.

– О Великая Небесная Тёлка! – вскричал я, ибо поэтический дар меня не оставил. – Ты пришла наказать меня за то, что я поглощал твоих детей! Но они сладкие, а я слаб!

Корова спокойно посмотрела на меня. Когда она заговорила, мои кости завибрировали от её голоса:

– Я питаюсь. Отчего бы тебе не делать то же самое?

– Потому что газелли едят танцоров, но не скот. Мы едим пьяниц, которые не могут отыскать дорогу домой сквозь топь… а не бедных, беззащитных коров, которые не знают, где их дом.

– Я знаю, где мой дом.

– Осмелюсь заметить, тебя беззащитной не назовёшь!

– У меня нет рогов, как у моего брата, но меня это никогда не тревожило. Моё сердце тоже не такое, как у него. Я покинула убежище, чтобы отведать солёно-сладкой травы и послушать, как мычат звери, ибо эти вещи для меня как прохладная вода на лоб после долгого заточения в камне и во тьме. Его-то трава никогда не интересовала…

Воспойте газелли! И пусть они услышат. Ведь истории любят нас, а мы любим истории. Я узнал её в тот момент и отругал себя за то, что не узнал раньше. Разве я сам не рассказывал истории про Аукай, Молочную Звезду, которая одним движением челюстей превращает быков в волов? Разве я не рассказывал про сумасшедших монахов-кастратов, чтобы испугать детёнышей в яслях? Я упал на узкие мохнатые колени перед её великим светящимся ликом… Пред такой красотой любая танцующая девушка с красной шалью и в синих чулках превращалась в ничто. Её свет наполнил меня, я ничего не видел, кроме него!

Возможно, не стоит пытаться объяснить, что движет мужчиной. Вероятно, ему стоило бы держать логику света, крови и небес взаперти, внутри себя, в цепях и под охраной злой собаки. Возможно, хватит и объяснения, что мужчина с изящными ногами и ещё более изящным языком всё равно пал жертвой сияния коровы, пронзённый стыдом за всё, что он съел и что воплотилось в её облике, пораженный восхищением к самой бледной из теней, отброшенных её хвостом. Как может менестрель с самыми шустрыми пальцами убедить свою арфу со струнами из кишок рассказать, что такое экстаз? Я менестрель с пальцами, которым нет равных, и я бы не смог.

Что я ей говорил? Я клялся! Бормотал, как заблудшая овца. Я присоединюсь к тем, кто калечит себя в её честь и ради её любви. Я совершу покаяние, от которого её брат отказывался. Если она хотя бы тронет меня, я умру от её мычания. Всё уже и не вспомнить… Экстаз стирает разум. Но, прежде чем она могла бы отказаться от меня – она это может, но я не мог ей этого позволить! – я вытащил овечьи ножницы и принял епитимью её брата и свою прямо в высокой траве. Моя кровь смешалась с кровью стада и её молочным светом, который касался меня точно великодушная рука. Боль рвала меня на части и впивалась, была острее, чем гвозди, которыми прибивают подковы. Мои зелёные штаны вдруг стали красными… Но её свет был со мной, заполнял меня, и серебро, певшее в моей голове, было превыше любых ножниц; серебряное обволакивающее пение, которое остановило весь мир; серебряное дикое пение, которое я не забуду до конца своих дней, пока буду волочить эту тележку.

Я лежал перед ней в луже крови. Она смотрела на меня, спокойная как безоблачное небо. Она моргнула:

– До чего же вы, бедняжки, странные.

Вздохнув, корова ушла прочь за низкие холмы, ступая тяжело и обжигая растения на своём пути.

Возможно, я поспешил и совершил глупость. Но мне всё равно никогда не нравились молодые цыганки. Вера всегда слабеет по утрам. Другие газелли отвергли меня… Раньше я был тайным извращенцем, а теперь с меня сорвали маску. Я бросил их без особых сожалений: пусть пируют, едят и снова пируют. Это меня не интересовало. Но я обнаружил, что в огромном мире, который не весь пропах овечьей шерстью, коровьими шкурами и козьими космами, возможности для евнуха ограниченны.

Я не хотел быть шпионом, в чём преуспевает моё, извините за выражение, племя. Это не лучше, чем бесконечно танцевать в толпе, которой намереваешься поживиться, а я решил, что с меня хватит. Я был слишком нетерпелив, чтобы стать интриганом-канцлером или советником какого-нибудь короля, а то и хранителем сокровищницы. На поверку оказалось, что главное занятие монахов Аукай – трясти своими абсенциа в кедровых коробочках и похваляться тем, как долго они продержались, прежде чем потерять сознание от боли. Мне не казалось, что это наиболее священный способ времяпрепровождения. В общем, я закономерным образом избрал то, что оставалось, и отправился на юг, через благоухающие апельсиновым цветом джунгли, в те края, где правили обладатели гаремов. В конце концов, я был пастухом стад, которые выглядели и пахли куда хуже.

Так я стал пастухом женщин Раджи, которые были разнообразны и красивы, словно табун лошадей: быстрые и изящные, рыжие и коричневые, чёрные и золотые; с волосами, пахнущими ладаном и с вплетёнными жемчужинами; с кожей, которую стегали бамбуковыми прутами, чтобы она оставалась гладкой, и обворачивали в жёлтые шелка, потому что этот цвет означал, что они принадлежат Радже в той же степени, как стул или тапочка. Конечно, и моя одежда была жёлтой, и я тосковал по утраченной зелени. Я тоже принадлежал Радже целиком, включая имя и копыта, чёрные как вакса.

Я был счастлив… Когда после войн под мою опеку попадали новенькие, я успокаивал их, а старожилки учили меня играть в карты и жонглировать. Те же, что не принадлежали ни к тем ни к другим, рассказывали мне истории, которых я ранее никогда не слышал. По правде говоря, женщин было так много, что Раджа не смог бы навещать их всех. Поэтому он нечасто появлялся в нашей жизни и был, скорее, призраком, маячившим вдалеке. И каждую ночь у нас была ягнятина, курятина, козлятина, яйца куропаток и олений бок. Никто и помыслить не мог о том, чтобы предложить мне на съедение юную девушку.

Иммаколата [13] не была наложницей, женой или военным трофеем.

Она была одалиской [14], то есть такой же, как я. Девственницей, прислуживавшей в гареме. Она не охраняла жен, а смачивала им волосы ладаном и вплетала жемчужины, охаживала их бамбуковыми прутами, чтобы укрепить кожу, и заворачивала в жёлтый шелк. Разрисовывала им груди бронзовой краской, если их призывали наверх, в спальню, вытирала им слёзы и украшала их кожу неимоверно прекрасной каллиграфией, похожей на следы пауков с перламутровыми спинками. Её собственный шёлковый наряд был красным будто кровь, которую я пролил ночью под Звёздами, и она двигалась среди прочих как алый корабль в золотом море. Не стану утверждать, что не следил за тем, как она рассекает волны. Там, в высокой траве, я же не вырезал себе сердце…

Однажды Иммаколата пришла ко мне – дурню в жёлтом одеянии! – отвела в сторону, к длинной золочёной кушетке и усадила рядом с собой. Её волосы струились потоком дыма, который вился вокруг лица с янтарной кожей и яркими карими глазами. Вся она была цвета дорогих чаёв, тёмная, золотая и глянцевито-блестящая. В её косах не было жемчужин.

– Ты видел новую жену? – спросила она, понизив голос так, что он напоминал звуки железного рожка.

– Нет… я и не знал, что у нас новенькая.

– Я видела. Её держат отдельно. Но если ты покинешь это место, как я…

– С какой стати мне отсюда уходить? Я решил, что буду носить жёлтое и играть в карты со старыми жёнами.

Иммаколата посмотрела на меня как на сумасшедшего. Её глаза широко раскрылись, и я увидел, что она подводила ресницы масляной золотой краской.

– Я думала, мы похожи, – тихонько проговорила она.

– Похожи!

С глупой поспешностью я схватил её за руки, но она выдернула свои ладони из моих.

– Нет-нет, больше всего на свете я желаю покинуть это место! Желаю сильнее, чем хотела стать птицей в детстве или изучить мастерство приготовления чая, когда выросла.

12

Рил – быстрый шотландский и ирландский танец; спорынья – род грибов, паразитирующих на рже и пшенице, отравление которыми сопровождается, помимо прочих симптомов, нервным возбуждением и галлюцинациями.

13

Иммаколата – итальянское имя, в переводе означающее «чистая, непорочная».

14

Хотя одалиски нередко воспринимаются как наложницы, на самом деле изначально это слово обозначало гаремную служанку – рабыню, чьё возвышение до статуса наложницы было маловероятным. Сам термин происходит от турецкого oda (комната), то есть odalik (турецкий вариант) или odalisque (переиначенный французский, получивший распространение в Европе), по смыслу всего лишь «горничная».

Города монет и пряностей

Подняться наверх