Читать книгу Полузабытая песня любви - Кэтрин Уэбб - Страница 2
1
ОглавлениеВетер был таким сильным, что она почувствовала, как он вытаскивает ее из мира сновидений в явь и она разрывается между реальным и призрачным, настолько ярким, что грань между сном и явью стала зыбкой, а затем окончательно исчезла. Ветер сотрясал дом, гудел в трубе, бился в окна, гнул деревья. Но еще громче грохотало море – огромные волны набегали на каменистый берег и разбивались о скалы у подножия утеса. Казалось, земля громко стонет под ногами и стон этот заставляет дрожать все тело.
Она дремала, сидя в кресле у затухающего очага, – слишком старая и уставшая, чтобы подняться наверх, в спальню, и лечь в кровать. Шторм распахнул кухонное окно и принялся хлопать им с такой силой, что каждый удар грозил стать последним: рама давно сгнила, и ее удерживал на месте лишь сложенный несколько раз листок бумаги. Грохот разбудил ее, но она не хотела просыпаться и цеплялась за остатки сна, несмотря на холодный ночной воздух, который проникал через окно и подступал к ногам, словно морской прилив. И все-таки придется встать и закрыть окно, иначе рама совсем развалится. Женщина открыла глаза – в сером свете сумерек предстали очертания комнаты. За окном в темном небе луна то и дело исчезала в пролетающих облаках.
Поеживаясь, она прошла на кухню, к открывшемуся окну, стекла которого уже были с налетом соли. Ноги болели и плохо слушались. После сна в кресле спина онемела, стала как деревянная, суставы не хотели работать, приходилось их заставлять. Проникающие в дом порывы ветра трепали волосы, тело бросало в дрожь; она закрыла глаза и глубоко вдохнула холодный воздух: запах моря был такой родной, такой знакомый. Это был запах всего, к чему она привыкла, – запах ее дома, ее тюрьмы, ее собственный запах. Она открыла глаза и выдохнула.
Селеста стояла там, на утесе, лицом к морю, спиной к дому. В лунном свете она была словно отлита из серебра. Море бушевало, волны, вздымаясь, с шумом разбивались о скалы. Мелкие брызги впивались в лицо – колючие, почти едкие. Как сюда попала Селеста? Столько лет прошло с тех пор, как она исчезла… Однако это была она, вне всяких сомнений. Высокая фигура, гибкая спина, роскошные бедра, руки, раскинутые навстречу шторму. Мне нравятся прикосновения ветра. Казалось, ее шепот с характерным выговором долетел сквозь окно. Длинные волосы и длинное бесформенное платье, подол которого треплет ветер. Ткань облепила тело, обрисовывая контуры ног, талии и плеч. В памяти внезапно возник образ мужчины, рисующего Селесту: он то и дело отрывает взгляд от бумаги, чтобы посмотреть лишний раз на модель. Она зажмурилась. Воспоминание показалось одновременно сладостным и невыносимым.
Когда она вновь открыла глаза, то обнаружила, что все еще сидит в кресле, окно по-прежнему хлопает и сквозняк гуляет по комнате. Значит, она так и не вставала? Не подходила к окну и не видела Селесту? Она уже не понимала, где сон, где явь, что было и чего не было. Ее сердце сильно забилось при мысли, что Селеста вернулась и узнала наконец, что произошло тогда и кто всему виной. Ее лицо, холодные и злые глаза промелькнули перед мысленным взором старухи, которая вдруг увидела все и поняла. «Предчувствие», – произнес ей на ухо голос матери. Она так явственно его услышала, кожей ощутив дыхание Валентины, что даже оглянулась, не стои́т ли мать позади. В углах комнаты сгустились тени. Казалось, оттуда на нее кто-то смотрит. Мать не раз говорила, что обладает особым даром, признаки которого пыталась обнаружить и у дочери. Жадно цеплялась за любой намек, указывающий на то, что дочь тоже обладает внутренним зрением. Возможно, в конечном счете именно на это и уповала Валентина, уже тогда знавшая, что грядет перемена. Неотвратимая, как судьба. И вот, после стольких лет, перемена близка. Кто-то должен появиться. Страх сомкнул вокруг нее свои тяжелые руки.
Стояло раннее утро. Солнечный свет лился сквозь высокие окна галереи, отражаясь от пола, слепил глаза. Лето заканчивалось, но сегодня солнце еще грело и предвещало прекрасную погоду на весь день. Однако, когда Зак открыл входную дверь, с улицы потянуло холодом, словно из каменного подвала, чего не было еще неделю назад. В воздухе появился запах сырости, свидетельствующий о приближении осени. Зак глубоко вдохнул и подставил лицо солнечным лучам. Осень. Новая пора, конец счастливому отпуску, который он себе устроил и которым так наслаждался, притворяясь, будто он продлится вечно. Сегодня был последний день, Элис уезжала. Зак оглядел улицу, посмотрел направо и налево. Было восемь часов утра, и в переулке, где находилась галерея, еще не появился ни один прохожий. Галерея Гилкриста располагалась в узком боковом проезде, всего в сотне ярдов от Грейт-Палтни-стрит, главной магистрали Бата[1]. «Достаточно близко, чтобы мое заведение легко было найти, – подумал он, – и чтобы можно было заметить вывеску, проходя по торговой улице. А вывеска действительно хорошо видна из переулка – он проверял. Увы, людей, гуляющих по Грейт-Палтни-стрит и глядящих по сторонам, еще не было. Что ж, время для покупателей слишком раннее», – успокоил он самого себя. Опрятно одетые люди, торопливо идущие по главной улице сплошным потоком, были похожи на клерков, направляющихся на работу. Он видел их с того места, где стоял. Приглушенные звуки шагов доносились до него как будто из тоннеля, сквозь неподвижный воздух, резкие черные тени и слепящие солнечные блики. Они, казалось, усиливали тишину за дверью галереи, делая ее звенящей, печальной. Галерея, напомнил он самому себе, не должна зависеть от футбольных болельщиков или праздно шатающейся публики, заходящей во все места на своем пути. Галерея существует для людей, которым она нужна и которые ищут именно ее. Он вздохнул и вошел в дом.
Здание, где до него был ювелирный магазин, он взял в аренду четыре года назад. Во время ремонта под прилавком и за плинтусами обнаруживались звенья и застежки от цепочек, а также обрывки золотой и серебряной проволоки. Однажды он даже нашел драгоценный камень, завалившийся в зазор между стеной и полкой. Когда Зак снимал ее, камень упал на его ботинок, издав негромкий звук. Маленький, сверкающий, он вполне мог оказаться алмазом чистой воды. Зак воспринял находку как хороший знак и оставил ее себе. Впрочем, позднее ему пришло в голову, что камень стал его проклятием. Пожалуй, следовало разыскать ювелира и отдать ему эту драгоценность. Освещение в галерее было превосходным. Дом стоял на склоне небольшого холма и имел огромные окна, обращенные на юго-восток. Утренние солнечные лучи падали на пол, а не на стены, где висели картины, которым они могли повредить. Даже в ненастные дни внутри было светло. И достаточно просторно, чтобы посетитель мог отступить назад и полюбоваться большими картинами с должного расстояния.
Не то чтобы больших картин в данный момент было много. Неделей раньше он наконец продал пейзаж Уотермана. Этот современный живописец проходил в категории местных художников. Картина провисела долго, и Ник Уотерман забеспокоился, не выцветут ли краски. Так что продажа состоялась как раз вовремя, чтобы не дать этому парню перевезти всю свою коллекцию в какое-нибудь другое место. «Всю свою коллекцию», – мысленно усмехнулся Зак. Три пейзажа Бата, где город был виден на горизонте с различных точек окружающих его холмов, и немного сентиментальная пляжная сцена с девушкой, выгуливающей рыжего, почти красного, сеттера. Только цвет собаки заставил его взять эту картину. Сказочный цвет меди казался пламенем жизни, которое оживляло достаточно скучную композицию. Деньги, вырученные за картину, разделенные поровну между галереей и художником, дали Заку возможность заплатить налог на машину и получить право снова сесть за руль. Как раз вовремя. Он смог вывозить Элис на природу, устраивать традиционные однодневные экскурсии. Они побывали в пещерах Чеддар, съездили в Лонглит[2], устроили пикник в Сейвернейкском лесу[3]. Зак медленно повернулся и посмотрел на то, что еще оставалось в галерее. Скользнул взглядом по нескольким небольшим, но качественным полотнам художников двадцатого века и нескольким совсем свежим акварелям местных авторов, затем задержался на работах, которые считал гвоздем коллекции, – трех шедеврах Чарльза Обри.
Зак тщательно выбрал для них место, повесив на самой освещенной стене, на нужной высоте. Первая работа представляла собой карандашный набросок, названный «Присевшая Мици». Модель сидела на корточках, совсем не изящно, повернувшись спиной к художнику и широко расставив колени, покрытые простой юбкой. Ее блузка была небрежно заправлена за пояс, но вылезла из-под него на спине, обнажая полоску тела. Это был рисунок, выполненный контурами и беглой штриховкой, и все-таки кожа на спине и углубление в районе позвоночника были настолько живописны, что Заку всегда хотелось протянуть руку и провести пальцем по ложбинке, чтобы ощутить гладкую кожу и напряженные мышцы под ней. Можно было представить себе влагу от пота, выступившего там, где пригревало солнце. Девочка собирала какие-то цветы в корзинку, стоящую на земле у нее между ног. Похоже, она чувствовала, что на нее смотрят сзади, и, возможно, ожидала непрошеного прикосновения к спине, а потому повернула головку к плечу, так что зритель мог видеть ухо и очертания щеки. Глаз же только угадывался по едва заметному намеку на ресницы. Зак ощущал, до какой степени она насторожена. Чье присутствие ее беспокоило? Художника в тот момент, когда создавался рисунок, или зрителя, который глядел на нее теперь, многие годы спустя? Рисунок датирован 1938 годом и подписан.
Следующая работа выполнена черным и белым мелками на бумаге охристого цвета. Это был портрет Селесты, возлюбленной Обри. Селеста – похоже, ее фамилия так и осталась никому не известной – была родом из Французского Марокко. Ее лицо цвета пчелиного меда обрамляла копна черных волос. На рисунке были показаны только ее голова и шея, однако столь малое пространство заключало в себе изображение женского гнева такой силы, что Заку часто доводилось видеть, как зрители в первое мгновение невольно съеживались, словно ожидая отпора за то, что осмелились смотреть на подобное. Зак часто задумывался о том, что могло привести женщину в состояние такой ярости, – пламя в ее глазах говорило, что художник ступил по тонкому льду, когда выбрал именно этот момент для создания рисунка. Селеста была красивой. Все женщины Обри были красивы, и даже в тех случаях, когда их красота не была общепризнанной, Зак все равно ощущал в портретах прелесть их обаяния. Однако внешность Селесты, с безупречным овалом лица, большими миндалевидными глазами и иссиня-черными локонами, говорила сама за себя. Черты лица, его выражение демонстрировали смелость и бесстрашие, и были в высшей степени привлекательны. Неудивительно, что ей удалось заполучить Чарльза Обри так надолго, то есть на куда больший строк, чем другим любовницам.
На третью работу Обри он всегда смотрел в последнюю очередь, чтобы иметь возможность наслаждаться ею подольше. «Делфина», 1938 год. Дочь художника. Тогда ей исполнилось тринадцать. Портрет, изображающий ее до колен, снова карандашный рисунок, на котором она стоит со сложенными перед собой руками. На девочке блуза с матросским воротником, вьющиеся волосы схвачены на затылке в хвостик. Она повернулась к художнику в три четверти оборота. Ее плечи напряжены, словно ей велено стоять прямо. Рисунок похож на школьную фотографию, на которой дети изображены в неудобной позе. Однако едва заметная робкая улыбка девочки говорила, что она удивлена оказываемому ей вниманию и оно ей нравится. В ее глазах и волосах играл солнечный свет, и при помощи всего нескольких крошечных бликов Обри удалось так явно передать неуверенность девочки, что становилось ясно: она вот-вот изменит позу – может быть, уже в следующее мгновение, – прикроет рот ладошкой, чтобы скрыть улыбку, и застенчиво отвернется. Делфина выглядела робкой, нерешительной, послушной. Зак испытывал к ней любовь, озадачивавшую его самого. Отчасти отеческую, а отчасти являвшуюся чем-то бульшим. Ее лицо все еще было детским, однако его выражение, а в особенности глаза принадлежали уже женщине. Она была самим воплощением отрочества, только что данным обещанием, бутоном, ожидающим, чтобы распуститься. Зак провел многие часы, вглядываясь в портрет, мечтая когда-нибудь ее встретить.
Это был очень ценный рисунок, и если бы он захотел его продать, ему пришлось бы к этому готовиться. Правда, хозяин галереи знал покупателя, который поспешил бы купить эту работу сразу же. Его звали Филипп Харт, и он тоже увлекался Обри. Зак опередил его три года назад на лондонском аукционе, где приобрел этот портрет, и с той поры Филипп наведывался к нему два-три раза в год – проверить, не захочет ли владелец рисунка наконец расстаться со своим сокровищем. Но Зак всякий раз оказывался к этому не готов. Он вообще сомневался, что когда-нибудь на это решится. Однако в последний визит Харт предложил семнадцать тысяч фунтов, и впервые Зак заколебался. За каждый из остальных рисунков его сильно сократившейся коллекции произведений Обри, то есть за портреты Селесты и Мици, как бы хороши те ни были, он выручил бы не больше половины этой суммы. Но он не мог заставить себя разлучиться с Делфиной. На других ее портретах – а их было много – она выглядела нескладным ребенком-худышкой, персонажем заднего плана, затмеваемым блестящим присутствием сестры Элоди или дерзкой Селесты. Но на этом, одном-единственном, наброске девочка предстала собой – живой, стоящей на пороге будущего. Каким бы оно ни оказалась. Это был ее последний портрет, нарисованный Обри перед тем, как художник решил отправиться на континент, чтобы участвовать во Второй мировой войне, на которой и погиб впоследствии.
Вот и теперь Зак стоял и смотрел на Делфину, на ее красивые пальцы с коротко подстриженными ногтями и на изгибы ленты, которой были подвязаны волосы. Он вообразил ее настоящим сорванцом: представил, как гребень с усилием расчесывает непокорные пряди, торопливо и болезненно. Тем утром она ходила на прибрежные утесы собирать цветы, или птичьи перышки, или что-то еще в том же роде. Пожалуй, она все-таки не сорванец, но и не пай-девочка, чрезмерно пекущаяся о том, чтобы красиво выглядеть. Ветер спутал ей волосы, и для того, чтобы хорошенько расчесать их, понадобится не один день. Селеста не раз ругала ее за то, что она не повязывает косынку. Элоди сидела на стуле позади отца, пока тот рисовал сестру, и притопывала ногами в завистливой ярости. Сердце Делфины готово было разорваться от гордости и любви к отцу, и, поскольку тот хмурился во время работы, она возносила про себя одну молитву за другой, просила Бога, чтобы отец не оказался ею разочарован. Свет заливал галерею, и Зак увидел собственное отражение в стекле, покрывавшем рисунок. Казалось, он смотрит из рамы, различимый столь же отчетливо, как проведенные карандашом линии. Если сконцентрироваться, можно разглядеть два изображения одновременно: его лицо наплывало на девочкино, и получалось, что их глаза совмещались. Ему не понравилось то, что он увидел, – ему показалось, что его собственное задумчивое, печальное лицо выглядит старше положенных тридцати пяти. Неожиданно он понял, что так и есть. Он еще не причесывался, и волосы торчали во все стороны, кроме того, не мешало бы побриться. А вот от синяков под глазами так легко не избавиться. Он плохо спал уже несколько недель – с тех самых пор, как Элис снова жила в его доме.
Раздались шаги. Элис шумно спускалась по лестнице, ведущей в галерею из расположенной на втором этаже квартиры. Девочка распахнула дверь и повисла на ручке. Лицо сияло, длинные пряди каштановых волос развевались от быстрого движения.
– Эй! Я уже говорил тебе, чтобы ты не открывала дверь таким способом! Ты уже большая, Элис, и тяжелая. Под твоим весом дверь может сорваться с петель, – сказал Зак, подхватывая дочку и снимая ее с двери.
– Прости, папа, – ответила Элис. Однако если в ее словах и присутствовал намек на раскаяние, то он был совсем не заметен из-за широкой улыбки и подавленного смешка. – Может, теперь позавтракаем? Я ужасно голодная.
– Ужасно голодная? Что ж, это серьезно. Ладно. Дай мне секунду.
– Одну! – крикнула Элис, а затем громко сбежала вниз и оказалась в галерее, где было достаточно места, чтобы закружиться, широко раскинув руки и не боясь, что ноги могут заплестись.
Зак какое-то время смотрел на нее, пока не почувствовал комок в горле. Она провела с ним уже четыре недели, и он не представлял себе, как потом сумеет обойтись без нее. Элис была шестилетним ребенком – крепким, здоровым, живым. Ее карие глаза имели тот же оттенок, что и у него, только были крупнее и ярче, белки казались белее, а форма глаз постоянно менялась: то они широко открыты от удивления или возмущения, то узко сощурены от хохота или от усталости. У Элис глаза были очень красивые. Сегодня дочь надела бордовые джинсы с дырками на коленках, а также легкую зеленую блузку поверх розовой футболки с фотографией Джемини, ее любимого пони из школы верховой езды, в которой она занималась. Эту фотографию Элис сделала сама, и она вышла неудачной. Джемини задрал перед камерой морду и отвел назад уши, а свет от вспышки зажег в одном его глазу зловещие блики, так что, по мнению Зака, пони выглядел строптивым животным со странным удлиненным черепом и дурным нравом. Однако Элис любила эту футболку не меньше, чем своего пони. Ее наряд довершала ярко-желтая пластиковая сумочка. Благодаря столь разномастной одежде девочка выглядела одновременно и безвкусно и изысканно, напоминая разноцветную карамельку. Эйли не одобрила бы наряд, выбранный дочкой, но Элис пожелала одеться именно таким образом, и Зак скорей умер бы, чем вступил бы с девочкой в спор и стал бы настаивать, чтобы она переоделась в это последнее совместное утро.
– Броский наряд, Элис! – крикнул он ей.
– Спасибо! – ответила она, задыхаясь от быстрого вращения.
Зак продолжал любоваться дочкой. Он старался рассмотреть абсолютно все, отдавая себе отчет в том, что, когда увидит ее в следующий раз, в ней произойдет бесчисленное множество мельчайших изменений. Она может вырасти из этой футболки с фотографией уродливого серого пони или даже разлюбить своего четвероногого друга, хотя последнее казалось маловероятным. Сейчас, похоже, девочка способна была так же горевать от разлуки с пони, как и от разлуки с подругами, школой. Или с отцом. «Время покажет», – решил он. Ему только предстояло выяснить, принадлежит дочь к тем, для кого поговорка «с глаз долой – из сердца вон» является справедливой, или к тем, у кого разлука лишь укрепляет сердечные узы. И он молил Бога о том, чтобы произошло именно последнее. Зак допил кофе, закрыл входную дверь, запер ее, а затем подхватил дочь за талию, отчего та завизжала и залилась смехом.
Завтракали они на кухне, в расположенной над галереей квартирке, за невзрачным столом из сосновых досок, под звуки плеера с диском Майли Сайрус[4]. Зак слегка вздохнул, когда заиграла самая нелюбимая им песня этой приторно-слащавой поп-звезды, и с ужасом осознал, что запомнил слова целиком. Элис двигала плечами вверх-вниз в такт музыке и ела кукурузные хлопья, залитые молоком. Девочка словно танцевала, сидя на месте, а Зак подхватывал припев песни высоким фальцетом, всякий раз заставляя дочь поперхнуться и облить молоком подбородок.
– Нервничаешь из-за предстоящего путешествия? – спросил он осторожно, когда Майли наконец замолчала и наступила божественная тишина. Элис кивнула, но ничего не ответила, занятая тем, что гоняла по тарелке последние несколько хлопьев, а потом вылавливала их из молока. Так дети охотятся на плавающих в луже головастиков. – Завтра в это время ты уже будешь сидеть в самолете высоко в небе. Ты ведь любишь летать, правда? – продолжал добиваться ответа Зак, ненавидя себя, ибо видел, что Элис колеблется, не зная, какой ответ ему дать. Он видел, что дочь взволнована, напугана, с нетерпением ждет отъезда и в то же время ей грустно оттого, что она оставляет отца. Она была слишком мала, чтобы справиться с этой мешаниной разных эмоций, а тем более высказать, что у нее на душе.
– Думаю, тебе тоже стоило бы поехать, папа, – наконец сказала она, отодвигая тарелку, а затем выпрямилась и поболтала ногами в воздухе.
– Знаешь, эта идея не кажется мне слишком удачной. Но мы встретимся снова, в следующие каникулы. Я приеду, и мы будем часто видеться, – проговорил он и тут же мысленно обругал себя, сомневаясь, что сдержит данное слово. Трансатлантические полеты недешевы.
– Обещаешь? – Элис подняла на него глаза и пристально посмотрела, словно почувствовав его сомнение.
У Зака засосало под ложечкой, и когда он снова заговорил, то обнаружил, что ему трудно заставить голос звучать так, будто ничего не произошло.
– Обещаю.
Эйли настояла, чтобы дочь отправилась с ней в Америку до окончания летних каникул, чтобы Элис успела прийти в себя перед тем, как пойдет в новую школу. Имелась в виду школа в Хингеме, рядом с Бостоном. Зак никогда не был в Новой Англии[5], но живо представил себе колониальную архитектуру, широкие пляжи и ряды белоснежных яхт, пришвартованных у выцветших от непогоды деревянных причалов. Именно эти пляжи и яхты волновали Элис больше всего. У Лоуэлла тоже была парусная яхта. И он учил Эйли и Элис управляться с парусами. Они собирались плавать вдоль побережья и высаживаться на берег, чтобы устраивать пикники. Как только, подумал Зак, ему доведется увидеть фотографию Элис, стоящей рядом с яхтой без спасательного жилета, он моментально примчится, чтобы оторвать Лоуэллу его самодовольную голову. И тут же раскаялся. Лоуэлл – славный парень. Он никогда не позволит ребенку приблизиться к яхте без спасательного жилета, а тем более ребенку не своему. Лоуэлл не пытался заменить Элис отца – он понимал, что отец у нее уже есть, и уважал этот факт. Лоуэлл был так чертовски дружелюбен и благоразумен, в то время как Заку отчаянно хотелось за что-нибудь зацепиться, чтобы получить право его ненавидеть.
Он уложил вещи Элис в сумку на колесиках с надписью «Делай ноги»[6], а потом навел порядок в квартире и галерее, подобрав с пола блестящие заколки для волос, книги супругов Алберг[7] и множество маленьких пластмассовых вещиц, которые, похоже, оставались повсюду, где дочь проходила. Если бы она потерялась, то Зак легко нашел бы ее по разбросанным вещам, как нашел дорогу домой Мальчик-с-пальчик по хлебным крошкам. Он вынул из проигрывателя диск Майли Сайрус и собрал другие компакт-диски дочери: аудиокниги волшебных сказок и детских стихов, записи еще более убогой поп-музыки и малоизвестный сборник немецких народных сказок, присланный одной из тетушек Эйли. Взяв в руки любимую аудиокнигу дочери, «Сказки Беатрис Поттер»[8], он подумал, не оставить ли ее себе. Всю последнюю неделю они слушали книгу в машине во время поездок, а голос Элис, накладывающийся на слова диктора (она пыталась его передразнивать), которые затем дочь повторяла все время, стал своего рода саундтреком последних дней этого лета. «Дай мне немного рыбы, Хунка-Мунка!» – «Кря!» – сказала Клара Кряквуд[9]. Зак в какой-то миг подумал, что, оставшись наедине с собой, было бы неплохо послушать аудиокнигу и представить себе, как дочь ее пересказывает, но мысль о том, что он, взрослый человек, станет слушать детские рассказы, показалась ему невыразимо трагичной. И он упаковал этот компакт-диск вместе с остальными.
Ровно в одиннадцать часов прибыла Эйли. Она звонила дольше, чем было необходимо, так что звонок получился настойчивым. Через застекленную дверь Зак увидел ее светлые волосы. Теперь они были коротко подстрижены по последней моде. В них играло солнце, и казалось, что они светятся. Ее глаза скрывали темные очки, а стройную фигурку облегал полосатый хлопчатобумажный джемпер. Когда Зак открыл дверь, ему удалось выдавить из себя слабую улыбку. А кроме того, он заметил, что ощутил куда меньший всплеск эмоций, чем обычно. То, что когда-то было безнадежной любовью и болью, злостью и отчаянием, теперь стало, скорее, ностальгией, чем-то вроде старой печали. То есть чувством куда более мягким и умеренным, более спокойным, чем прежде. Означало ли это, что он больше ее не любит? Ему показалось, что так и есть. Но как могло случиться, чтобы любовь ушла и не оставила в нем зияющей пустоты, напоминающей место, прежде занятое опухолью? Эйли скупо улыбнулась, и Зак наклонился, чтобы поцеловать ее в щеку. Она щеку подставила, но в ответ не поцеловала.
– Как дела, Зак? – спросила она, все еще со скупой улыбкой, во время которой поджала губы.
Перед тем как заговорить, она сделала глубокий вдох и не торопилась выдохнуть, сдерживая себя. Зак почувствовал: она ожидает еще одной ссоры и готова к ней.
– Все чудесно, спасибо. А как ты? Все вещи упаковала? Входи.
Он сделал шаг назад, возвращаясь в дом, и придержал перед ней дверь. Войдя, Эйли сняла очки и оглядела практически пустые стены галереи. Ее глаза покраснели, что было признаком нервного напряжения. Она повернулась к Заку, быстро смерила его взглядом, в котором была жалость и досада, но вовремя прикусила язык, так и не сказав то, что собиралась.
– Ты выглядишь… хорошо, – проговорила бывшая жена.
И Зак понял: она старается быть вежливой. В своих отношениях они дошли до того, что не могли по-настоящему разговаривать. Оставалась лишь учтивость. Наступила недолгая пауза, немного неловкая: конечная точка в их отношениях была поставлена. Шесть лет брака, два года развода, и вот они снова стали чужими друг другу.
– Насколько я вижу, все еще сохнешь по своей «Делфине»? – съязвила Эйли.
– Ты знаешь, что я никогда не продам эту картину.
– Но разве в галереях не занимаются именно этим? Покупают и продают…
– И выставляют. Она в постоянной экспозиции, – улыбнулся Зак.
– Эта девочка смогла бы помочь тебе не раз слетать в Америку, чтобы навестить Элис.
– Этой девочке ничего такого не нужно, – огрызнулся Зак жестким тоном.
Эйли отвернулась и сложила руки на груди.
– Зак, не стоит… – произнесла она.
– Не начинай. Или, может, в последний момент передумаешь?
– Где Элис? – спросила Эйли, игнорируя заданный вопрос.
– Наверху, смотрит по телевизору что-то громкое и безвкусное, – отозвался он.
Эйли метнула на него негодующий взгляд:
– Знаешь, я думала, что ты ею займешься по-настоящему, а не станешь усаживать перед…
– Хватит, Эйли. Остынь. В чем я не нуждаюсь, так это в твоих лекциях по педагогике, – произнес он спокойным, почти приятным голосом. – Эйли сделала еще один вдох и снова не выдохнула. – Уверен, Элис расскажет тебе, чем мы с ней занимались. – Он приоткрыл дверь, ведущую на лестницу, и крикнул: – Элис! Мама приехала! – Он столько недель боялся отъезда дочери, с тех самых пор, как Эйли сказала ему о переезде в Америку. Увы, все последовавшие за этим ссоры и обсуждения, а потом снова ссоры ничего не смогли изменить. Теперь страх усилился и стал почти невыносимым, и когда наступило время отъезда, ему захотелось, чтобы это произошло как можно быстрей. Чем скорее, тем лучше. Будет не так больно.
Эйли взяла его под локоть:
– Подожди, не зови ее пока. Давай поговорим о… – Она замолчала и поиграла пальцами, подыскивая подходящие слова.
– О чем? – проговорил Зак. – Мы уже много говорили, причем ты высказывала свои резоны, я свои, а в результате все получается так, как хочешь ты, и я могу проваливать ко всем чертям. Ну так просто сделай, что считаешь нужным, Эйли, – сказал он, внезапно почувствовав усталость. Глаза у него заболели, и он потер их.
– Это шанс начать все сначала и для Элис, и для меня. Новая жизнь… Мы станем счастливей. Она сможет забыть все о…
– Все обо мне?
– Все об этих… семейных неурядицах. О стрессе, вызванном разводом.
– Я никогда не смирюсь с тем, что ты увозишь ее от меня. Нет смысла переубеждать меня в обратном. Я всегда буду считать это несправедливым. Если я не оспаривал то, что она осталась с тобой, то только потому… потому что не хотел усугублять положение. Не хотел, чтобы ситуация стала хуже для нее и для нас. И вот как ты меня отблагодарила. Ты увозишь Элис за три тысячи миль и превращаешь меня в человека, который станет видеть ее два-три раза в год и посылать подарки, которые ей не нравятся, поскольку ее отец давно перестал понимать, что ей по душе, а что нет…
– Дело не в этом. Дело не в тебе… – Глаза Эйли гневно блеснули, и Зак увидел, что она чувствует себя виноватой и что принятое решение далось ей нелегко. Как ни странно, осознание этого не принесло ему облегчения.
– А что бы почувствовала ты, Эйли? Что бы ты почувствовала на моем месте? – произнес Зак, медленно выговаривая слова.
В это мгновение ему показалось, что он может заплакать. Но этого не произошло. Зак пристально посмотрел Эйли в глаза и заставил увидеть то, что переживает он. У нее вспыхнули щеки от нахлынувших эмоций, глаза ярко сверкнули, и в них было отчаяние. Какие именно эмоции она в этот миг испытала, Зак более не смог разобрать, потому что в этот самый момент появилась Элис. Она ринулась вниз по лестнице и влетела прямо в объятия матери.
Когда они прощались, Зак обнял Элис и постарался при этом улыбаться – в попытке уверить девочку, что все в порядке и никто не должен чувствовать за собой никакой вины. Но когда Элис заплакала, ему не удалось с собой совладать: улыбка превратилась в гримасу, и он смотрел на дочь уже сквозь слезы, а потому перестал делать вид, что все хорошо. Элис судорожно сглотнула и, рыдая, стала ладошками размазывать слезы. Зак держал ее перед собой и вытирал ей лицо.
– Я очень тебя люблю, Элис. И мы с тобой несомненно скоро увидимся, – проговорил он, стараясь, чтобы это обещание не прозвучало фальшиво, чтобы в нем не было даже намека на то, что оно может остаться невыполненным. Девочка кивала, делая глубокие судорожные вдохи. – Ладно тебе. Улыбнись разок папе, прежде чем уедешь.
Элис постаралась исполнить его просьбу и вымученно улыбнулась, рыдания по-прежнему сотрясали ее. Зак поцеловал дочь и встал.
– Ступайте, – грубо сказал он, обращаясь к Эйли. – Ступайте же.
Эйли взяла Элис за руку и потянула ее прочь по мостовой к тому месту, где стояла припаркованная машина. Забравшись в нее, Элис повернулась к отцу и помахала рукой с заднего сиденья. Она продолжала махать до тех пор, пока машина не скрылась из виду, скатившись вниз по склону холма. В следующее мгновение Зак почувствовал, как внутри у него что-то оборвалось. Он не мог сказать, что именно, однако знал: это было нечто жизненно важное. Он в отчаянии опустился на крыльцо галереи и долго сидел на нем.
В последующие несколько дней Зак окунулся в повседневность. Он открывал галерею, пытался заполнить жизнь рутинными делами, читал аукционные каталоги, а потом опять запирал входную дверь. Но на каждом шагу его преследовало все то же отчаяние. Во всем, что Зак делал, присутствовала какая-то пустота. Без Элис, которая его будила, требовала накормить завтраком, нуждалась в развлечениях, впечатлениях и нагоняях, другие вещи выглядели бессмысленными. Какое-то время назад ему казалось, что утрата Эйли была самым плохим, что могло с ним случиться. Теперь же он знал, что потеря Элис станет для него чем-то гораздо, гораздо худшим.
– Ты не лишился ее. Ты всегда останешься ее папочкой, – сказал неделю спустя его приятель Йэн, когда они вместе ели цыпленка карри.
– Отсутствующий отец. Не таким отцом я хотел ей стать, – ответил Зак хмуро.
Йэн помолчал. Очевидно, ему оказалось трудно придумать что-нибудь ободряющее. Общество Зака начинало его тяготить. Зак понимал это, переживал, однако ничего не мог поделать. У него не было сил для бравады. В нем не осталось ни отваги, ни выносливости, ни жизнерадостности, чтобы выдержать этот удар. Когда Йэн неуверенно предположил, что переезд в Америку жены и дочери может означать для Зака и обретение свободы, и возможность начать все снова, Зак бросил на него мрачный взгляд, и друг погрузился в неловкое молчание.
– Прости, Йэн. Дерьмовый из меня собеседник, правда? – в конце концов извинился Зак.
– Ужасный, – согласился Йэн. – Слава богу, здесь готовят хорошего цыпленка карри, а то я ушел бы давно.
– Прости. Я просто уже соскучился по ней.
– Знаю. Ну а как твой бизнес?
– Загибается.
– Надеюсь, ты шутишь?
– Возможно, – улыбнулся Зак, увидев на лице Йэна выражение ужаса. Принадлежащая Йэну фирма, которая предлагала «потрясающие путешествия, какие случаются раз в жизни», все время расширялась.
– Нельзя допустить, чтобы галерея закрылась, приятель. Ведь наверняка что-нибудь можно сделать?
– Что именно? Я не могу заставить людей покупать картины. Они либо хотят их приобрести, либо нет.
По правде сказать, он мог бы исправить ситуацию. Например, можно продавать картины меньшего размера, что более доступно широкому покупателю, и таким образом пополнить свою коллекцию именно за их счет. Следовало бы чаще ездить в Лондон, звонить другим торговцам предметами искусства, а также бывшим покупателям, чтобы постоянно напоминать о своем существовании. Не помешало бы арендовать стенд на Лондонской художественной ярмарке. Одним словом, работать, делать все, чтобы привлечь клиентов. Именно так он и поступал в течение года, предшествовавшего официальному открытию галереи, и следующий год. Теперь же сама мысль об этом пугала. Подобная деятельность требовала куда больше сил, чем у него оставалось.
– А как насчет портретов Чарльза Обри? Ведь ты же наверняка сможешь их продать? Купи вместо них новые картины, приведи свое дело в движение, разверни кипучую деятельность… – посоветовал Йэн.
– Я мог бы… мог бы продать две из них с аукциона, – предположил Зак и подумал: «Но только не „Делфину“». – Однако если они уйдут с молотка… Все будет кончено. С ними исчезнет душа галереи. Кто знает, когда я смогу позволить себе купить еще какие-то его работы? Ведь считается, что я специализируюсь на Обри. Я же эксперт по Обри, не забывай.
– Да, но без этого не обойтись, Зак. Бизнес есть бизнес. Постарайся не принимать это так близко к сердцу.
Йэн был прав, но Зак все равно принимал это близко к сердцу. Возможно, чересчур близко. Он знал Чарльза Обри в течение долгого времени, с тех пор как был маленьким мальчиком. Во время визитов к родителям отца, в атмосфере неестественной тишины и натянутости, царящей в продолжение всей встречи, Зак обязательно проводил какое-то время, стоя рядом с бабушкой, которая пристально смотрела на репродукцию, висевшую у нее в гардеробной. Она говорила, что пейзаж по праву мог бы занять достойное место в гостиной, но дедушка его не одобряет. Когда маленький Зак спрашивал почему, то получал следующий ответ: «Я была одной из женщин Обри». При этих словах в глазах бабушки всегда загорались искорки и на морщинистых губах появлялась довольная улыбка. Однажды отец услышал, как она это говорит, и сделал матери замечание. «Не забивай голову мальчика чепухой», – попросил он. Когда они снова оказались в гостиной, отец Зака посмотрел на деда, а тот отвел глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом. Это был один из тех напряженных, драматичных моментов, значения которых Зак в то время не понимал. Но подобные ситуации заставляли его испытывать страх – отчасти перед посещениями бабушки с дедушкой, отчасти перед приступами дурного настроения отца, которым он подвергался в последующие несколько дней.
На репродукции с картины Обри, висевшей в гардеробной у бабушки, были изображены скалистые утесы и бурлящее у их подножия серебристое море. Утесы покрывала трепещущая на ветру длинная трава. По тропинке, ведущей на вершину отвесной скалы, шла женщина: одной рукой она придерживала шляпку, а другой будто балансировала, словно пыталась удержать равновесие. Картина имела импрессионистический характер, движения кисти были быстрыми, импульсивными, и сценка получилась очень живой. Глядя на нее, Зак ждал, что вот-вот услышит крики чаек и ощутит на лице соленые брызги. Можно было почувствовать запах мокрых камней, различить свист ветра в ушах. «Это я», – не раз с гордостью говорила ему бабушка. Когда она смотрела на эту картину, становилось понятно, что бабушка смотрит в прошлое. Она переставала замечать окружающее, уплывая в отдаленные времена. И все-таки Зак всегда считал, что в картине есть что-то тревожное. Возможно, причиной этому была беззащитная фигурка на вершине утеса. Женщина шла одна, отставив руку, чтобы не упасть, словно ветер дул не с моря, а со стороны берега, угрожая столкнуть свою добычу вниз, в бурные волны. Когда Зак смотрел на картину долго, у него появлялась дрожь в коленях, как если бы он стоял на верхней перекладине приставной лестницы.
Тем утром она и вправду ощущала головокружение. Ноги слегка не слушались. Сила нового чувства, охватившего ее, заставляла все окружающее казаться шатким и ненастоящим. Путь вдоль холмов по направлению к дому, в котором жил Обри, был немногим больше мили, и с каждым шагом ее сердце билось быстрей и сильней. Она не видела, что он стоит впереди и торопливо пишет что-то маслом. Она помедлила на вершине утеса, закончив долгий подъем. Ветер, казалось, дул прямо в легкие, еще немного – и она воспарит, как бумажный змей, легко и свободно. Но мысль о близости любимого, предвкушение встречи с ним, все это придавало ей сил и удерживало на земле. Позже он показал картину, и ее охватила дрожь при мысли, что он наблюдал за ней, пока она этого не замечала… Когда она увидела себя, свою фигуру, написанную пластично и красочно, то почувствовала, как что-то защемило внутри.
Когда дед умер, бабушка, немощная и напуганная, согласилась переехать в одну из квартир, предназначенных для проживания пожилых людей и где за ними обеспечивался уход. К тому времени репродукция сильно выцвела, ее отправили в контейнер для крупногабаритного мусора вместе с множеством других принадлежавших ей вещей, которые стали слишком старыми, потертыми или поношенными, чтобы ими мог воспользоваться еще кто-нибудь. «Как бы там ни было, она чересчур большая, чтобы повесить ее в твоей новой квартире», – сказал отец Зака сердито. До самого переезда бабушка все время глядела из окна гостиной на контейнер с мусором – она глядела на него до последнего момента. Оригинальное полотно висело в галерее Тейт[10], и Зак приходил посмотреть на него всякий раз, когда приезжал в Лондон. Когда он глядел на него, то испытывал приступ ностальгии. Оно возвращало его в детство точно так же, как ему напоминали о нем запахи подгоревших тостов и мятных конфет марки «Поло». И в то же время он теперь мог оценить его глазами взрослого, глазами художника. Хотя, пожалуй, ему давно пора перестать считать себя художником. Прошло немало лет после того, как он написал последнюю свою работу, и еще больше времени с той поры, как он создал вещь, которую не стыдно показать людям. Ему действительно хотелось, чтобы женщина с картины Обри была его бабушкой, и он часто рассматривал ее, пытаясь найти в ней знакомые черты. Узкие плечи, большая грудь. Миниатюрная фигурка, светлые рыжеватые волосы, шляпка. Вполне возможно, что это она. Картина была датирована 1939 годом. В этом году, как шепотом поведала ему бабушка, когда они стояли перед репродукцией с картины, они с дедушкой поехали на отдых в графство Дорсет, остановились неподалеку от летнего дома Обри и познакомились с художником во время прогулки.
Только значительно позже смысл всех связанных с этим последствий начал доходить до Зака. Он так никогда и не осмелился откровенно расспросить бабушку о том лете, но готов был поручиться что если бы это случилось, то она только усмехнулась бы и уклончиво пожала плечами, глаза заблестели бы и на губах заиграла бы легкая улыбка. Теперь Зак понимал, что выражение ее лица, когда она смотрела на картину, всегда принадлежало влюбленной девушке, даже семьдесят лет спустя все еще охваченной молодой страстью. Это могло вызвать подозрения, но отец Зака лицом и фигурой совсем не походил ни на Чарльза Обри, ни на деда. Это сводило Зака с ума. Вместе с тем в семье до Зака никто никогда не брал в руки кисть или альбом для рисования. Никто из его официальных предков вообще не имел художественной жилки. Когда ему было десять, он подарил деду свою лучшую картинку той поры – изображение гоночного велосипеда. Работа вышла хорошая, и Зак понимал это. Он думал, деду она понравится и тот оценит ее, но старик даже не улыбнулся, а нахмурился и отдал Заку подарок обратно, пренебрежительно заметив: «Неплохо, малыш».
Очередной день в галерее прошел практически без посетителей. Престарелая леди провела двадцать минут, поворачивая вращающийся стенд с открытками, но так и не купила ни одной. Теперь он этот стенд возненавидел. Открытки с репродукциями картин – это последний шанс для галереи, думал Зак, а ему не удается продать даже их. Он обнаружил, что на белых проволочках, из которых сделан стенд, скопилась пыль. Она лежала на тех из них, которые шли горизонтально. Зак принялся протирать их рукавом и очистил от пыли несколько, но вскоре прекратил это занятие и стал раздумывать над последним вопросом, который ему задал Йэн во время их недавней встречи: «Итак, что ты собираешься делать?»
Тогда, в кафе, его охватило нечто вроде паники и под ложечкой противно засосало, потому что ответа не было. Будущее представлялось бесформенной массой, Зак не мог найти ни одной цели, к которой мог бы стремиться, ни одной действительно хорошей идеи, ни одного поступка, который смог бы совершить. И оглядываться в прошлое также не имело смысла. Лучшее, что было в жизни, его самое грандиозное достижение теперь пребывает в сотнях миль от него, в Массачусетсе, возможно, осваивает американский диалект и уже забывает о нем. И когда Зак оглядывался назад, то понимал: все им созданное, оказывается, имело преходящий характер и на глазах превращалось в ничто. Его карьера художника, его брак, его галерея. Он воистину не мог сказать, почему так получилось, – вероятно, имелись признаки надвигающейся катастрофы, на которые он не обратил внимания, или дело было в каком-то фундаментальном изъяне в его подходе к жизни. Он думал, что все делает правильно, считал, что много работает. Но теперь он находился в разводе – совсем как его родители. Его дед с бабкой тоже мечтали о разводе. Тех удержали от этого лишь условности, присущие их поколению. Став свидетелем кровавой битвы, произошедшей, когда расходились его родители, он дал себе слово, что с ним ничего подобного не случится. До свадьбы Зак был уверен, что все сделает правильно, не в пример родителям. Уставившись в пространство, он прокручивал в голове свою прежнюю жизнь, уходя все дальше в прошлое, искал, где и когда мог допустить ошибку.
Солнце садилось за крыши, и тени на полу галереи становились длинней и темней. В разгар дня они отступали. Разливались по узким улочкам, где типичные для Бата фасады из светлого камня высились по краям, словно стены ущелий. В летнюю жару они были блаженным убежищем от палящего солнца, от липких объятий толпы. Теперь же тени казались гнетущими, рождающими дурные предчувствия. Зак прошел к письменному столу и уселся в кресло, вдруг почувствовав себя озябшим и усталым. Он бы без раздумий отдал все, чем владел, тому, кто четко рассказал бы ему, что делать. Ему казалось, что он не сможет просидеть еще один день загнанным, как в ловушку, в тишину галереи, в которой звучали голоса отсутствующей дочери и давно ушедшей жены и в которой не было ни клиентов-художников, ни покупателей. Но едва Зак принял решение ужасно и бесцельно напиться, как с интервалом в пять минут произошли два события. Сначала он обнаружил в каталоге аукциона «Кристи» новый рисунок Чарльза Обри, выставленный на продажу, а затем раздался телефонный звонок.
Он еще просматривал описание рисунка в момент, когда брал телефонную трубку – рассеянно, совсем не помышляя, что звонок может оказаться важным.
– Галерея Гилкриста, – сказал Зак.
– Зак? Это Дэвид. – Краткие слова, сказанные гладким неопознанным голосом.
– О, привет, Дэвид, – ответил Зак, отрывая взгляд от каталога и пытаясь совместить имя и голос.
Внезапно у него возникло назойливое ощущение, что слушать надо внимательно. На другом конце линии кто-то в замешательстве хмыкнул.
– «Дэвид и партнеры», из Хэверли.
– Да, конечно. Как поживаете? – ответил Зак, пожалуй чересчур быстро. От чувства вины стало покалывать в кончиках пальцев, совсем как это было в школьные годы, когда у него спрашивали, почему он не сделал домашнее задание.
– Хорошо, спасибо. Послушайте, я давно не получал от вас вестей. По правде сказать, прошло полтора года. Я помню, вы сказали, что вам нужно дополнительное время, чтобы представить рукопись, мы его вам дали, но настал момент, когда наше издательство начинает сомневаться, появится ли она когда-нибудь на свет…
– Да, я очень сожалею из-за задержки… Я был… Видите ли…
– Зак, вы исследователь. И я хорошо понимаю, что написание книги занимает ровно столько времени, сколько для этого требуется. Причина, по которой я вам звоню, состоит в том, что кое-кто другой пришел к нам и принес заявку на написание книги о Чарльзе Обри…
– Кто?
– Думаю, что поступлю дипломатично, если не открою вам его имени. Но предложение серьезное. Человек предъявил половину рукописи и надеется закончить ее за четыре-пять месяцев. Она придется очень кстати, если учесть намеченную на следующий год выставку в Национальной портретной галерее…[11] Вообще-то, ее организаторы попросили поторопить вас, чтобы вы не слишком расслаблялись. Нам нужно предложить публике большую новую работу об этом художнике, и мы собираемся издать ее следующим летом. Это означает, что ваша рукопись потребуется к январю или самое позднее к февралю. Что скажете?
Крепко прижав трубку к уху, Зак не сводил глаз с рисунка Обри, напечатанного в каталоге. Это был портрет юноши с отрешенным выражением лица. Прямые волосы ниспадали на самые глаза. Тонкие черты, заостренные нос и подбородок. Вид здоровый, слегка беспутный. Лицо, способное навести на мысль о школьной команде по крикету, об озорстве в спальне для мальчиков, об украденных сэндвичах и ночных пирах. Рисунок назывался «Деннис» и был датирован 1937 годом. Это был третий рисунок работы Обри с изображением этого парня, увиденный Заком. Рассматривая портрет, Зак еще сильней, чем в случае остальных двух, ощутил, что здесь что-то не так. Работа напоминала звук треснувшего колокола. Что-то получалось не в лад, ощущалась некая ущербность.
– Что скажу? – переспросил Зак и прокашлялся. Невозможно. И говорить не о чем. Он не заглядывал в свою готовую только наполовину рукопись, представлявшую собой стопки разрозненных записей, полгода.
– Да, как насчет рукописи? Как вы себя чувствуете, Зак?
– Хорошо, спасибо… Я… – Он остановился на полуслове и замолчал.
Он давно забросил работу над книгой – еще один проект, который затух сам собой, – потому что она выходила у него похожей на все прочие книги, посвященные Обри, которые ему довелось читать. А ему в своей работе хотелось написать что-то новое об этом человеке и его искусстве, создать что-то такое, в чем проявился бы уникальный взгляд на этого человека – возможно, такой, который мог быть присущ только родственнику, только никому не известному внуку. В процессе создания рукописи он понял, что такого взгляда у него нет. Книга получалась предсказуемой, и повествование двигалось по хорошо протоптанной дорожке. Любовь Зака к Обри и его произведениям была более чем очевидна, но этого недостаточно. У него имелись наброски, знание предмета, увлеченность. Но умения представить материал под новым углом явно недоставало. И сейчас он подумал, что следует честно во всем сознаться издателям и покончить с этим делом. Пусть лучше опубликует свою книгу тот, другой знаток Обри. С болью Зак подумал, как непросто будет вернуть выплаченный издательством аванс, каким бы скромным тот ни был. Он ломал голову над тем, где сумеет взять для этого деньги, пока вдруг чуть было не рассмеялся вслух.
Портрет на раскрытой перед ним странице продолжал притягивать внимание. «Деннис». Что за выражение лица у этого юноши? Он никак не мог этого определить. Парень то казался задумчивым, то озорным, а потом выглядел грустным, полным сожалений. Он был изменчив, как свет в ветреный день, словно художник никак не мог поймать то, что ему нужно, не мог достаточно ясно передать на бумаге впечатление от своей модели. А ведь именно этим умением как раз и славился Чарльз Обри, как раз в этом он был гением. Он мог изобразить чувства на бумаге так, как не сумел бы никто другой, уловить эмоции, передать личность. Нарисовать это с такой ясностью и мастерством, что его модели начинали жить на бумаге. И если выражение лица изображенного человека было неоднозначным, то лишь из-за того, что таковыми были собственные чувства этого человека. Такую неоднозначность Обри умел рисовать. Но на сей раз все было по-другому. Совсем по-другому. Создавалось впечатление, будто художник не может разгадать или уловить настроение модели. Заку казалось невероятным, чтобы Чарльз Обри создал такое незаконченное произведение, однако и карандашные линии, и штриховка сами по себе вполне могли бы заменить подпись… Но возникала еще и проблема датировки. Указанная дата была совершенно неверной.
– Я допишу, – проговорил он в трубку, изумляясь самому себе. Внутреннее напряжение заставляло его голос звучать отрывисто.
– Правда? – Голос звонившего из фирмы «Дэвид и партнеры» казался удивленным, словно Зак не смог вполне убедить собеседника.
– Да. Я предоставлю вам рукопись в начале следующего года. Постараюсь сделать это как можно скорее.
– Хорошо… Прекрасно… Приятно это слышать, Зак. Признаюсь, я думал, вы с ней застряли. Сперва вы обнадежили нас, и мы решили, что у вас есть что-то свеженькое на интересующую нас тему, но время поджимает…
– Да, знаю. Прошу меня извинить. Но я закончу.
– Ну, тогда все в порядке. Хорошая весть. Скажу организаторам, что моя вера в вас полностью оправдала себя, – проговорил Дэвид, и в его словах Зак расслышал легкое недоверие и мягкое предупреждение.
– Да. Точно так, – сказал Зак. Его мозг уже лихорадочно работал.
– Ну, тогда я лучше займусь своими срочными делами. А вы, если позволите мне смелый совет, займитесь вашими.
Когда трубка была повешена и наступила тишина, Зак прочистил горло и прислушался к своим бешено несущимся мыслям, после чего снова чуть было не рассмеялся вслух. С чего, черт возьми, он мог начать? Существовал лишь один ответ, совершенно очевидный. Он снова посмотрел в каталог, на страницу, где говорилось о происхождении портрета Денниса. Из частной коллекции в Дорсете. Продавец опять не указан по имени, как и прежде. Теперь из его таинственной коллекции попали в продажу уже три портрета Денниса да еще два рисунка Мици. И это за последние шесть лет. И все, скорей всего, были набросками, предназначавшимися для картины, которую никто никогда не видел. И было только одно место в Дорсете, где, по мнению Зака, можно было начать поиск их загадочного обладателя. Он встал и отправился наверх укладывать вещи.