Читать книгу Моя темная Ванесса - Kate Elizabeth Russell, Кейт Расселл - Страница 5

2000

Оглавление

СВОРАЧИВАЯ НА ДВУХПОЛОСНОЕ ШОССЕ НА НОРУМБЕГУ, мама сказала:

– Я очень хочу, чтобы в этом году ты побольше общалась с людьми.

Начинался мой второй год в старшей школе, в тот день я переезжала в общежитие и у мамы оставался последний шанс вытянуть из меня какие-то обещания, прежде чем меня целиком поглотит Броувик и ее доступ ко мне ограничится телефонными разговорами и каникулами. В прошлом году она боялась, что в школе-пансионе я стану оторвой, и заставила меня пообещать, что я не буду пить и заниматься сексом. В этом году она хотела, чтобы я пообещала завести новых друзей, что казалось куда более обидным, даже жестоким. Мы с Дженни были в ссоре уже пять месяцев, но рана по-прежнему не зажила. От одной фразы «новые друзья» у меня внутри все переворачивалось; сама мысль об этом казалась предательством.

– Я просто не хочу, чтобы ты круглыми сутками сидела в своей комнате, – сказала мама. – Что в этом плохого?

– Дома я все равно сидела бы у себя в комнате.

– Но ты будешь не дома. Разве не в этом все дело? Помню, ты, когда нас уговаривала на эту школу, упоминала социальные связи.

Я вжалась в сиденье, мечтая, чтобы мое тело полностью в нем утонуло и мне не пришлось бы слушать, как мама обращает мои собственные слова против меня. Полтора года назад к нам на урок пришел представитель Броувика и показал нам рекламный видеоролик с аккуратным кампусом, залитым солнечным светом. После этого я принялась уговаривать родителей, чтобы они разрешили мне подать документы в эту школу, и составила список из двадцати пунктов, озаглавленный «Почему Броувик лучше государственной школы». Среди моих аргументов значились социальные связи, а также процент поступивших в колледж выпускников и количество углубленных курсов. Все это я позаимствовала из брошюры. В результате, чтобы убедить родителей, хватило всего двух пунктов: я выиграла стипендию, так что им не пришлось бы тратить деньги, а в школе «Колумбайн» произошло массовое убийство. Мы целыми днями смотрели CNN, где раз за разом крутили съемки, на которых дети спасались бегством. Когда я сказала: «В Броувике такого никогда бы не случилось», родители переглянулись, словно я облекла в слова их мысли.

– Ты все лето кисла, – сказала мама. – Пора уже встряхнуться и жить дальше.

– Неправда, – промямлила я.

Но это была правда. Я либо тупила перед телевизором, либо валялась в гамаке в наушниках, слушая песни, которые гарантированно доводили меня до слез. Мама говорила, что нельзя купаться в жалости к себе: всегда найдется, из-за чего расстроиться, а ключ к счастливой жизни – не позволять себе скатываться в отрицательные эмоции. Она не понимала, как приятна бывает грусть; после нескольких часов в гамаке с Фионой Эппл в ушах я чувствовала нечто лучшее, чем счастье.

Теперь, сидя в машине, я закрыла глаза.

– Жалко, папа не поехал. При нем ты бы со мной так не разговаривала.

– Он сказал бы тебе то же самое.

– Да, но хотя бы потактичней.

Даже с закрытыми глазами я видела все, что пролетало за окном. Я училась в Броувике только второй год, но мы ездили этой дорогой не меньше дюжины раз. Мы проехали молочные фермы и пологие холмы Западного Мэна, универмаги с рекламой холодного пива и живой наживки, фермы с просевшими крышами, автосвалки на заросших полуметровой травой и золотарником дворах. Но после въезда в Норумбегу вокруг становилось очень красиво: идеальный центр города, пекарня, книжный магазин, итальянский ресторан, табачная лавка, публичная библиотека, а на вершине холма – сияюще-белый кампус Броувика из дерева и кирпича.

Мама свернула к главному въезду. В честь дня заезда большую вывеску «ШКОЛА БРОУВИК» украсили темно-красными и белыми воздушными шарами. Узкие дорожки кампуса были забиты легковыми машинами и кое-как припаркованными джипами, нагруженными всяким добром; кругом, разглядывая корпуса, бродили родители и новые ученики. Мама подалась вперед, склонившись над рулем, и, когда машина сделала рывок, остановилась и дернулась снова, воздух между нами подрагивал от напряжения.

– Ты умная, интересная девочка, – сказала она. – У тебя должно быть полно друзей. Не проводи все свое время с одним человеком.

Она наверняка не хотела, чтобы ее слова прозвучали так резко, но я все равно огрызнулась:

– Дженни не просто какой-то человек! Она была моей соседкой по комнате.

Я сказала это так, будто глубина наших отношений должна быть очевидна: эта сбивающая с толку близость, которая иногда делала мир за стенами общей комнаты приглушенным и бледным. Но маме было не понять. Она никогда не жила в общежитии, никогда не училась в колледже, не говоря уж о школе-пансионе.

– Соседка или не соседка, – ответила она, – но ты могла бы подружиться и с кем-нибудь еще. Я просто говорю, что зацикливаться на одном человеке не совсем правильно.

Когда мы подъехали к лужайке, очередь из машин перед нами разделилась. Мама включила левый поворотник, потом правый.

– Куда мне ехать?

Вздохнув, я показала налево.

Общежитие «Гулд» было небольшим – по сути, просто домом с восемью комнатами и апартаментами дежурной. В прошлом году мне в жилищной лотерее досталась комната на одного – редкость для десятиклассницы. Нам пришлось трижды возвращаться к машине, чтобы перенести все мои вещи: два чемодана с одеждой, коробку книг, дополнительные подушки, постельное белье, лоскутное одеяло, сшитое мамой из старых футболок, которые стали мне малы, напольный вентилятор, который мы поставили посреди комнаты.

Пока мы разбирали вещи, мимо открытой двери проходили люди – родители, ученики. Чей-то младший брат носился взад и вперед по коридору, потом упал и завопил. Мама вышла в туалет, и я услышала, как она с фальшивой любезностью с кем-то здоровается, а голос другой матери здоровается в ответ. Я перестала расставлять книги на полке над столом и прислушалась. Прищурившись, я попыталась вспомнить голос – это была миссис Мерфи, мама Дженни.

Мама вернулась в комнату и закрыла дверь.

– Что-то шумно становится, – сказала она.

Задвигая книги на полку, я спросила:

– Это была мама Дженни?

– Угу.

– А Дженни ты видела?

Мама кивнула, но больше ничего не сказала. Какое-то время мы молча разбирали вещи. Когда мы заправляли кровать, натягивая простыню на полосатый матрас, я сказала:

– Если честно, мне ее жалко.

Мне понравилось, как это прозвучало, но это, конечно, было враньем. Еще накануне вечером я целый час разглядывала себя в зеркало в своей спальне, пытаясь увидеть себя глазами Дженни и гадая, заметит ли она, как посветлели мои волосы от спрея Sun In, какие у меня новые сережки-кольца.

Мама молча вытащила из пластикового чехла одеяло. Я знала: она боится, что я пойду на попятную и мне опять разобьют сердце.

– Даже если она захочет помириться, – продолжала я, – я не стану тратить на нее время.

Разглаживая наброшенное на кровать одеяло, мама слегка улыбнулась.

– Она еще встречается с тем мальчиком?

Речь шла о Томе Хадсоне, парне Дженни и катализаторе нашей ссоры. Я пожала плечами, будто не знала, но это было не так. Разумеется, я знала. Все лето я заходила на страницу Дженни в AOL, и ее статус отношений никогда не менялся: «Несвободна». Они все еще были вместе.

Перед уходом мама дала мне четыре двадцатки и заставила меня пообещать, что я буду звонить домой каждое воскресенье.

– Не забывай, – напутствовала она. – А на папин день рождения ты едешь домой. – Она обняла меня так крепко, что стало больно.

– Я задыхаюсь.

– Прости-прости. – Она надела солнечные очки, чтобы спрятать слезы. Выходя из комнаты, она наставила на меня палец. – Будь умницей. И побольше общайся.

Я отмахнулась:

– Да-да-да.

С порога я наблюдала, как она идет по коридору и спускается по лестнице. И вот она исчезла. Я услышала два приближающихся голоса, счастливый раскатистый смех мамы и дочки. Когда показались Дженни и ее мать, я побыстрей нырнула обратно в комнату. Я успела увидеть их только мельком – достаточно, чтобы заметить, что она подстриглась и надела платье, которое весь прошлый год провисело в шкафу. Никогда на моей памяти она его не носила.

Лежа на кровати, я обводила комнату взглядом и прислушивалась к прощаниям в коридоре, всхлипам и тихому плачу. Я вспомнила, как год назад заселялась в общежитие для девятиклассников, как в первую же ночь мы с Дженни засиделись допоздна. Из ее бумбокса играли Smiths и Bikini Kill – я о таких группах никогда раньше не слышала, но притворилась, будто их знаю. Я боялась, что иначе станет видно: я лохушка, деревенщина, и тогда Дженни потеряет ко мне интерес. В первые дни в Броувике я написала в дневнике: «Больше всего мне нравится, что здесь я знакомлюсь с такими людьми, как Дженни. Она охрененно КРУТАЯ! Просто тусуясь с ней, я тоже учусь быть крутой!» Позже я вырвала и выбросила эту страницу. При виде ее у меня щеки горели от стыда.

Дежурной в «Гулде» назначили мисс Томпсон – новую учительницу испанского, только что закончившую колледж. На наше первое вечернее собрание в комнате отдыха она принесла цветные маркеры и листочки, чтобы мы повесили себе на двери таблички с именами. Все девочки, кроме нас с Дженни, были старшеклассницами. Мы держались подальше друг от друга, сели на противоположных концах стола. Рисуя свою табличку, Дженни сутулилась, ее короткие каштановые волосы спадали на щеки. Когда она подняла голову, чтобы взять другой маркер, ее взгляд скользнул сквозь меня, словно вообще не замечая.

– Прежде чем расходиться по комнатам, возьмите вот это, – сказала мисс Томпсон и открыла полиэтиленовый пакет. Сначала я подумала, что это конфеты, но потом увидела, что внутри лежат серебристые свистки. – Скорее всего, они вам никогда не понадобятся. Но на всякий случай лучше иметь их при себе.

– Зачем нам может понадобиться свисток? – спросила Дженни.

– Ну, понимаешь, это просто принятая в кампусе мера безопасности. – По широкой улыбке мисс Томпсон было сразу понятно, что ей не по себе.

– Но в прошлом году нам их не выдавали.

– Это на случай, если кто-то попытается тебя изнасиловать, – сказала Дина Перкинс. – Свисти, чтобы его остановить. – Она поднесла свисток к губам и дунула изо всех сил. По коридору разнесся такой приятный громкий свист, что мы не могли не последовать ее примеру.

Мисс Томпсон попыталась перекричать шум.

– Ладно, ладно, – рассмеялась она. – Пожалуй, не помешает убедиться, что они работают.

– Неужели это правда может остановить человека, если он захотел тебя изнасиловать? – спросила Дженни.

– Ничто не остановит насильника, – сказала Люси Саммерс.

– Неправда, – ответила мисс Томпсон. – К тому же это не свистки против изнасилования. Это общее средство обеспечения безопасности. Если окажетесь в неприятной ситуации в кампусе, просто свистите.

– А мальчикам выдают свистки? – спросила я.

Люси и Дина закатили глаза.

– Зачем мальчикам свистки? – спросила Дина. – Включи мозги.

Дженни громко засмеялась, как будто минуту назад Люси с Диной не закатывали глаза на ее собственные вопросы.

В первый день занятий в кампусе царила суета. Окна дощатых корпусов были распахнуты, на стоянках для сотрудников заняты все места. За завтраком я пила черный чай, сидя в конце длинного деревянного стола. У меня слишком сводило желудок, чтобы я могла есть. Я разглядывала столовую с высоким потолком, новые лица и перемены в лицах знакомых. Я замечала все: что Марго Этертон зачесывает волосы вправо, чтобы спрятать свой ленивый глаз, что Джереми Райс каждое утро крадет из столовой по банану. Еще до того, как Том Хадсон начал встречаться с Дженни и у меня появилась причина обратить на него внимание, я заметила, в какой последовательности он надевает футболки с названиями музыкальных групп, которые носит под рубашками. Я никак не могла обуздать свою жуткую способность замечать столько всего о людях, которые наверняка в упор не видели меня саму.

Вступительная речь состоялась между завтраком и первым уроком. По сути, это было напутствие с целью вдохновить нас перед началом учебного года. Мы собрались в обитом деревом актовом зале. Между раскрытыми бархатными шторами струился свет, под которым блестели расставленные полукругом ряды стульев. Первые несколько минут директриса миссис Джайлз повторяла школьные правила и процедуры. Ее седеющие подстриженные волосы были заправлены за уши, хронически дрожащий голос журчал по залу; все выглядели румяными и свежими. Но к тому времени, как она сошла с кафедры, стало душно, и на лбах собравшихся начинали выступать капельки пота. В паре рядов позади меня кто-то простонал:

– Как долго это будет продолжаться?

Миссис Антонова свирепо оглянулась. Рядом со мной обеими руками обмахивала лицо Анна Шапиро. Проникающий в открытые окна сквозняк шевелил складки бархатных штор.

Затем через сцену размашисто прошагал мистер Стрейн, заведующий отделением литературы. Этого учителя я знала только в лицо. Он никогда у меня не преподавал, мы никогда не разговаривали. У него были волнистые черные волосы и черная борода, а очки отсвечивали так, что глаз было не разглядеть, но первое, что я заметила, – первое, что замечали все, – это его габариты. Он был не толстым, но крупным, широкоплечим и таким высоким, что сутулился, словно его тело хотело извиниться, что занимает столько места.

За кафедрой ему пришлось поднять микрофон до максимума. Когда он, бликуя под солнцем очками, начал говорить, я потянулась к рюкзаку и сверилась со своим расписанием. Вот он, последний урок сегодняшнего дня: продвинутый курс американской литературы с мистером Стрейном.

– Этим утром я вижу перед собой молодых людей, которым предстоят великие свершения.

Его слова гремели из колонок; произношение было таким отчетливым, что его почти больно было слушать: долгие гласные, твердые согласные. Тебя словно убаюкивали, только чтобы резко разбудить. Его речь сводилась к набору клише – тянитесь к звездам! Даже если не достанете, можете оказаться на луне, – но он был хорошим оратором и умудрялся наполнить свои слова глубоким смыслом.

– Пообещайте себе, что в этом учебном году несмотря ни на что постараетесь стать лучше, – говорил он. – Поставьте перед собой задачу сделать лучше Броувик. Оставьте свой след. – Он достал из заднего кармана брюк красный платок и, вытирая лоб, показал темное пятно пота подмышкой. – Я преподаю в Броувике тринадцать лет, – продолжал он, – и в эти тринадцать лет бессчетное количество раз становился свидетелем храбрых поступков, совершенных учениками этой школы.

Я заерзала на стуле, понимая, что тоже вспотела под коленками и в изгибах локтей, и попыталась сообразить, что он имеет в виду под храбрыми поступками.

В расписании на осеннее полугодие у меня стояли продвинутый французский, продвинутая биология, углубленный курс мировой истории, геометрия (для обделенных талантом к математике; даже миссис Антонова называла этот курс «геометрией для чайников»), факультатив под названием «Политика и СМИ в США», где мы смотрели CNN и обсуждали грядущие президентские выборы, и продвинутая американская литература. В первый день учебы я, навьючившись учебниками, бегала на уроки из одного корпуса в другой. Сразу стало заметно, как возросла нагрузка с прошлого года. Каждый учитель предупреждал нас о предстоящих трудностях, домашней работе, контрольных и ускорившихся, иногда даже головокружительных темпах учебы: ведь это была не обычная школа, а мы не были обычными подростками; будучи незаурядными молодыми людьми, мы должны были смело встречать сложности, приветствовать их. Меня постепенно охватывало утомление. К середине дня у меня уже закрывались глаза, так что вместо обеда я прокралась обратно в «Гулд», свернулась клубком в постели и расплакалась. Я спрашивала себя: если и дальше будет так тяжело, зачем вообще напрягаться? Это был плохой настрой, особенно для первого дня, и я невольно задумалась, что я вообще делала в Броувике, зачем мне дали стипендию, почему решили, что я достаточно умна, чтобы тут учиться. Меня и раньше порой затягивало в этот водоворот, и я всякий раз приходила к одинаковому выводу: скорее всего, со мной что-то не так. Моя врожденная слабость проявлялась в лени, я боялась труда. Кроме того, складывалось впечатление, что никто не мучается в Броувике так, как я. Остальные были всегда подготовлены, знали все ответы на каждом уроке. Глядя на них, казалось, что все проще простого.

Придя на последний урок – американскую литературу, – я первым делом заметила, что мистер Стрейн успел сменить рубашку. Он стоял, скрестив руки и прислонившись к доске, и казался еще крупнее, чем в актовом зале. Курс посещали десять учеников, включая Дженни и Тома, и, когда мы заходили в аудиторию, мистер Стрейн провожал каждого оценивающим взглядом. Когда появилась Дженни, я уже сидела за партой в паре стульев от Тома. При виде ее тот просиял и жестом пригласил сесть на пустой стул между нами. Том ничего не замечал, он не понимал, что об этом не может быть и речи. Сжимая лямки рюкзака, Дженни неестественно улыбнулась.

– Давай лучше сюда сядем, – сказала она, имея в виду противоположный край стола – подальше от меня. – Тут лучше.

Ее взгляд скользнул мимо меня так же, как на собрании в общежитии. В каком-то смысле глупо было тратить столько усилий, притворяясь, что нашей дружбы никогда не существовало.

Раздался звонок на урок. Мистер Стрейн не шевельнулся. Прежде чем заговорить, он дождался, пока мы затихнем.

– Полагаю, вы между собой знакомы. Но я знаком не со всеми.

Он встал перед столом и принялся бессистемно задавать вопросы, обращаясь то к тому, то к этому ученику: как зовут, откуда родом. Некоторых он спрашивал и о другом: есть ли братья или сестры; каким было самое дальнее путешествие; имей мы возможность выбрать себе новые имена, какими бы они были? Дженни учитель спросил, в каком возрасте она впервые влюбилась, и та залилась румянцем до самых ушей. Сидящий рядом Том тоже покраснел.

Когда наступила моя очередь представиться, я сказала:

– Меня зовут Ванесса Уай, и я, в общем-то, ниоткуда.

Мистер Стрейн откинулся на спинку стула.

– Ванесса Уай, в общем-то ниоткуда.

Услышав, как глупо звучат мои слова со стороны, я нервно засмеялась.

– То есть это не настоящий город. У него нет названия. Его называют просто Поселок Двадцать Девять.

– Это в Мэне? Дальше по восточному шоссе? – спросил он. – Я прекрасно знаю, где это. Там еще есть озеро с чудесным названием, Уэйл-что-то-там.

Я удивленно моргнула.

– Уэйлсбек-Лейк. Мы как раз на нем живем. Мы единственные, кто живет там круглый год.

У меня странно екнуло сердце. В Броувике я почти никогда не скучала по дому, но, возможно, так происходило из-за того, что никто не знал, откуда я.

– Да ну? – Мистер Стрейн на секунду задумался. – Тебе там не бывает одиноко?

На секунду я потеряла дар речи. Вопрос поразительно метко и безболезненно резал по живому. Хотя я никогда не использовала слово «одиночество», описывая, каково это – жить в лесной глуши; услышав его от мистера Стрейна, я ощутила: видимо, так и есть, так было всегда. Я внезапно смутилась, представив себе, как ясно одиночество написано у меня на лбу, раз учителя с ходу видят, как мне одиноко.

– Ну, может, иногда, – выдавила я, но мистер Стрейн уже спрашивал Грега Экерса, каково было переехать из Чикаго на холмы Западного Мэна.

Покончив со знакомствами, мистер Стрейн сказал, что его курс будет для нас в этом году самым сложным.

– Большинство учеников говорит мне, что я самый строгий учитель в Броувике. Некоторые даже утверждают, что я строже их преподавателей в колледже. – Дожидаясь, пока мы осознаем серьезность его слов, он постучал пальцами по столу, после чего подошел к доске, взял мел и начал писать.

– Уже пора начать записывать, – бросил он через плечо.

Мы схватились за тетради, а он начал лекцию о Генри Уодсворте Лонгфелло и его поэме «Песнь о Гайавате», о которой я никогда не слышала, да и остальные явно тоже. Однако, когда учитель спросил, знакомы ли мы с ней, мы дружно кивнули. Никто не хотел показаться глупым.

Пока Стрейн рассказывал, я украдкой оглядывала аудиторию. Скелет ее был таким же, как и в остальных помещениях гуманитарного корпуса: паркетный пол, стена встроенных книжных стеллажей, зеленые доски, парты, – но эта аудитория казалась уютной и обжитой. На полу лежал ковер с протертой посередине дорожкой, большой дубовый стол заливал свет старомодной зеленой лампы, на шкафу для бумаг стояли кофемашина и кружка с эмблемой Гарварда. Из открытого окна доносился запах свежескошенной травы и шум заводящейся машины; мистер Стрейн с таким нажимом писал на доске строку из Лонгфелло, что мел начал крошиться в его руке. В какой-то момент учитель прервался, повернулся к нам и сказал:

– На моем курсе вы должны усвоить как минимум одну вещь: мир состоит из бесконечно переплетающихся историй, каждая из которых важна и правдива.

Я торопливо записала каждое слово.

За пять минут до конца урока лекция внезапно оборвалась. Руки мистера Стрейна обвисли, плечи ссутулились. Отойдя от доски, он сел за парту, потер лицо и тяжело вздохнул, после чего устало сказал:

– Первый день всегда такой длинный.

Не зная, что делать, мы продолжали сидеть, занеся ручки над тетрадями.

Стрейн убрал руки от лица.

– Скажу вам честно, – сказал он. – Я пиздец как устал.

От удивления Дженни хихикнула. Иногда учителя шутили на уроке, но я никогда еще не слышала, чтобы кто-то из них матерился. Мне и в голову не приходило, что такое возможно.

– Вы не против, если я буду ругаться? – спросил он. – Наверное, сначала надо было попросить у вас разрешения. – Он с саркастичной искренностью всплеснул руками. – Если мои непристойные выражения кого-то из вас оскорбляют, говорите сейчас или вечно храните молчание.

Разумеется, никто ничего не сказал.


Первые несколько недель учебы прошли незаметно: череда уроков, черный чай на завтрак и сэндвичи с арахисовым маслом на обед, учебные часы в библиотеке, вечерний просмотр сериалов на канале WB в комнате отдыха «Гулда». За прогул собрания в общежитии мне назначили наказание, но я уговорила мисс Томпсон, что погуляю с ее собакой, вместо того чтобы целый час сидеть с ней в общежитии, – чего нам обеим не хотелось. Чаще всего утром перед занятиями я поспешно доделывала уроки, потому что, несмотря на все мои старания, мне всегда приходилось изо всех сил напрягаться, я всегда была на грани отставания. Учителя настаивали, что я могу исправиться; по их словам, я была сообразительной, но рассеянной и немотивированной – чуть более тактичная замена слову «ленивая».

Всего через несколько дней после заселения моя комната превратилась в кавардак из одежды, разрозненных записей и недопитых кружек чая. Я потеряла ежедневник, который должен был помочь мне все успевать, но это было закономерно, потому что я вечно все теряла. Не реже раза в неделю я, открывая дверь, обнаруживала в скважине свои ключи, оставленные кем-то, кто нашел их в туалете, аудитории или столовой. Я ни за чем не могла уследить: учебники падали в щель между кроватью и стеной, домашка мялась на дне рюкзака. Учителя вечно сердились на мои жеваные домашние задания, напоминали мне, что за неаккуратность оценка снижается.

– Тебе нужна система! – воскликнул учитель по углубленной истории, когда я лихорадочно перелистывала учебник в поисках сделанных накануне пометок. – Еще только вторая неделя учебы. Как ты умудрилась устроить такой хаос?

Пометки я в конце концов нашла, но факт оставался фактом: я была безалаберной, а безалаберность – признак слабости и серьезный недостаток.

В Броувике учителя раз в месяц ужинали со своими подопечными – обычно дома у учителя, но мой куратор миссис Антонова в гости нас никогда не приглашала.

– Границы необходимо соблюдать, – говорила она. – Не все учителя со мной согласятся, и это нормально. Они впускают учеников в свою жизнь, и это нормально. Но я не такая. Мы идем куда-нибудь, едим и, немного поболтав, расходимся. Границы.

В нашу первую встречу в новом году она повела нас в итальянский ресторан в центре. Пока я сосредоточенно накручивала на вилку лингвини, миссис Антонова отметила, что больше всего преподавателей беспокоит моя неорганизованность. Стараясь не показаться слишком пренебрежительной, я сказала, что поработаю над этим. Затем наша куратор по очереди рассказала каждому из своих подопечных, как о них отзываются учителя. Проблем с организацией больше ни у кого не оказалось, но кое у кого положение было похуже моего: Кайл Гуинн не сдал домашние задания по двум предметам, что считалось серьезной провинностью. Пока миссис Антонова зачитывала замечания его учителей, мы сидели, опустив взгляды на пасту в своих тарелках, чувствуя облегчение от того, что у нас все не настолько плохо. После ужина, когда наши тарелки унесли, миссис Антонова передала по кругу коробку круглых плюшек с вишневой начинкой.

– Это пампушки, – сказала она. – Украинское блюдо с родины моей матери.

Выйдя из ресторана, мы направились вверх по холму обратно в кампус; наша куратор оказалась рядом со мной.

– Ванесса, я забыла сказать, что в этом году тебе нужно записаться на дополнительные занятия. Может, даже сразу на несколько курсов. Тебе нужно думать о поступлении в колледж. В данный момент ты как абитуриент выглядишь неубедительно. – Она начала предлагать разные курсы, и я кивала в такт ее словам.

Я знала, что нужно больше участвовать в жизни школы, и я пыталась: на прошлой неделе я пришла на собрание французского клуба, но почти сразу сбежала, когда выяснилось, что на каждую встречу его члены приходят в маленьких черных беретах.

– А как насчет клуба писательского мастерства? – спросила миссис Антонова. – Тебе бы подошло, ты же пишешь стихи.

Я и сама об этом подумывала. Клуб писательского мастерства выпускал литературный журнал, и в прошлом году я читала его от корки до корки, сравнивала свои стихи с напечатанными и старалась объективно решить, у кого получалось лучше.

– Да, может быть, – сказала я.

Миссис Антонова дотронулась до моего плеча.

– Подумай об этом, – сказала она. – В этом году консультантом назначен мистер Стрейн. Он знает свое дело.

Оглянувшись, она хлопнула в ладоши и крикнула отставшим что-то по-русски – по непонятной причине он подгонял нас эффективнее, чем английский.

В клубе писательского мастерства состоял только один человек – Джесси Ли, единственный местный гот и, по слухам, гей. Когда я вошла в аудиторию, он сидел за партой перед стопкой бумаг, положив на соседний стул ноги в армейских ботинках. За ухом у него была ручка. Он мельком взглянул на меня, но ничего не сказал. Скорее всего, он вообще был не в курсе, как меня зовут.

Зато мистер Стрейн вскочил из-за стола и размашисто зашагал ко мне через всю комнату.

– Хочешь вступить в клуб? – спросил он.

Я открыла рот, но не знала, что сказать. Если бы я знала, что в клубе только один член, то, скорее всего, не пришла бы. Мне захотелось дать задний ход, но мистер Стрейн был слишком обрадован.

– Ты увеличишь количество наших членов на сто процентов. – Он затряс мне руку, и, похоже, передумывать было уже поздно.

Он подвел меня к парте, сел рядом и объяснил, что стопка бумаг – это материалы, поданные для публикации в журнале.

– Все это – работы учеников, – сказал он. – Постарайся не обращать внимания на имена. Прежде чем принимать решение, внимательно прочитай каждую до конца.

Он велел мне делать пометки на полях и оценивать каждую рукопись по пятибалльной шкале: единица – однозначно «нет», пять – однозначно «да».

Не поднимая взгляд, Джесси сказал:

– А я ставил галочки. Так мы поступали в прошлом году.

Он показал на бумаги, которые уже просмотрел: в верхнем правом углу каждой стояла маленькая галочка – с минусом или с плюсом. Мистер Стрейн с явным раздражением приподнял брови, но Джесси ничего не заметил. Он не поднимал глаз от стихотворения, которое читал.

– Оценивайте как хотите, я не возражаю, – сказал мистер Стрейн, улыбнулся мне и подмигнул. Вставая, он потрепал меня по плечу.

Когда мистер Стрейн вернулся за свой стол в другом конце аудитории, я взяла из стопки рассказ под названием «Худший день в ее жизни». Автор – Зоуи Грин. В прошлом году мы с Зоуи вместе ходили на алгебру. Она сидела сзади меня и всякий раз, как Сет Маклеод называл меня Рыжей-бесстыжей, хохотала так, будто ничего смешнее в жизни не слышала. Я покачала головой и постаралась отогнать предвзятые мнения. Вот почему мистер Стрейн сказал не смотреть на имена.

Рассказ был о девочке, которая сидит в приемной больницы, пока умирает ее бабушка, и мне стало скучно после первого же абзаца. Джесси заметил, что я перелистываю страницы, пытаясь понять, сколько осталось, и тихо сказал:

– Если написано плохо, тебе не обязательно дочитывать до конца. Я был редактором литжурнала в прошлом году, а консультантом – миссис Блум, и ей было все равно.

Я невольно покосилась на склонившегося над собственной кипой бумаг мистера Стрейна.

– Я дочитаю. Все нормально, – пожав плечами, сказала я.

Джесси прищурился на страницу в моих руках.

– Зоуи Грин? Та девчонка, которая в прошлом году психанула на дебатах?

Да, это была она. В последнем раунде Зоуи, которой поручили выступить в защиту смертной казни, расплакалась, когда ее оппонент Джексон Келли назвал ее взгляды расистскими и аморальными. Скорее всего, не будь он черным, его слова бы ее настолько не задели. После того как Джексона объявили победителем, Зоуи сказала, что посчитала его аргументы личным оскорблением, что было против правил дебатов, так что в итоге они разделили первое место, хотя все знали, что это лажа.

Джесси наклонился вперед, вырвал у меня рассказ Зоуи, поставил в правом углу галочку с минусом и кинул его в стопку отвергнутых работ.

– Вуаля, – сказал он.

Остаток часа, пока мы с Джесси читали, мистер Стрейн у себя за столом проверял ученические работы и время от времени выходил из класса, чтобы снять копии или принести воды для кофемашины. В какой-то момент он начал чистить апельсин, и комнату заполнил цитрусовый аромат. Когда я поднялась, собираясь уходить, мистер Стрейн спросил, приду ли я в следующий раз.

– Не уверена, – ответила я. – Я пока пробую разные курсы.

Он улыбнулся и, дождавшись, пока Джесси выйдет из класса, сказал:

– Полагаю, в социальном плане мы мало что можем предложить.

– Ой, это меня не волнует. Вообще-то я не суперобщительная.

– Почему же?

– Не знаю. Не то чтобы у меня была куча друзей.

Учитель вдумчиво кивнул:

– Понимаю, о чем ты. Я тоже люблю побыть наедине с собой.

Вначале мне хотелось возразить, сказать, что я совсем не люблю быть наедине с собой. Но потом подумала, что, возможно, мистер Стрейн прав. Возможно, я была одиночкой по собственному желанию и предпочитала держаться особняком.

– Ну, раньше моей лучшей подругой была Дженни Мерфи, – сказала я. – Она тоже ходит к вам на литературу.

Слова сорвались с моего языка, застав меня врасплох. Я никогда так не откровенничала с учителями, тем более с мужчинами; но мистер Стрейн так на меня смотрел – с мягкой улыбкой, подперев подбородок ладонью, – что мне захотелось поговорить, захотелось порисоваться.

– А, – отозвался он. – Маленькая царица Нила.

Когда я растерянно нахмурилась, он объяснил, что имеет в виду ее каре, из-за которого она похожа на Клеопатру. От этих слов я ощутила какой-то укол в животе. Вроде ревности, но злее.

– Я не считаю, что ее волосы выглядят настолько хорошо, – сказала я.

Мистер Стрейн усмехнулся:

– Итак, вы были подругами. Что изменилось?

– Она начала встречаться с Томом Хадсоном.

Он на секунду задумался:

– Мальчик с бакенбардами.

Я кивнула, думая о том, как учителя, должно быть, оценивают нас и мысленно классифицируют. Мне стало интересно, какие ассоциации вызову у него я, если кто-то упомянет Ванессу Уай. Девушка с рыжими волосами. Вечная одиночка.

– Значит, ты пострадала от предательства, – сказал он, имея в виду, что меня предала Дженни.

Раньше я об этом не задумывалась, и при этой мысли по моему телу разлилось тепло. Я пострадала. Дело было вовсе не в том, что я отпугнула ее своей привязанностью и бурными чувствами. Нет, мне причинили зло.

Мистер Стрейн встал, подошел к доске и принялся стирать записи, оставшиеся после урока.

– Что заставило тебя посетить наш клуб? Слабое место в аттестате?

Я кивнула. Казалось, с ним можно говорить начистоту.

– Миссис Антонова сказала, что мне это нужно. Но я правда люблю писать.

– И что же ты пишешь?

– В основном стихи. Ничего особенного.

Оглянувшись, мистер Стрейн улыбнулся мне одновременно словно бы по-доброму и снисходительно.

– Я хотел бы почитать твои работы.

Мой мозг уцепился за то, как он произнес слово «работы», – словно то, что я пишу, стоит воспринимать всерьез.

– Без проблем, – ответила я. – Если вы правда хотите.

– Хочу. Если бы не хотел, не попросил бы.

Я почувствовала, что у меня вспыхнули щеки. По мнению мамы, моей худшей привычкой было отклонять комплименты самоуничижением. Мне требовалось научиться принимать похвалу. Мама говорила, что все сводится к уверенности в себе. Или ее отсутствию.

Мистер Стрейн положил тряпку на полку и пристально посмотрел на меня с другого конца аудитории. Засунув руки в карманы, он оглядел меня с головы до ног.

– Милое платье, – сказал он. – Мне нравится твой стиль.

Промямлив «спасибо» – меня так основательно обучали хорошим манерам, что они стали почти инстинктивными, – я опустила глаза на свое платье. Оно было из темно-зеленого трикотажа, немного трапециевидное, но в общем-то бесформенное, чуть выше колен. Это не было стильное платье; я носила его только потому, что мне нравилось, как его цвет контрастирует с моими волосами. Казалось странным, что мужчина средних лет обращает внимание на девчачью одежду. Мой папа едва отличал платье от юбки.

Мистер Стрейн отвернулся к доске и опять принялся ее протирать, хотя она уже и так была чиста. Мне почти показалось, что он смутился, и отчасти мне захотелось поблагодарить его снова, на этот раз искренне. Я могла бы сказать: «Спасибо вам большое. Мне такого еще никто не говорил». Я ждала, что он повернется ко мне, но он продолжал водить тряпкой из стороны в сторону, оставляя на зеленой поверхности мутные потеки.

Я бочком двинулась к двери, и тут он сказал:

– Надеюсь снова увидеть тебя в четверг.

– Конечно, – сказала я. – Увидите.

Так что в четверг я пришла снова, и в следующий вторник тоже, а потом и в следующий четверг. Я стала официальным членом клуба. Отбор работ для литжурнала занимал у нас с Джесси больше времени, чем ожидалось, – в основном потому, что я была слишком нерешительна и по нескольку раз меняла свое мнение. В отличие от меня Джесси выносил вердикт стремительно и беспощадно; его ручка так и резала по страницам. Когда я спросила, как ему удается так быстро принять решение, он ответил, что, хороша ли работа, должно быть очевидно с первой строчки. Как-то в четверг мистер Стрейн исчез в кабинете за аудиторией и вернулся со стопкой старых выпусков, чтобы мы поняли, как должен выглядеть журнал, – хотя Джесси был редактором в прошлом году и, естественно, все уже знал. Листая один из выпусков, я увидела среди авторов художественной прозы имя своего соклубника.

– Эй, тут ты, – сказала я.

При виде своего имени Джесси застонал:

– Не читай при мне, пожалуйста.

– Почему нет? – Я бегло просмотрела первую страницу.

– Потому что я не хочу.

Я положила журнал в рюкзак и вспомнила о нем только после ужина, когда тонула в невразумительных задачах по геометрии и изнывала от желания отвлечься. Достав журнал, я открыла рассказ Джесси и прочла его дважды. Он был хорош. По-настоящему хорош. Лучше, чем все, что я когда-либо писала, лучше всех материалов, которые нам подавали. Когда я попыталась сказать ему об этом на следующей встрече клуба, он меня перебил:

– Я больше не увлекаюсь сочинительством.

В другой раз мистер Стрейн показывал нам, как форматировать выпуск с помощью нового издательского ПО. Мы с Джесси сидели за компьютером бок о бок, а мистер Стрейн стоял сзади, наблюдал и поправлял. В какой-то момент я сделала ошибку, и он накрыл мою ладонь своей большой рукой, под которой моей было совсем не видно, и принялся водить моей мышкой. От его прикосновения у меня загорелось все тело. После еще одной моей ошибки все повторилось. На этот раз учитель слегка сжал мою ладонь, как бы давая понять, что я во всем разберусь; но он не делал так с Джесси, даже когда тот случайно вышел из программы, не сохранив изменения, и мистеру Стрейну пришлось объяснять все заново.

Наступил конец сентября, и целую неделю стояла идеальная солнечная прохлада. Каждое утро листва становилась все ярче, превращая горы вокруг Норумбеги в красочный переполох. Кампус выглядел так же, как в брошюре, которой я бредила, подавая заявление в Броувик: ученики в свитерах, ярко-зеленые лужайки, белые дощатые постройки, пылающие в лучах заката. Мне бы наслаждаться, но от этой погоды я не находила себе места, паниковала. После уроков я не могла угомониться, бродила из библиотеки в комнату отдыха «Гулда», потом в свою комнату и снова в библиотеку. Где бы я ни находилась, меня тянуло куда-то еще.

Как-то после уроков я трижды обошла кампус и всякий раз оставалась недовольна: в библиотеке было слишком темно, в моей захламленной комнате – слишком депрессивно, а остальные места заполонили школьники, занимающиеся группками, что только подчеркивало мое вечное одиночество. Наконец я заставила себя остановиться на склоне лужайки за гуманитарным корпусом. Успокойся, дыши.

Я прислонилась к одинокому клену, привлекавшему мой взгляд на уроках литературы, и прикоснулась к своим горячим щекам тыльной стороной ладони. Я была так взвинчена, что вспотела, хотя на улице было всего десять градусов.

«Все в порядке, – сказала я себе. – Просто позанимайся здесь и успокойся».

Я села спиной к дереву, запустила руку в рюкзак и, проигнорировав учебник геометрии, достала блокнот на пружине. Мне подумалось, что я почувствую себя лучше, если сначала поработаю над стихотворением. Но, перечитав его – пару строф о девушке на необитаемом острове, которая призывает на берег моряков, – я поняла, что стихи плохие. Топорные, сбивчивые, практически бессвязные. С чего я взяла, что эти строки хороши? Как могла так ошибаться? Они были вопиюще плохими. Скорее всего, все мои стихи были плохими. Я свернулась в комок и стала тереть веки основанием ладоней, пока не услышала приближающиеся шаги, хруст листвы и ломающихся веток. Я подняла взгляд. Солнце заслонила исполинская фигура.

– Ну привет, – произнесла она.

Я загородилась ладонью от солнца – это был мистер Стрейн. Когда он заметил мои покрасневшие глаза, у него вытянулось лицо.

– Ты расстроена, – сказал он.

Глядя на него снизу, я кивнула. Похоже, лгать было бесполезно.

– Хочешь, чтобы я оставил тебя одну? – спросил он.

Поколебавшись, я отрицательно покачала головой.

Учитель тоже опустился на землю в нескольких футах от меня, вытянув свои длинные ноги. Под брюками проступили очертания коленей. Не сводя с меня взгляд, он наблюдал, как я вытираю глаза.

– Я не хотел тебе мешать. Заметил тебя из того окна и решил подойти поздороваться. – Он показал в сторону гуманитарного корпуса за нашими спинами. – Можно спросить, что тебя расстроило?

Я перевела дух, пытаясь найти слова, но через секунду покачала головой.

– Слишком сложно объяснить, – сказала я.

Потому что дело было не только в том, что мои стихи никуда не годились, и не в том, что я не могла выбрать место для занятий, не выбившись предварительно из сил. Это было более темное чувство – страх, что со мной что-то не так и я никогда не смогу стать нормальной.

Я думала, что мистер Стрейн сменит тему. Но он просто дожидался ответа, словно задал сложный вопрос на уроке. Конечно, объяснить сложно. Трудные вопросы и должны вызывать у тебя затруднения, Ванесса.

Я втянула в себя воздух и сказала:

– Это время года сводит меня с ума. Я чувствую, что вроде как мое время истекает. Как будто я понапрасну растрачиваю свою жизнь.

Мистер Стрейн моргнул. Я поняла, что он ожидал другого ответа.

– Растрачиваешь свою жизнь, – повторил он.

– Я знаю, что это бессмыслица.

– Неправда. Ты говоришь вполне разумные вещи. – Он оперся на ладони, поставив их за спиной, запрокинул голову. – Знаешь, будь ты моей ровесницей, я бы сказал, что у тебя, похоже, начинается кризис среднего возраста.

Он улыбнулся, и мое лицо поневоле последовало его примеру. Мистер Стрейн усмехнулся, я тоже усмехнулась.

– Мне показалось, ты что-то писала, – заметил он. – Получается что-то стоящее?

Я пожала плечами, не зная, хочу ли назвать свои потуги стоящими. Это казалось хвастовством. Не мне судить.

– Покажешь, что написала?

– Ни за что. – Я стиснула блокнот в руках, прижала к груди и заметила, что в глазах моего собеседника вспыхнула тревога, словно мое резкое движение его напугало. Я взяла себя в руки и добавила: – Просто я еще не закончила.

– Можно ли вообще закончить текст по-настоящему?

Похоже было на вопрос с подвохом. Секунду подумав, я сказала:

– Одни тексты могут быть более законченными, чем другие.

Он улыбнулся; мой ответ ему понравился.

– Так, может, покажешь мне что-то более законченное?

Я ослабила хватку и открыла блокнот. По большей части записи представляли собой полузаконченные стихи с вымаранными и переписанными строками. Пролистав недавние страницы, я нашла стихотворение, над которым работала уже пару недель. Оно было не закончено, но и не ужасно. Я отдала мистеру Стрейну блокнот, надеясь, что он не заметит закорючки на полях, ползущую вдоль корешка цветущую лозу.

Он осторожно держал блокнот обеими руками, и от одного вида моего блокнота в его ладонях по моему телу пробежала дрожь. Никто еще не прикасался к этим страницам, и уж тем более не читал, что там написано. Дочитав стихотворение, мистер Стрейн хмыкнул. Я ждала более определенной реакции, ждала, что он скажет, понравилось ему или нет, но он сказал только:

– Перечитаю еще раз.

Наконец он поднял взгляд:

– Ванесса, это чудесно.

Я громко выдохнула, начала смеяться.

– Как долго ты над ним работала? – спросил он.

Решив, что круче будет показаться гением-импровизатором, я невзначай соврала:

– Недолго.

– Ты говорила, что часто пишешь. – Мистер Стрейн вернул мне блокнот.

– Как правило, каждый день.

– Это видно. У тебя отлично получается. Я говорю это как читатель, а не как учитель.

От радости я снова рассмеялась, а мистер Стрейн улыбнулся своей нежно-снисходительной улыбкой.

– Разве это смешно? – спросил он.

– Нет, просто никто еще так не хвалил мои стихи.

– Ты шутишь. Это ерунда. Я могу сказать еще много хорошего.

– Просто я никогда еще не позволяла никому читать… – Я чуть не сказала «мою писанину», но решила употребить его слово: – Мои работы.

Повисла тишина. Мистер Стрейн снова оперся на ладони и принялся рассматривать открывавшийся перед нами вид: живописный центр города, далекую реку, пологие холмы. Я снова уставилась на свой блокнот. Мой взгляд был устремлен на страницы, но я ничего не видела. Я слишком ясно ощущала близость его тела, его покатый торс и натянувший рубашку живот, длинные, скрещенные в щиколотках ноги. Одна из его штанин задралась, обнажив полоску кожи между краешком ткани и походным ботинком. Опасаясь, что мистер Стрейн сейчас встанет и уйдет, я попыталась придумать, что бы такого сказать, чтобы он остался, но не успела: он поднял с земли кленовый лист, покрутил его за черенок и, на секунду задержав на нем взгляд, поднес к моему лицу.

– Смотри-ка, – сказал он. – Идеально подходит к твоим волосам.

Я замерла, почувствовав, как приоткрывается мой рот. Он еще мгновение подержал кленовый лист у моего лица; его уголки касались моих волос. Затем, чуть покачав головой, мистер Стрейн опустил руку, и лист упал на землю. Он встал, снова заслонив солнце, вытер ладони о бедра и, не попрощавшись, направился обратно к гуманитарному корпусу.

Когда он скрылся из виду, меня охватило помешательство, потребность сбежать. Я захлопнула блокнот, схватила рюкзак и помчалась к общежитию, но, передумав, вернулась и поискала глазами тот самый листок, который мистер Стрейн поднес к моим волосам. Спрятав его между страницами блокнота, я словно бы полетела над кампусом, только порой едва касаясь земли. Только у себя в комнате я вспомнила: мистер Стрейн сказал, что заметил меня из окна, – и зажмурилась при мысли, что он видел, как я ищу кленовый листок.

В следующие выходные я поехала домой на папин день рождения. Мама подарила ему щенка золотистого ретривера из приюта. Указанная причина отказа владельца – «слишком бледный окрас». Папа назвал щенка Бэйб, как свинку из фильма, потому что своим толстым пузиком и розовым носом она напоминала поросенка. Летом умерла наша старая собака – двенадцатилетняя овчарка, которую папа подобрал в городе, так что раньше у нас никогда не было щенка. Я настолько влюбилась в Бэйб, что все выходные носила ее на руках, как младенца, гладила ее мармеладные подушечки на лапках и нюхала ее сладкое дыхание.

Вечером, когда родители легли спать, я встала перед зеркалом в своей спальне, изучая свое лицо и волосы и пытаясь увидеть себя глазами мистера Стрейна – стильную девушку с кленово-рыжими волосами, которая носит милые платья, – но увидела только бледную, веснушчатую девчонку.

В воскресенье мама повезла меня назад в Броувик, а папа остался дома с щенком. В замкнутом пространстве машины грудь у меня разрывалась от желания пооткровенничать. Но о чем тут рассказывать? Что он пару раз дотронулся до моей руки, сказал что-то о моих волосах?

Когда мы проезжали по мосту в город, я как бы невзначай спросила:

– Ты когда-нибудь замечала, что мои волосы одного цвета с кленовой листвой?

Мама удивленно посмотрела на меня.

– Ну, клены бывают разные, – сказала она, – и осенью все они окрашиваются в разные цвета. Есть сахарные клены, есть пенсильванские, есть красные. На севере есть колосистые…

– Неважно. Забудь.

– С каких пор тебя интересуют деревья?

– Я говорила не о деревьях, а о своих волосах.

Тогда мама спросила, кто сказал мне, что мои волосы похожи на кленовую листву, но, похоже, ничего не заподозрила. Голос ее звучал нежно, как будто она умилилась.

– Никто, – ответила я.

– Кто-то наверняка тебе это сказал.

– По-твоему, сама я заметить не могла?

Мы остановились на красном светофоре. Радиоведущий зачитывал сводку последних новостей.

– Я расскажу, если ты пообещаешь не беситься.

– Не стану я беситься.

Я пристально посмотрела на нее:

– Обещай.

– Ладно, – сказала мама. – Обещаю.

Я глубоко вздохнула.

– Мне сказал это кое-кто из учителей. Что мои волосы того же цвета, что листва красного клена. – Выговорив эти слова, я чуть не засмеялась от облегчения.

Мама прищурилась:

– Учитель?

– Мам, следи за дорогой.

– Мужчина?

– Какая разница?

– Учитель не должен говорить тебе такие вещи. Кто это был?

– Мам.

– Я хочу знать.

– Ты обещала не беситься.

Она поджала губы, словно пытаясь успокоиться.

– Я просто говорю, что странно заявлять такое пятнадцатилетней девочке.

Мы проезжали город: кварталы пришедших в упадок и разделенных на квартиры викторианских особняков, безлюдный центр, разросшуюся больницу, усмехающийся памятник Полу Баньяну, который своими черными волосами и бородой немного напоминал мистера Стрейна.

– Это был мужчина, – сказала я. – Ты правда думаешь, что это странно?

– Да, – сказала мама. – Я правда так думаю. Хочешь, я с кем-нибудь поговорю? Пойду туда и устрою скандал.

Вообразив, как она врывается в административный корпус и требует поговорить с директрисой, я покачала головой. Нет, этого я не хотела.

– Да он и упомянул-то об этом между делом, – сказала я. – Не делай из мухи слона.

Мама немного расслабилась.

– Кто это был? – снова спросила она. – Я ничего не сделаю. Я просто хочу знать.

– Мой учитель по политологии, – не моргнув глазом соврала я. – Мистер Шелдон.

– Мистер Шелдон, – прошипела она так, будто глупее имени в жизни не слышала. – Как бы там ни было, тебе не стоит близко общаться с учителями. Сосредоточься на том, чтобы завести новых друзей.

Я смотрела, как за окном бежит дорога. Мы могли добраться до Броувика по междуштатному шоссе, но мама отказалась, заявив, что это гоночный трек, полный озлобленных людей. Вместо этого она поехала по двухполосному шоссе, что занимало вдвое больше времени.

– К твоему сведению, со мной все в порядке.

Она, нахмурив брови, покосилась на меня.

– Я предпочитаю быть наедине с собой, – продолжала я. – Это нормально. Не нужно меня этим доставать.

– Я тебя не достаю, – сказала она, но мы обе знали, что это неправда. Через секунду она добавила: – Извини. Я просто за тебя волнуюсь.

Остаток пути мы почти не разговаривали, и, глядя в окно, я невольно чувствовала, что победила.

Я сидела в кабинке для занятий в библиотеке, раскрыв перед собой задачи по геометрии. Я пыталась сосредоточиться, но мой мозг словно превратился в камешек, прыгающий по воде. То есть нет – скорее в камешек, гремящий в консервной банке. Я достала блокнот, чтобы записать это выражение, и отвлеклась на стихотворение об островитянке, над которым продолжала работать. Когда я в следующий раз подняла глаза, оказалось, что прошел уже целый час, а я еще и не начинала домашку по геометрии.

Я потерла лицо, взяла карандаш и попыталась позаниматься, но уже через несколько минут принялась глазеть в окно. В закатном свете деревья полыхали ярким пламенем. Мальчики в футбольной форме, перекинув бутсы через плечо, возвращались с полей. Две девочки несли футляры со скрипками, как рюкзаки. С каждым шагом их двойные хвостики покачивались.

Потом я заметила мисс Томпсон с мистером Стрейном: они медленно, не торопясь, шли к гуманитарному корпусу. Руки мистера Стрейна были сведены за спиной, а мисс Томпсон улыбалась, прикасаясь к своему лицу. Я попыталась вспомнить, видела ли их вместе раньше, попыталась определить, красива ли мисс Томпсон. У нее были синие глаза и черные волосы – мама всегда называла это сочетание эффектным, – но она была полновата, и задница у нее выпирала, как полка. Я боялась, что моя фигура в будущем станет именно такой, если я не буду осторожна.

Прищурившись, я вглядывалась в даль, чтобы разглядеть их получше. Они шли близко, но друг к другу не прикасались. Мисс Томпсон запрокинула голову и рассмеялась. Неужели мистер Стрейн любит шутить? Меня он никогда не смешил. Прижавшись к окну, я старалась не упускать их из вида, но они свернули за угол и исчезли за рыжей кроной дуба.

Мы сдали предварительные экзамены на выявление академических способностей. Мои результаты оказались удовлетворительными, но не такими хорошими, как у большинства десятиклассников, которые уже начали получать по почте брошюры университетов Лиги плюща. Чтобы справиться со своей безалаберностью, я купила новый ежедневник, учителя это заметили и передали миссис Антоновой, которая в награду подарила мне коробку конфет с фундуком.

На литературе мы читали Уолта Уитмена, и мистер Стрейн объяснял, что люди многогранны и противоречивы. Я начала обращать внимание на противоречия в нем самом: он учился в Гарварде, но рассказывает, как рос в бедности; он уснащает свои красноречивые лекции ругательствами и сочетает элегантные приталенные пиджаки и выглаженные рубашки с поношенными походными ботинками. Манера преподавания у него тоже была противоречивая. Высказывать свои мысли на уроке всегда было страшновато: если учителю нравился ответ, он хлопал в ладоши и подходил к доске, чтобы получше раскрыть твое блестящее замечание, а если не нравился, он даже не давал тебе договорить – просто обрывал своим «Ладно, достаточно», которое продирало до костей. Из-за этого я боялась лишний раз раскрыть рот, хотя иногда, задав классу открытый вопрос, мистер Стрейн смотрел прямо на меня, как будто его интересовало именно мое мнение.

На полях тетрадей я записывала все, что он мимоходом рассказывал о себе: он вырос в Бьютте, штат Монтана; до поступления в Гарвард в восемнадцать лет он никогда не видел океана; он живет в центре Норумбеги, напротив публичной библиотеки; он не любит собак, потому что какой-то пес покусал его в детстве. Как-то во вторник после собрания клуба писательского мастерства, когда Джесси уже вышел из аудитории и прошел полкоридора, мистер Стрейн сказал, что у него кое-что для меня есть. Он открыл нижний ящик стола и достал книгу.

– Это к уроку? – спросила я.

– Нет. Это для тебя. – Он обошел стол и вложил мне в руки книгу: «Ариэль» Сильвии Плат. – Ты ее читала?

Я покачала головой, повертела книгу в руках. У нее была потрепанная синяя тканевая обложка. Между страниц торчал обрывок бумаги – самодельная закладка.

– Она слегка хватает через край, – сказал мистер Стрейн. – Но молодые женщины ее любят.

Я не знала, что он имеет в виду под словами «хватает через край», но спрашивать не хотела. Я пролистала книгу – проблески стихов – и остановилась на заложенной странице; название «Леди Лазарь» было напечатано прописными буквами и выделено жирным шрифтом.

– Почему эти стихи помечены? – спросила я.

– Давай покажу.

Мистер Стрейн встал со мной бок о бок, перевернул страницу. Когда он был так близко, мне казалось, будто меня проглотили; моя голова не доходила ему до плеча.

– Вот, – он указал мне на строки:

Из праха восставая

С рыжею копной волос,

Я как воздух мужчин пожираю[1].


– Это напомнило мне о тебе, – сказал он, протянул руку и легонько дернул меня за хвост.

Я уперлась взглядом в книгу, словно читала стихотворение, но строфы размывались в черные кляксы на желтой странице. Я не знала, какой реакции ждет мистер Стрейн. Казалось, надо рассмеяться. Я гадала, не флиртует ли он, но это было невозможно. Ведь по идее флирт – это весело, а происходящее было слишком тяжело для веселья.

Мистер Стрейн тихо спросил:

– Ничего, что эти строчки напомнили мне о тебе?

Я облизнула губы и пожала плечами:

– Конечно.

– Потому что я вовсе не хочу перейти границу.

«Перейти границу». Я не знала точно, что он имеет в виду, но его взгляд не позволял мне задавать вопросы. Мистер Стрейн вдруг показался мне одновременно смущенным и полным надежд, как будто, скажи я, что это ненормально, он мог бы расплакаться.

Так что я улыбнулась и покачала головой:

– Все в порядке.

Он выдохнул.

– Хорошо, – сказал он и вернулся к своему столу. – Почитай и дай мне знать, что думаешь. Может, это вдохновит тебя на пару стихотворений.

Я вышла из класса и отправилась прямиком в «Гулд», где легла в постель и прочла «Ариэль» до последней страницы. Стихи мне понравились, но меня больше интересовало, почему они напомнили мистеру Стрейну обо мне и когда именно это случилось – может быть, в тот день с листочком? Кленово-рыжие волосы. Я гадала, как долго он хранил эту книгу в ящике стола, долго ли решал, отдать ли ее мне. Может быть, он набирался храбрости.

Я взяла обрывок бумажки, которым он заложил «Леди Лазарь», и написала красивым почерком: «Восставая с рыжею копной волос», после чего приколола его к пробковой доске над столом. Только взрослые говорили комплименты моим волосам, но со стороны мистера Стрейна это была не просто любезность. Он думал обо мне. Он думал обо мне так много, что какие-то вещи напоминали ему обо мне. Это должно было что-то значить.

Выждав несколько дней, я вернула ему «Ариэля». Повозившись после урока, пока остальные не ушли, я положила книгу ему на стол.

– Ну? – Он подался вперед на локтях от нетерпения узнать, что я скажу.

Я помешкала, наморщила нос.

– Она немного эгоцентрична.

Он засмеялся – по-настоящему засмеялся.

– Справедливо. Ценю твою честность.

– Но книга мне понравилась, – сказала я. – Особенно стихи, которые вы заложили.

– Я так и думал. – Он подошел к книжному стеллажу, обвел взглядом полки. – Вот, – сказал он, вручая мне другую книгу – Эмили Дикинсон. – Посмотрим, что ты скажешь об этой.

Я не стала выжидать, прежде чем вернуть ему Дикинсон. На следующий день после урока я бросила книгу ему на стол и сказала:

– Я не в восторге.

– Ты шутишь.

– Она какая-то скучная.

– Скучная! – Он прижал ладонь к груди. – Ванесса, ты разбиваешь мне сердце.

– Вы говорили, что цените мою честность, – рассмеялась я.

– Так и есть. Но я ценю ее больше, когда наши мнения совпадают.

Затем он дал мне книгу Эдны Сент-Винсент Миллей, которая, по словам мистера Стрейна, была максимально нескучной.

– И она тоже была рыжеволосой девушкой из Мэна, – добавил он. – Прямо как ты.

Я носила его книги с собой, читала, когда только могла, в каждую свободную минуту, за завтраком, за обедом. Я начала осознавать, что дело не в том, понравятся ли мне книги; скорее он давал мне разные линзы, сквозь которые я могла смотреть на себя. Стихи были подсказками, помогающими мне понять, почему он так заинтересован, что такого он во мне нашел.

Его внимание придало мне смелости показать ему наброски своих стихов, когда он попросил почитать еще какие-то мои работы, и мистер Стрейн вернул их с критическими замечаниями – не только с похвалой, но и с реальными предложениями, как их улучшить. Обведя слова, по поводу которых я и сама сомневалась, он писал: «Лучший вариант?» Другие слова он вычеркивал вообще и писал: «Ты способна на большее». На стихотворении, которое я написала среди ночи, пробудившись от сна, который разворачивался в каком-то непонятном месте, смеси его аудитории и моей спальни в доме родителей, он написал: «Ванесса, это меня немного пугает».

Во время часа консультаций гуманитарного отделения я теперь сидела у мистера Стрейна в классе, занимаясь за партой, пока он работал за своим столом, а окна набрасывали на нас обоих октябрьский свет. Иногда заходили другие ученики, чтобы попросить помощи с домашним заданием, но большую часть времени мы сидели вдвоем. Он расспрашивал меня обо мне: как я росла на Уэйлсбек-Лейк, что думаю о Броувике и чем хочу заниматься, когда вырасту. Он говорил, что для меня открыты все дороги, что я обладаю редким видом интеллекта, который нельзя измерить оценками и баллами за тесты.

– Иногда я волнуюсь за таких учеников, как ты, – говорил он. – Тех, что приехали из маленьких городков с захудалыми школами. В таком месте, как Броувик, легко перенапрячься и пропасть. Но ты справляешься, правда?

Я кивнула, хотя не понимала, что мистер Стрейн представляет себе, говоря «захудалые». Моя старая средняя школа была не так уж плоха.

– Не забывай, – сказал он, – ты особенная. В тебе есть что-то, о чем эти заурядные отличники могут только мечтать. – Говоря «заурядные отличники», он показал на пустые стулья вокруг парт, и я вспомнила Дженни – ее одержимость оценками, случай в девятом классе: зайдя к нам в комнату, я увидела, что моя подруга, не разувшись, лежит на кровати и рыдает. Постель была засыпана каменной солью, на полу валялась смятая контрольная работа по алгебре. Она получила восемьдесят восемь баллов. «Дженни, это все равно четверка», – сказала я, но ее это нисколько не утешило. Она только отвернулась к стене и, плача, спрятала лицо в ладонях.

В другой раз, печатая на компьютере учебные планы, мистер Стрейн ни с того ни с сего сказал:

– Интересно, что они думают о том, что ты проводишь со мной столько времени.

Я не знала, кто такие эти «они» – другие ученики или учителя? А может, он имел в виду сразу всех, сводя весь мир к коллективному другому.

– Я бы не стала об этом волноваться, – сказала я.

– Почему же?

– Потому что никто никогда не замечает, чем я занимаюсь.

– Это не так. Я все время тебя замечаю.

Я подняла взгляд от тетради. Мистер Стрейн перестал печатать, его пальцы лежали на клавишах. Он смотрел на меня с такой нежностью, что я похолодела.

После этого я начала воображать, как он наблюдает за мной, когда я осоловело завтракаю, гуляю в центре города, остаюсь в своей комнате одна, снимаю с хвостика резинку и забираюсь в постель с последней книгой, которую он для меня подобрал. В моем воображении он наблюдал, как я переворачиваю страницы, завороженный каждым моим движением.

Наступили родительские выходные – три дня, когда Броувик показывал товар лицом. В пятницу устраивали приветственный коктейль для родителей, после чего в столовой для всей школы давали официальный ужин с блюдами, которые никогда больше не появлялись в меню: ростбифом, пальчиковым картофелем, теплым черничным пирогом. Родительские собрания были назначены на субботу перед обедом, днем проходили домашние матчи, а в воскресенье утром оставшиеся родители отправлялись в церковь или на бранч. В прошлом году мои ходили на всё, даже на воскресную мессу, но в этом году мама сказала мне:

– Ванесса, если нам придется пройти через это снова, мы с папой потеряем волю к жизни.

Так что они приехали только на субботнее собрание. Ну и ладно; Броувик был моим миром, а не их. Они, наверное, скорее бы за республиканцев проголосовали, чем наклеили на машину стикер с надписью: «Мой ребенок учится в Броувике».

После собрания родители пришли ко мне в комнату. На папе была бейсболка с логотипом команды Red Sox и клетчатая рубашка, мама пыталась уравновесить его своим трикотажным костюмом. Папа бродил по комнате, изучая книжные полки, а мама легла на кровать рядом со мной и попыталась взять меня за руку.

– Не надо, – сказала я, вырывая ладонь.

– Тогда дай я понюхаю твою шею. Я соскучилась по твоему запаху.

Я прижала плечо к уху.

– Мам, это как-то странно. Это ненормально.

На прошлых зимних каникулах она попросила у меня мой любимый шарф, чтобы хранить его в коробке и нюхать, когда соскучится. Это воспоминание мне пришлось поскорее выбросить из головы, иначе я задохнулась бы от чувства вины.

Мама начала описывать собрание. Меня интересовало только одно: что сказал мистер Стрейн, но я дожидалась, пока она перечислит всех учителей, потому что не хотела вызвать подозрения своим чрезмерным любопытством.

Наконец она сказала:

– Твой учитель литературы кажется интересным человеком.

– Это тот бородатый здоровяк? – спросил папа.

– Да, тот, что учился в Гарварде, – сказала она, растягивая это слово. «Га-арвард». Я гадала, как это всплыло. Мистер Стрейн почему-то упомянул, что там учился, или родители заметили диплом на стене за его столом?

Мама повторила:

– Очень интересный человек.

– В каком смысле? – спросила я. – Что он сказал?

– Сказал, что на прошлой неделе ты написала хорошее сочинение.

– И все?

– А что еще он должен был сказать?

При мысли, что он говорил обо мне, как об обычной ученице, я закусила щеку от унижения. «На прошлой неделе она написала хорошее сочинение». Может, я для него и была обычной ученицей.

Мама сказала:

– А знаешь, кто меня не впечатлил? Этот учитель по политологии, мистер Шелдон. – Стрельнув в меня глазами, она добавила: – Он выглядит настоящим засранцем.

– Ладно тебе, Джен, – вмешался папа. Он ненавидел, когда мама при мне ругалась.

Я вскочила с кровати, распахнула дверцу шкафа и принялась рыться в своей одежде, чтобы не смотреть на них, пока они обсуждали, остаться ли им на ужин или уехать домой до темноты.

– Ты ужасно расстроишься, если мы не останемся на ужин? – спросили они.

Упершись взглядом в одежду на вешалках, я промямлила, что это не важно. По своему обыкновению резко попрощавшись, я постаралась не раздражаться, когда у мамы на глазах выступили слезы.

Подходил срок сдачи работ по Уитмену. В пятницу мистер Стрейн ходил по классу, прося то одного, то другого ученика изложить свои тезисы. В ответ он делал два типа замечаний: либо «хорошо, но нуждается в доработке», либо «выброси и начни заново», и постепенно все мы начали обмякать от тревоги. Тому Хадсону досталось «выброси и начни заново», и на секунду мне показалось, что он сейчас заплачет, но, когда Дженни досталось «хорошо, но нужно доработать», она и правда начала смаргивать слезы. Какой-то части меня захотелось подбежать к ней, заключить ее в объятия и сказать мистеру Стрейну, чтобы он оставил ее в покое. Когда очередь дошла до меня, он сказал, что мой план работы идеален.

Когда всех оценили, до конца урока оставалось еще пятнадцать минут, и мистер Стрейн велел нам использовать это время, чтобы внести исправления в тезисы. Я сидела, не зная, что делать, ведь у меня и так все было идеально. Тут учитель окликнул меня из-за своего стола. Он поднял листочек со стихотворением, которое я дала ему в начале урока, и подозвал меня к себе:

– Давай обсудим вот это.

Скрипнув стулом, я встала, и в тот же момент Дженни, пытаясь размять затекшую руку, уронила карандаш. На секунду наши глаза встретились, и, подходя к учительскому столу, я чувствовала на себе ее взгляд.

Я села на стул рядом с мистером Стрейном и увидела, что на полях моего стихотворения нет ни одной пометки.

– Подсаживайся поближе, чтобы мы могли говорить тихо, – сказал он.

Не успела я пошевелиться, как он схватил мой стул за спинку и подкатил его к себе, так что нас разделяло меньше фута.

Может, кому-то и было любопытно, чем мы с ним занимаемся, но никто этого не показывал. Все головы сосредоточенно склонились над тетрадками. Можно было подумать, что все ученики существуют в одном мире, а мы с мистером Стрейном – в другом. Он разгладил складку на моем листке в том месте, где я его сложила, и начал читать. Учитель сидел так близко, что я чувствовала его запах – кофе и мел, – и, пока он читал, я смотрела на его руки, плоские обгрызенные ногти, темные волоски на запястьях. Я гадала, почему он предложил обсудить стихотворение, если еще его не прочитал. Гадала, что он подумал о моих родителях, посчитал ли их деревенщинами – папу в его фланелевой рубашке и маму, прижимающую сумочку к груди. «О, вы учились в Гарварде», – должно быть, сказали они, растягивая слова от благоговения.

Указывая ручкой на страницу, мистер Стрейн прошептал:

– Несса, не могу не спросить: ты хотела показаться сексуальной?

Я бросила взгляд на указанные им строки:

«Фиалковоживотая и мягкая, она сонно ворочается,

сбивая одеяла ногами с облупленным лаком,

широко зевает и позволяет ему заглянуть внутрь ее».


Его вопрос расколол меня надвое: тело мое осталось рядом с ним, а разум сбежал назад к парте. Никто еще не называл меня сексуальной, и только родители звали меня Нессой. Я спросила себя, не назвали ли они меня так на собрании. Возможно, мистер Стрейн заметил это ласковое имя и припрятал его для себя.

Хотела ли я показаться сексуальной?

– Не знаю.

Он отстранился – едва заметно, но я это почувствовала, – и сказал:

– Я не хотел тебя смущать.

Я поняла: это проверка. Он хотел посмотреть, как я отреагирую, если назвать меня сексуальной, а смущение значило бы, что я провалилась. Поэтому я покачала головой:

– Я не смутилась.

Мистер Стрейн продолжал читать, поставил рядом с другой строкой восклицательный знак и прошептал скорее самому себе, чем мне:

– О, это чудесно.

Где-то в коридоре хлопнула дверь. За партами Грег Экерс с хрустом разминал пальцы по одному, а Дженни водила ластиком по своему плану, который ей никак не давался. Мой взгляд скользнул к окнам и заметил что-то красное. Прищурившись, я увидела воздушный шарик. Его веревочка зацепилась за голую ветвь клена. Он покачивался на ветру, стукался о листву и кору. Откуда вообще взялся этот шарик? Я глазела на него, по ощущениям, очень долго, с такой сосредоточенностью, что даже не моргала.

А потом колено мистера Стрейна прикоснулось к моему голому бедру прямо возле подола юбки. Глаза его не отрывались от стихотворения, кончик ручки следовал за строками, а колено льнуло ко мне. Помертвев, я оцепенела. За партами девять голов сосредоточенно склонялись над планами. На ветке за окном висел обмякший красный шарик.

Поначалу я решила, что это случайность, что мистер Стрейн принимает мою ногу за стол или ребро стула. Я ждала, что он осознает, что сделал, увидит, где очутилась его нога, быстро прошепчет: «Извини» – и отодвинется, но его колено по-прежнему прижималось ко мне. Когда я попыталась вежливо отстраниться, он двинулся вместе со мной.

– Думаю, мы очень похожи, Несса, – прошептал он. – По твоей манере письма видно, что в тебе, как и во мне, таится мрачный романтизм. Тебе нравится все мрачное.

Заслоненный столом, мистер Стрейн опустил руку и мягко, опасливо погладил мое колено – так гладят собаку, которая может взбеситься и укусить. Я не кусалась. Не шевелилась. Даже не дышала. Он продолжал писать заметки о стихотворении, поглаживая мое колено свободной рукой, и мой разум ускользнул. Он парил под потолком, и я видела себя сверху – сутулые плечи, отрешенный взгляд, ярко-рыжие волосы.

Потом урок кончился. Мистер Стрейн отодвинулся. Кожа на колене – там, откуда он убрал свою руку, – похолодела, в аудитории все пришло в движение и шум: вжики молний, хлопанье учебников, смех и слова. И никто не знал, что случилось прямо перед ними.

– С нетерпением жду твоих следующих стихов, – сказал мистер Стрейн. Он отдал мне разобранное стихотворение, как будто все нормально, словно ничего и не произошло.

Остальные девять учеников собрали вещи и вышли из класса, продолжая жить своей жизнью, – их ждали занятия, репетиции и встречи клубов. Я тоже вышла из класса, но существовала отдельно от них. Они остались прежними, но я изменилась. Я теперь не была человеком. Я стала беспредельна. Пока они, обычные и приземленные, шли по кампусу, я парила, оставляя позади кленово-рыжий хвост кометы. Я больше не была собой, не была никем. Я была красным шариком, повисшим на суку. Абсолютной пустотой.

1

Пер. Я. Пробштейна.

Моя темная Ванесса

Подняться наверх