Читать книгу Несерьезная книга об опухоли - Кирилл Волков - Страница 6

Глава вторая. Добрые глаза

Оглавление

Привезли меня в Боткинскую. Мне было жалко персонал «скорой помощи», который вместо того чтобы быть дома с семьей, возил меня из больницы в больницу. Их рабочий день давно закончился, а они, бедняги, возились со мной. Оформили, отвезли в палату. Потом вызвали к врачу – красивой, молодой женщине с добрыми глазами. Она смотрела мою МРТ. Долго. Вызвала трех врачей для консультации. Те посмотрели МРТ. Она говорит: «Что это?». Они: «А сама как думаешь?». Ушли. Я спрашиваю: «Ну, что там?». Она говорит тихо: «Закройте дверь». Долго мялась. Потрескивал электрический свет. Страшно хотелось есть. Врач говорит: «У вас опухоль». И грустно-грустно так смотрит добрыми глазами. Я спрашиваю: «Это лечится?». Она будто бы пыталась найти опору своими добрыми глазами, осмотрела весь кабинет, ничего не нашла, потом сказала совсем тихо: «Нет». Я говорю: «А операция?». Она отвечает: «Если ее можно сделать…»

Сказала бы, что есть химиотерапия, лучевая, что лечится, но долго, дала бы хоть какой-нибудь шанс. Человек – очень живучая тварь, он будет, как плющ, цепляться за любые неровности в стене, поднимаясь к солнцу. Человек способен очень многое перенести, ползти к жизни, хватаясь за нее ногтями, зубами, надеждой, верой… Моему другу Леше Круглову поставили такой же диагноз, даже хуже. Выживаемость – 3 %. Сейчас, спустя 5 лет, он даже ходит в университет… Но я ничего этого не знал.

Почему она так сказала? Ведь когда говорят, что есть хоть какой-то шанс, ты начинаешь раздувать этот спасительный уголек, нежно очищая его от золы, и он со временем превращается в пламя. Не сразу. Если ты в него вкладываешь всю любовь, всю надежду, всю жажду жизни… И даже если нет этого шанса (хотя, по мне, он всегда есть), зачем лишать человека надежды??? Ради чего? Ради вашей чертовой врачебной честности? Чтобы человек знал, что умирает? «Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: «Ступай, тебя прощают». Вот этакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать!» (Ф. М. Достоевский. «Идиот»).

Мне сказали, что я неизлечим. Что я умру. Понимаете? Что я умру. Я УМРУ. Вокруг нас умирают люди. Я сам потерял папу несколько лет назад. Многое тогда пережил. Думал, что про смерть знаю все. Но тут тебе говорят: ты умрешь, твое «я» – все твои воспоминания, твои мечты, твоя нежность, твои мысли, твои привычки, книги, знания, то, как ты болтаешь с друзьями, бегаешь босиком по росе, читаешь стихи, влюбляешься, влюбляешься, бесконечно влюбляешься, вкус твоего любимого шоколада с молоком, запах сенокоса – все это умрет. Исчезнет. Растворится. Ты искренне задаешься вопросом: «Как же так? Этого не может быть. Как мир будет жить без меня?! Планета остановится, остынет. Время исчезнет. Заледенеют города. Наверное».

Я не успел додумать эту толстовскую мысль, как меня вывели из кабинета. И, надо отдать им должное, очень радикально принялись за лечение. «Назначили лучевую или химиотерапию?» – спросите вы. Нет.

ОНИ ИЗМЕРИЛИ ДАВЛЕНИЕ И СДЕЛАЛИ ЭКГ

Делала какая-то страшно ворчливая и толстая медсестра. А я в это время пытался сосредоточиться хоть на одной своей ватной мысли.

Самое страшное – не диагноз, не то, что сказали три врача, даже не интонация, с какой это все произносилось. Самое страшное – это ее удивительно добрые глаза. Если бы они были злые, я бы на них обиделся (обида – твоя защита; поэтому мы так любим обижаться), я заподозрил бы их во лжи. Но они были добрые. Адски добрые. И я не мог на них обидеться. Ведь она добрая и искренняя, как можно обижаться на доброту? Потом, через три месяца, меня опять положили в Боткинскую. Со мной была мама. Хотела найти этого врача и убить. За то, что НЕОНКОЛОГ приговорила одним словом. За то, что лишила надежды, которая была и остается. Я видел врача, но маме ничего не сказал и правильно сделал.

«Сердце нормальное…». «Ну, слава богу!» – попытался сострить я. Медсестра уже уходила. «А температуру?» Медсестра не видела моей издевательской иронии. «Ах да…» – спохватилась она. Померил. 36,6. То, как меня «лечили», отняло последнюю надежду.

Позвонил маме. Позвонил своей девушке. Наверное, напугал. Старался говорить спокойным голосом. Не получалось.

Потом наступила ночь. Самая страшная ночь в моей жизни. Страх этот до сих пор сидит в подкорке. Я не спал. Тьма пульсировала смертью. Мой сосед не мог говорить. Из его рта что-то торчало. Я говорю: «У меня опухоль мозга». Он показал жестом, что пройдет. И – не поверите – но это как-то поддержало меня. Правда.

Я смотрел во тьму. Алексей Ремизов писал: «Когда тяжело, не плачут». На самом деле, слезы даны нам, чтобы отгородиться от мира. Освободиться от себя. Освободиться от тоски. Но есть что-то за тоской. Когда время обнуляется и замирает, когда ты думаешь, что будут говорить на твоих похоронах, когда тонны какого-то ледяного древнего ужаса сгущаются в тебе, над тобой, когда везде тьма. Она лежит за тоской. Тоска – все-таки человеческое качество, качество жизни, а меня похоронили. Я принял для себя решение встретить смерть достойно. Как мужчина. Но, что бы мы ни делали, кем бы ни были, перед смертью мы все дети.

Помню, я все думал – чудно сказать – о том, что самая лучшая моя песня, которую я сочинил уже пару месяцев назад, не будет допета. Как же так? Было ужасно обидно! Ведь я сочинил босанову – очень красивую мелодию. На гитаре. Хотя я уже тогда почти не мог петь физически. Песня о том, как я лежу на берегу возле океана или моря, волны едва касаются моих ног, свет солнца щекочет меня, чаек столько, будто бы небо «обесцветилось и побелело». Жара. «Знойный ветер обжигает пыльные пятки».

Еще там были строчки, что я не хочу уходить с пляжа («Не хочу, не хочу, не хочу, не хочу, не хочу уходить отсюда»). Что-то такое звучало и во мне. Я понимал, что еще чуть-чуть – и песня угаснет.

Я думаю, единственное, что могло меня психологически спасти, – если бы я начал писать. Ведение дневника и писание вообще очень освобождает от себя самого. Это как бы твой психотерапевт. Ты овнешливаешь свою боль. Выписываешь ее. Переводишь из своего внутреннего бытия в бытие чернил. Наверно, потому и существует великая литература.

ЕСЛИ ВАМ БОЛЬНО, ПЛОХО, ЖУТКО, ЗАПИШИТЕ СОБСТВЕННЫЕ МЫСЛИ, И ВАМ СТАНЕТ ЛЕГЧЕ

Но под рукой не было ни ноутбука, ни бумаги, ни даже огрызка карандаша… Чайки улетали, пляж отодвигался, волны уже не касались моих ног, музыка затихала навсегда. Сосед спал. Я лежал в темноте. Впереди минным полем расстилалась ночь, бесконечная ночь, самая медленнннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннная ночь в моей жизни (как молния этих букв «н»). Что-то накатывало на меня, наполняло черной водой, поило. Ночь ли. Ощущение смерти. Не знаю. С рассветом я ненадолго заснул.

Зачем я все это пишу? Чтобы вы подумали: вдруг что-то вы делаете не то – с глазами, полными доброты, вдруг ваши «благие намеренья» приносят кому-то боль, страх, отчаянье…

Несерьезная книга об опухоли

Подняться наверх