Читать книгу Мемуары - князь Адам Чарторижский - Страница 3
Глава I
1776–1787 гг.
ОглавлениеПервые годы детства. Семейные воспоминания
Воспоминания самых ранних лет моего детства не совсем ясно встают в моей памяти; как в пейзаже, в них есть места яркие, есть и теряющиеся в туманной дали. Всего яснее вспоминаю я из этого времени Розанку на Буге, её старый каменный дом, в котором когда-то жили Потей и под которым было множество разных подземных ходов, где они устроили погреба с превосходными старыми винами.
Это было в 1776 году. Мой отец, тогда командир гвардейского литовского полка, привёл свой полк на лето в Розанку, чтобы подготовить его там к военным манёврам, которые он хотел ввести в Польше. Для этой цели он выписывал хороших солдат из Пруссии, а также посылал туда наших молодых людей на выучку.
Я помню палатки, разбитые на газоне двора, и офицеров гвардии, собиравшихся в них к обеду. Помню также полкового священника, бернардинца. Это был человек высокого роста, умевший вызывать к себе расположение офицеров, которые любили шутить с ним.
Гетман Браницкий, давнишний близкий друг моего отца, посетил Розанку. В то время гетманы снова пользовались всем своим прежним значением, и Браницкий был принят со всеми официальными почестями, не говоря уже о гостеприимстве, оказанном ему в нашем доме.
Весь полк был одет в парадную форму и казался мне целой армией, несмотря на то, что состоял всего из двух батальонов.
Ко мне был приставлен тогда камердинер моего отца, француз Буасси, уроженец города Понтуаз, близ Парижа, добрый и умный человек, который своим демократизмом с ранних лет предохранил меня от влияния довольно распространённых в то время в Польше идей и привычек величия и барства и рано пробудил во мне наклонность к независимой и полезной деятельности.
Среди разных мелких происшествий того периода моего детства мне вспоминается одна прогулка по холму, на котором стоял наш дом. Спуск с него был довольно крутой и шёл к самому городу, расположенному у подошвы холма. Буасси уговорил меня сбежать с холма, но я не мог добежать до конца, упал лицом оземь и покатился вниз. Мне было очень совестно моей неловкости, тем более, что находившиеся внизу еврейские дети начали смеяться надо мной. Это меня страшно рассердило и мне стоило большого труда успокоиться после этой неудачи.
В то время мои родители обыкновенно проводили лето на Вольчине, находившемся в нескольких милях от Розанки. С этим местом связаны мои дальнейшие воспоминания. Там был обширный дворец, в котором жил канцлер, князь Михаил Чарторыжский, дядя моего отца. В этом дворце под наблюдением княгини, супруги дяди, воспитывалась моя мать, там же вышедшая замуж за своего дядю по матери, князя Чарторыжского, сына воеводы.
Оба старых князя очень желали этого брака, но ему сильно противилась княгиня Любомирская, сестра отца. Ее противодействие возросло ещё благодаря следующему обстоятельству. Незадолго до замужества мать, зайдя в избушку какого-то крестьянина, нашла там в люльке ребёнка в оспе, в самый разгар болезни. Потрясённая виденным, так как несколько ее сестер умерли от этой болезни, она сама заболела оспой и так сильно, что отчаивались её спасти. Как только она немного оправилась, родные поспешили с этим браком. Её одели к венцу. Она вышла с лицом, покрытым струпьями и большими красными пятнами, и в парике на голове, так как у неё совершенно выпали волосы. С княгиней Любомирской сделалось дурно от отчаяния, что её брату доставалась такая уродливая жена. Но как ни велико было её влияние на отца, она не могла помешать этому браку, который считался всей семьёй очень выгодным.
Спустя некоторое время мать совершенно оправилась от этой болезни и вскоре сделалась замечательной красавицей.
Главное здание в Вольчине было деревянное, другие же постройки каменные. Я вспоминаю там портреты Карла XII, Августа II, Понятовского, отца короля. Был там и огромный сад, разделённый длинным, широким каналом, в конце которого стояла статуя Нептуна со всей его свитой, во французском стиле, столь модном в то время, в подражание версальским садам.
В Вольчине бывали блестящие собрания, играли и ставили разные пьесы. Однажды были устроены гонки на воде. Мужчины, в подходящих к этому случаю костюмах тритонов, бросались в канал; среди них особенно выделялся генерал, граф Брюль.
Мать учила меня французскому языку. Как-то раз задала она мне выучить наизусть прочитанный мною вместе с ней отрывок из Расина, в котором Митридат открывал своим детям свой замысел против римлян. О, эти стихи! Никогда я не мог забыть их, и вот почему. Мы часто предпринимали шумные, веселые и очень приятные прогулки в Рымчай. То была деревня, лежавшая в окрестностях нашего имения, с чрезвычайно живописным источником. Мать любила украшать это местечко. Так как я не выучил заданного урока, то меня оставили дома, к большому моему огорчению.
В обширных садах Вольчина водилось много ланей. Когда однажды я гулял по саду с Буасси, на меня набросился олень, повалил на землю и готовился было ударить рогами, но Буасси прибежал на помощь и палкой отогнал животное.
Мне припоминается также доктор Гольц, не разлучавшийся никогда с моим отцом, и один молодой женевец по имени Люиллье, учитель математики, дававший мне уроки беспрерывно в течение десяти лет.
В моей памяти встаёт также Немцевич, уже тогда посещавший наш дом, и мне помнится, как, танцуя с моей старшей сестрой, он поскользнулся и упал во время мазурки. Мои сестры, бывшие старше меня, казались мне тогда уже совсем взрослыми девицами; они играли на рояле и должны были принимать гостей.
Самым близким нашим соседом был Клокоцкий, живший в Сычиках, к которому мы часто ездили в гости по вечерам. У него был огромный пруд; в пруду водилось много рыбы: на звон колокольчика рыбы выплывали, и мы бросали им хлеб в воду. Княжнин упоминает об этом в своих стихах.
Войцех Клокоцкий и его жена были настоящие представители польского общества старых времён, он – с его закрученными вверх усами, она – с лицом сплошь покрытым мушками. Сын их впоследствии очень долгое время постоянно бывал и обедал в нашем доме.
Мои первые воспоминания о Варшаве представляются мне как-то смутно.
Меня сильно поразила смерть князя канцлера, повлекшая за собой траур всего Голубого дворца. Моё внимание в особенности было привлечено тем, что все во дворце оделись в чёрное.
Я помню также стыд и огорчение, которое я испытал однажды, когда, желая оправдаться в одном каком-то проступке, я свалил свою вину на прислугу, курьера, которых тогда обыкновенно держали во дворцах. Курьер этот, по имени Антон, был слишком толст и негоден для своей службы. Его привели ко мне, одетого в овечью шкуру, и он стал упрекать меня, что из-за меня его выгнали со службы. Я сознался в своей вине, и только позже мне пришла в голову мысль, что это была простая комедия. Тем не менее, случай этот был для меня очень полезен.
В это время я сильно заболел. У моего деда было несколько врачей, между ними один, по имени Барт: все они приговорили меня к смерти.
Мать бросилась перед ними на колени, умоляя их продолжать лечение, но ни один из них не хотел взять на себя ответственность за применение крайних средств. Тогда маршал Ржевуский, друг моих родителей, привёз доктора Беклэра, придворного врача короля Станислава-Августа, и он спас меня.
Новая жизнь началась для меня с этого времени. Мне дали в руководители полковника Цесельского, начали очень заботиться о моем здоровье, и я стал проводить столько же времени в Повонзках, сколько и в Варшаве. В Голубом дворце устраивались празднества, в которых участвовал и я вместе с сёстрами, ставшими уже взрослыми девицами. У нас во дворце проживало тогда несколько французов, которые принимали очень большое участие в устройстве этих удовольствий. То были: Дариньи, учитель танцев, очень способный человек, служивший раньше в Парижской опере и балетмейстером в Штутгарте, где герцог Вюртембергский разорялся на театральные представления, затем Патонар, взявший на себя заведывание музыкальной частью, и Норблэн, занимавшийся декорациями.
Как-то раз после одного из таких представлений, когда уже все разъехались, вспыхнул пожар. Огонь показался в боковом крыле дома, где жили мои сестры. Первыми бросились на помощь наши французы, ещё не успевшие снять своих театральных костюмов. На одном из них были шёлковые чулки красного цвета; в то время, как он помогал тушить огонь, один из слуг вылил на него огромный ушат воды, думая, что горят его ноги. Сестры с гувернанткой, мадемуазель Пти и их подруги, девицы Нарбут, спасаясь, должны были бежать на другой конец двора.
В ужасе смотрели мы на пламя, которое распространялось все больше и охватывало весь флигель.
Александрина, старшая из сестёр Нарбут, была в отчаянии и, думая, что мы лишаемся всего нашего состояния, хотела, чтобы мои родители переехали в деревню её родителей Sukurcze, в Лидском округе. Мои сестры поселились после того в главном здании. В это время родилась моя младшая сестра Софья. Меня, ради здоровья, нашли полезным учить верховой езде, что доставило мне огромное удовольствие. Чаще всего я совершал свои прогулки в Повонзки.
Когда я спрашиваю себя – какое время в моей жизни было самое счастливое, мне кажется, что это были минуты, проведённые мною в Повонзках. Это поместье представляло из себя нечто вроде оазиса, окружённого целым морем песков. Само же оно было все в зелени. Каждый из детей имел хижинку с садом, а посередине, на возвышении, над прудом, вода которого, стекая в маленькую речку, орошала все посадки, стоял дом матери, более обширный, окружённый лесом.
Чтобы украсить это поместье, моя мать устроила в нем искусственные развалины. Вообще там было все, что угодно. Был остров, был грот на острове, была мельница, конюшня, в виде старинного амфитеатра, и обширный двор, с множеством кур и голубей, которых мы часто кормили.
Мы редко принимали в Повонзках гостей, а жили только своим кружком, мы для матери, мать для нас; однако и эта жизнь могла дать много интересного для наблюдателя. Это была беспрерывная пастораль, картина настоящей деревенской поэзии.
Каждая из хижин повонзковской колонии имела свою особую эмблему. У сестры Марии эмблемой был зяблик с надписью «весёлость». Мне дали ветку дуба с надписью «твёрдость». Над домом матери была изображена курица с цыплятами. Над хижиной сестры Терезы – корзина с белыми розами и надписью «доброта». У управляющего имением, господина Войского, эмблемой был улей с пчёлами и с надписью «деятельность». Девицы Нарбут имели также свои домики в Повонзках. Всё это было придумано и устроено моей матерью.
Вставали все рано, завтракали у матери, а иногда у жены Войского, которая угощала нас великолепным кофе. Затем расходились, чтобы работать в саду. К обеду являлся из Варшавы один из наших слуг, по имени Мартын, с осликом, нагруженным двумя корзинами с едой. Этого ослика ожидали с нетерпением и встречали с радостью. Каждый раз стол накрывался в каком-нибудь ином месте. Китайский колокол сзывал всех к обеду.
Иногда мы совершали прогулки на ослах, а по воскресеньям отправлялись к обедне в Вавнишев, одни верхом на ослах, другие пешком.
Время от времени устраивали торжественные празднества, на которых иногда присутствовал и король. Однажды на широкой поляне, окружённой небольшим ольховым леском, выбранной нарочно для театральных представлений, изображали картину подписания Хотинского мира. Любомирский, принявший командование армией после Ходкевича, и турецкий паша подходили по очереди каждый с своей свитой поляков и турок. Эти торжественные празднества были наименее приятными.
Между тем в варшавском Голубом дворце не забывали о моем образовании, и Цесельский иногда противился моим слишком частым поездкам в Повонзки. Однако было очень трудно устоять перед обаятельностью Повонзок, а также не подчиниться желанию моей матери, да и сам Цесельский так был очарован этим уголком, что, в конце концов, устроил там и себе шатёр подле моего домика.
Эта счастливая жизнь, продолжавшаяся несколько лет, была прервана страшным несчастьем. Мы лишились старшей сестры, ставшей жертвой ужасного случая. На эту сестру мы смотрели как на взрослую и очень её любили, так как она всегда заботилась о младших сёстрах и братьях.
Однажды, когда она стояла подле камина, на ней загорелось платье. В ужасе она бросилась бежать; Констанция Нарбут хотела её остановить, чтобы затушить горящее платье, но не могла её поймать. В соседней комнате гувернантка детей, мадемуазель Пти, играла свою обычную партию в пикет с господином Норблэном. Норблэн прибежал на крик детей, схватил несчастную и кое-как потушил огонь, набросив на неё случившееся у него под руками пальто. Но сестра получила страшные ожоги. Вначале думали, что можно будет залечить её раны, и несколько дней питали эту дорогую надежду. Но, к несчастью, сестра была слишком нежна и хрупка, чтобы перенести такое потрясение, и умерла через несколько дней.
Мать была больна в это время. Она родила сестру Габриэль, которая прожила всего несколько дней.
Пришлось скрыть от неё смерть старшей дочери. Мать постоянно звала её к себе, но доктор Ион, бывший её домашним врачом, не позволял ей встать с постели. Ежедневно писала она дочери письма и настаивала, чтобы ее впустили к ней, так что, в конце концов, доктор был вынужден открыть правду. При этом известии одну половину её тела разбил паралич, и она долгое время должна была ходить на костылях. Только при помощи электричества удалось вылечить её ногу.
Я также только что оправился тогда от серьёзной болезни, причинившей много беспокойств. Долго скрывали и от меня смерть сестры, и прислуживавший нам камердинер делал вид, что ходил справляться о её здоровье и приносил ответ, что она все в том же положении. Я был очень привязан к сестре, и слезы о ней были моими первыми слезами, вызванными острым горем. И теперь ещё я думаю об этой сестре, которая была так добра, так ласкова, душа которой была так прекрасна, что и родители и мы, дети, горячо любили её.
Отец в это время находился в Вильно. Он занимал там место председателя суда.
Возвращаясь на каникулярное время в Варшаву, он ещё ничего не знал о случившемся. Переправляясь на пароме через Вислу, между Прагой и Варшавой, он спросил у паромщика, нет ли чего-нибудь нового, и тот рассказал ему о смерти сестры.
Отец не хотел верить рассказу, и уже потом воевода сообщил ему все остальные подробности этого несчастья. Он упал на пол в зале, и я видел, как слезы хлынули у него из глаз.
Домик моей сестры был перенесён в лес и сохранен как реликвия. День ее смерти, четверг, был долго для нас днём траура, и мы проводили его в религиозных размышлениях, а мать всегда посвящала этот день какому-нибудь доброму делу.
Княгиня Анна Сангушко, дочь княгини Сапеги, жены литовского канцлера, также принадлежала к числу обитателей Повонзков. Позже там поселилась и жена Северина Потоцкого.
Мать часто бывала у них в доме, где устраивались всякого рода развлечения. Между прочими у них ставили оперу под названием «Земира и Азор».
В одном из актов этой оперы на сцене появлялись и две из моих сестёр с девицей Нарбут. Сцена представляла заколдованный замок, где сестры должны были утешать горюющую Земиру.
После смерти сестры эту оперу поставили в варшавском театре. Мать пожелала посмотреть её, но во время того действия, о котором я только что сказал, она не могла сдержать себя, с ней случился припадок такого отчаянья, что она должна была уехать из театра, несмотря на все старания княгини Сангушко её успокоить. Я присутствовал при этой тяжёлой сцене. Спустя некоторое время все вошло в свою колею, как обыкновенно и бывает на свете, снова начали собираться в Повонзках. Опять пошли празднества, и колония увеличилась новыми членами. Графиня Тышкевич, дочь княгини Понятовской, урождённой Кинской, племянницы короля, была принята нами очень торжественно. Она была большая приятельница матери; об этом я скажу после.
В молодости она лишилась вследствие какой-то болезни одного глаза, и ей вставили стеклянный, тем не менее она была очень красива и любила мужские удовольствия (охоту, верховую езду). Желая выказать чем-нибудь свою признательность моей матери, госпожа Тышкевич придумала поставить в Повонзках комедию под названием «Пятнадцатилетний влюблённый». Она одела мужской костюм и играла роль этого влюблённого, а моя вторая сестра изображала предмет его страсти. Театр был устроен в овчарне. Госпожа Тышкевич, уже переодетая в мужской костюм, приехала туда верхом. После представления был устроен лёгкий ужин.
Ставили пьесы также и у княгини Сапеги, жены канцлера. Однажды у них поставили оперу «Колония», и роли исполнялись княгиней Радзивилл, урождённой Пшечдецкой, часто приезжавшей к нам в Повонзки и обладавшей между прочим прекрасным голосом, затем моей матерью, господином Война, который впоследствии был послом в Риме, и артиллерийским генералом Брюлем.
Другой раз была поставлена «Андромаха». Роль Андромахи играла молодая княгиня Сангушко, только что вышедшая замуж; она была очень приятной и доброй, но немного легкомысленной и брала уроки у одной знаменитой парижской драматической актрисы. Роль Гермионы исполняла другая княжна Сангушко, впоследствии княгиня Нассау. Ореста играл князь Казимир Сапега, бывший потом маршалом Конфедерации 3 мая. Пира играл швейцарец, по имени Глэз, его доверенного – князь Каликст Понинский. Трагедия эта не произвела на меня никакого впечатления. Помню только, что князь Сапега был одет греком, а Глэз римлянином.
В Варшаве меня часто посылали к воеводе для присутствования при совершении его туалета, как было принято в то время. Когда я отправлялся к нему, меня напомаживали, напудривали, завивали; все это было очень неприятно моей матери, не любившей видеть меня в таком обезображенном виде. Однажды, в день праздника Тела Господня, я отправился к деду. Во дворе у него был устроен временный алтарь, обычно сооружаемый для процессии этого дня. Епископ Нарушевич, любимец воеводы, нес под балдахином Святые Дары. Воевода вышел на крыльцо и присутствовал при благословении Святыми Дарами.
Новый траур омрачил эти годы. Едва только мы стали оправляться от нашей первой тяжёлой утраты, как умер мой дед, и все удовольствия прекратились. Он был похоронен в церкви Святого Креста.
Смерть его вызвала всеобщее сожаление. В особенности горевала его дочь, княгиня Любомирская, которая, проживая в Варшаве, не покидала его до последней минуты. Князь Михаил и князь Август, воевода Рутении, были два брата, полвека игравшие большую роль в нашей стране.
Смерть князя Михаила, о которой я упомянул выше, была, по мнению всех, достойна человека его качеств. Я не уверен, однако, не играло ли тут некоторую роль его тщеславие. Он обратился с прощальным словом ко всем домашним и до последней минуты старался показать, что не испытывает ни страха, ни беспокойства.
Воевода же умер просто и естественно. Ежедневно, после обеда, он играл партию в «triset», игру, очень похожую на вист, которую играли всегда вчетвером. Обыкновенно приходил принимать в ней участие и папский нунций. До последней минуты князь оставался верен этой своей привычке и даже, уже очень ослабев, все же заставлял одевать себя, чтобы идти играть. В самый день смерти он, как всегда, поздоровался с епископом Аргетти, который был впоследствии кардиналом, и извинился, что немного опоздал. Так как у него уже начинало темнеть в глазах, то он спросил, почему не зажгли свеч, хотя зал и был освещен, как всегда.
В это время княгиня Любомирская находилась в своих покоях во дворце, в припадке ужасного отчаянья, и не могла сойти в зал, где была моя мать со всей семьёй. Все в доме, до последнего слуги, собрались в глубоком молчании. Князь, сидевший в кресле для больных, повернулся к доктору Барту, который никогда не отходил от него, и спросил по-немецки: Wie lange wird’s dauern? (Долго ли это будет продолжаться?)
Доктор прощупал у него пульс и отвечал:
– Я думаю, ещё полчаса.
Князь извинился тогда, что не может долее составлять партию нунцию, и велел перенести себя в свою спальню, куда за ним последовал и прелат, который тут же, взяв руку князя, стал читать отходную над умирающим. Когда он произнёс слова псалма: «Боже мой, Тебе отдаю дух мой», князь сжал его руку и испустил последнее дыхание.
Тут поднялись долго сдерживаемые плач и рыдания в толпе, проникнувшей во дворец и окружавшей его.
Затем были приняты меры относительно раздела огромного состояния деда, которое должно было быть разделено на две части. Князь Любомирский, муж дочери воеводы, назначил кого-то со своей стороны, чтобы составить этот семейный договор, а мой отец уполномочил от себя для этой цели Иосифа Шимановского, и все прекрасно устроилось.
В то время, когда умер воевода, отец мой был ещё в Вильно, исправляя вторично обязанности председателя суда в Литве. Он горячо отдавался исполнению своих обязанностей. Многих судей упрекали тогда в том, что они неправильно постановляют обвинительные приговоры, либо ради потачки другим, либо из чувства личной мести. Вице-президентами суда были тогда: в Гродно – Швейковский, весьма замечательный человек, а в Вильно – Нарбут, отец девиц, воспитывавшихся в доме моих родителей. Я слышал, что в то время, когда отец служил в суде, возник процесс между одним дворянином и администрацией над имениями моего деда, и дворянин выиграл дело, а князь был признан неправым.
Много говорили тогда ещё об одном преступлении, совершенном несколько лет раньше, виновника которого никак не могли открыть. Один совсем особый случай в 1781 году навёл на нужный след. Подозрения пали на некоего Огановского, который принял священнический сан и находился под покровительством виленского епископа Масальского, хорошо известного своим распутным нравом. Мой отец, бывший тогда председателем, употребил все своё влияние, чтобы привлечь виновного к суду.
Огановский, быстро прошедший все ступени, ведущие к священническому сану, узнав, что ему грозит опасность, скрылся в одном из монастырей, под покровительство епископа Масальского. Отряд солдат, под начальством майора Орловского, служившего в литовской гвардии, шефом которой был мой отец, получил приказ ночью окружить монастырь. Орловскому удалось добиться, чтобы открыли двери, несмотря на отказы монахов. Огановский, которого нигде вначале не могли отыскать, был наконец найден в одной из келий и заключён в тюрьму, несмотря на протесты его и монахов.
Суд, после весьма долгого и тщательного разбора дела, признал его виновным в убийстве и ещё в нескольких других преступлениях, и он был приговорён к смерти и казнён.
Во время службы отца было закончено несколько запущенных старых дел и вообще в судопроизводстве был введён гораздо больший порядок.
В 1782 году отец оставил эту службу и поспешил возвратиться в Варшаву для участия в сейме, открывшемся под председательством воеводы Красинского. Это был первый сейм, на котором я присутствовал.
Вместе с Цесельским я усердно посещал заседания Сената и Палаты послов. Меня поразил серьёзный вид князя Любомирского, коронного гетмана, который, как мне говорили другие, обладал большим умением поддерживать порядок в заседаниях обеих Палат. Одним из самых важных дел этого сейма было дело о насилии, совершенном над краковским епископом Солтыком, у которого капитул, поддерживаемый князем Понятовским, епископом плоцким, отнял управление епархией под предлогом его слабоумия.
Противомосковская партия защищала епископа, бывшего самым ревностным сторонником Барской конфедерации.
Партия короля и России старалась поддержать и оправдать сделанное насилие. Оказавшись наиболее многочисленной, она одержала победу, собрав большинство голосов.
Представители противоположных партий в очень страстных речах старались доказать: одни – ясность ума краковского епископа, другие – очевидность потери им умственных способностей. Самую красноречивую и сильную речь произнёс кастелян Анквич, считавшийся в то время образцовым патриотом и перешедший, некоторое время спустя, в московскую партию. Он пал потом жертвой революции Костюшко; в Варшаве сам народ исполнил приговор, произнесённый над ним.
Отец, проведший целый год в Литве и расположивший к себе население этой провинции, рассчитывал получить в сейме большинство литовских голосов в пользу той партии, к вождям которой он принадлежал, но страх перед Россией и подарки короля побудили литовцев поступить иначе. Большая часть литовских депутатов нашла поводы для того, чтобы избежать неудобного для них по своим последствиям открытого разрыва с московской и королевской партией.
После такого неблагоприятного для нашей партии исхода сейма мой отец решил уехать для осмотра полученных им только что в наследство имений в Подолии и Волыни.
В этом путешествии принял участие и я вместе с братом, Цесельским и Люиллье. Перед нашим отъездом мы с Цесельским отправились с прощальным визитом к князю Любомирскому. Это было моё последнее свидание с ним; он недолго пользовался наследством, полученным его женой, и умер в том же году. Смерть его вызвала всеобщее сожаление. Любомирский занимал дворец, который впоследствии перешёл к Тарковскому и который когда-то принадлежал Чарторыжским. В нем жила и умерла наша прабабка, Елизавета Чарторыжская, урождённая Морштин, которую любила и уважала вся наша семья, воевода и канцлер.
Княгиня и её муж были очень рассудительные люди, но, как это часто случается в знатных семьях, характерами они не подходили друг к другу. После князя остались большие долги, которые его жена признала и выплатила все чрезвычайно добросовестно. Князь обладал чисто польским умом, живым и острым. Моя мать очень уважала его. Это был её искренний друг.
Не знаю, по какому случаю, он сказал ей однажды, что после своей смерти явится ещё повидать её. Мать моя долго боялась, чтобы он не сдержал своего слова. Её опасения возобновлялись каждый вечер, когда все укладывались спать. При малейшем шуме она начинала думать об этом обещании своего покойного друга.
Наконец мы отправились в подольские имения, в сопровождении огромного поезда. Отец имел тогда очень большой двор, состоявший, главным образом, из дворянских сыновей, из которых некоторые приезжали даже из Литвы. Сборным пунктом для всех назначены были Пулавы, откуда мы и отправились в наше путешествие.
Несколько десятков экипажей следовали вереницей друг за другом, и мы проезжали, самое большое, по шесть миль в день. Позавтракав, мы доезжали до станции, где меняли лошадей. Там обедали. Кухня и напитки всегда ехали впереди. С нами шло много верховых лошадей, и мы часто делали некоторые переезды верхом. Один фуражир всегда отправлялся вперёд для заготовки помещений. Это было одно из главных должностных лиц при дворе. Обязанность фуражира поочерёдно исполнялась господами Сорока и Сиген, двумя чистокровными литовцами, ещё довольно молодыми. В свите было также несколько пажей, одетых в польские костюмы. Старшим берейтором был Пашковский, а дворецким Борзецкий, игравший большую роль у нас при дворе. Перед нашим отъездом из Варшавы он счёл нужным, в виде меры предосторожности, наказать некоторых молодых пажей. Отец, выйдя из дому, заметил слезы и огорчение на лицах этих молодых людей и осведомился, в чем дело. «Ах, посмотрите, как наказал нас господин дворецкий», – ответили они. На вопрос отца, в чем они провинились, дворецкий ответил: «Не мешает приготовить их к путешествию».
Во время путешествия мы останавливались у разных помещиков, из которых некоторые присоединялись к нам и продолжали путь с нами. Это увеличило количество верховых лошадей и разных экипажей. С нами шли ещё верблюды, пользование которыми отец хотел привить в Польше. Весь этот караван остановился в Клеване, первом имении моего отца на Волыни. Затем мы прибыли во владения князя Сапеги, где нам оказали самое широкое гостеприимство. Князь сильно страдал от подагры. Болезнь эту приписывали распространённой тогда привычке принимать гостей с бокалом вина в руках. Опираясь на палку, князь Сапега каждый вечер выходил посмотреть на великолепно освещённый сад. Затем мы приехали в Николаев, в Подолии. Там не хватило комнат, и нам устроили шатры, так как нас было очень много.
Среди многочисленных друзей, сопровождавших нас в этом путешествии, находились Михаил и Ксаверий Бржостовские, Немцевич, адъютант моего отца, и Княжнин, бывший в нашей свите. Конечно, не упускали случая для разных светских похождений. Были и любовные истории, по поводу которых Княжнин сочинил песню; вот первый куплет ее:
«Прекрасная Томира,
Уже конец нашим приятным вечерам.
Сегодня я ещё с тобой, завтра буду один.
Реки и леса лягут между нами.
Но когда меня не будет больше подле тебя, помни,
Что я первый полюбил тебя».
Что касается Немцевича, то прекрасный пол был предметом его усердного ухаживания.
Всего долее гостили мы у Онуфрия Морского. Этот дворянин, занимавший очень высокое положение в Подолии, был большим другом моего отца и был к нему очень привязан. Он имел чрезвычайно красивую жену, которую ревновал, и не доверял дружбе Немцевича. Его имение называлось Райковца. В их доме играли комедию под названием «Игрок», переведённую отцом с французского. Хозяйка дома принимала участие в спектакле, муж ее, исполнявший роль Игрока, декламировал перед ней тираду, полную объяснений в горячей любви, которую она выслушивала с большой холодностью. Я заметил, что это повторялось на каждой репетиции.
Младший брат Морского был впоследствии в Мадриде послом саксонского короля, великого князя Варшавского. Его старший брат, каноник, страстно любил танцы. Я ещё до сих пор помню, с каким увлечением он танцевал мазурку на одном костюмированном балу в Седлице. Во всяком случае, это был человек не очень строгих правил. Майор Орловский также принимал участие в спектакле в Райковце и прекрасно, с большим комизмом провел роль слуги Игрока.
В числе постоянных посетителей дома моего отца был полковник Мольский, шутник, балагур и гастроном, чрезвычайно любивший покушать.
Однажды он держал пари, что съест один огромное блюдо пирогов, без всякого вреда для себя. Он выиграл пари и ещё запил его пуншем.
В Менджибоже мы встретили большой отряд казаков из Гранова. Это дало мысль соорудить нечто вроде крепости и устроить примерные атаки.
Цесельский и мой брат заперлись в крепости. Осаждавшие были под командой полковника Мольского, при котором я состоял адъютантом. Когда наступил день нападения, было много шума, суматохи, сражались на лошадях, и даже произошел несчастный случай. Сиген, имевший чрезвычайно горячую лошадь, пустил ее во весь карьер и столкнулся с казаком Михаила Бржостовского. Столкновение было так сильно, что Сиген упал с лошади и долго оставался без чувств. Когда он пришел в себя, то не помнил ничего из того, что произошло, так как совершенно потерял память. Только через несколько дней к нему вернулась ясность мысли. Казак же отделался лишь несколькими ушибами.
Наконец дело дошло почти до настоящего сражения между казаками и местными жителями, отряд которых заперся в крепости, где мы должны были завтракать. Осаждённые съели наш завтрак. В конце концов, решили пойти на перемирие, чтобы избежать синяков, шишек и всяких других злоключений. Что касается меня, я очень интересовался этим сражением, в котором принимал участие верхом на лошади.
Довольно драматическая сцена произошла в доме судьи Л., отца госпожи Литославской, жены воеводы. Её вторая дочь вышла замуж против воли отца за дворянина, которого её родные не хотели принять в свою семью. Во время пребывания моего отца хотели положить конец этому семейному разладу, и молодые условились просить прощения у своего отца. Я присутствовал при этой сцене. Дочь и зять бросились на колени, но не могли победить непоколебимость отца, который их оттолкнул и выгнал из дому. Все просьбы не привели ни к чему, и пришлось оставить это дело до другого случая.
Подкомория из Латычева, Борейко, мы знали ближе других. Он превосходно умел носить польский костюм. У него были черные усы и бритая голова. Его жена была очень красива, и Немцевич строил ей глазки, против чего Борейко восставал, полушутя, полусерьезно, принимая вид настоящего Сармата.
Из Менджибожа мы поехали в Каменец, где находился старик Витт, отец того, который был женат на прекрасной гречанке, ставшей впоследствии женой Феликса Потоцкого. В то время она была в полном расцвете красоты. Вскоре после нашего посещения она совершила путешествие по Европе, и везде её обаяние вызывало всеобщий восторг. Возгордившись её красотой, генерал Витт повёз её по разным странам. В Каменце, где она принимала нас, её окружали все, кто только выдавался молодостью, происхождением или образованием. Все толпились вокруг неё и исполняли её приказания. К её красоте примешивалось ещё нечто оригинальное, происходившее или от её кажущейся наивности, или от незнания языка. Мне рассказывали, что когда любовались её красивыми глазами, или когда она сама заговаривала о них, то по-французски она говорила: «Mes beaux yeux» («Мои прекрасные глаза»), думая, что это было одно слово.
Старик Витт повёл меня и Цесельского по всем укреплениям крепости, показывая нам её неприступность. Действительно, скала, на которой стояла крепость, была окружена рвом, а с другой стороны рва возвышалась вторая скала, и в ней были устроены обширные казематы, в которых могли скрываться солдаты при обороне. В одном только месте внутренняя скала соединялась с наружной, и этот проход был чрезвычайно узок и защищен солидными укреплениями.
Из Каменца мы ездили в Хотин, тогда ещё принадлежавший Турции и бывший под командой одного турецкого паши, который принял моего отца с большою пышностью и предупредительностью, как генерала подольских земель. В этом путешествии нас сопровождал аббат Пирамович и галичанин Дрогоевский. После того как подали кофе и чубуки, молодой человек, сын паши, подошёл ко мне и моему брату и пригласил нас, с разрешения своего отца, осмотреть гарем. Мы пошли за ним. Перед нами поднялась и тотчас же вслед за нами опустилась портьера, и мы вошли в сераль.
Через двери, выходившие из комнат в коридор, я видел очень удивлённых и испуганных нашим присутствием женщин. Мы прошли в помещение, занимаемое матерью молодого человека, женою паши, и несколькими женщинами, находящимися при ней. Помещение это представляло из себя нечто вроде киоска, сооружённого в одном из углов прямоугольно распланированного садика. Женщины нам не понравились: их костюмы мы также нашли неизящными. Нас они приняли очень любезно, с любопытством рассматривали и задали нам несколько вопросов, но разговор не был ни оживлённым, ни продолжительным.
По возвращении в Каменец я описал сестре наш визит. В этом письме можно найти все подробности, которых я теперь уже не помню.
Мы возвратились в Менджибож, который, собственно говоря, был конечным пунктом нашего путешествия, так как, к моему большому сожалению, мы не поехали до Гранова.
Мой отец отстранил от управления своими имениями Ивановского, дети которого сделались вскоре сами крупными землевладельцами, и назначил управляющим подольских земель Бернатовича, бывшего воспитанника кадетского корпуса, которого он послал за границу для изучения постановки сельского хозяйства в других странах.
Проехав через Галицию, после нескольких остановок, мы Прибыли в Пулавы, где с того времени и поселились.