Читать книгу Дети войны. Народная книга памяти - Каллум Хопкинс, Коллектив авторов, Сборник рецептов - Страница 7

Дети блокады
Голубое небо вдруг стало черным
Рок Лев Моисеевич (1932–2006)

Оглавление

Июнь 1941-го. Закончив первый класс, я впервые попал в пионерлагерь, в поселок Прибытково, недалеко от более известной Сиверской. В первой половине месяца погода была весьма прохладная, я ходил в пальтишке и кепке, тепло и даже жарко стало в середине июня.

В нашей палате 10–12 мальчишек 9—11 лет. Я – самый младший, мне все еще восемь: тогда в школу брали с восьми лет, я родился в декабре, и меня взяли семилетним.

В палате – бесконечные споры: вот-вот начнется война, а другие твердили, что войны не будет, доходило до драки. Видимо, тема войны висела в воздухе. Все мы смотрели фильм «Если завтра война», где эскадрильи наших самолетов летели в сторону врага, туда же шли колонны танков, мотопехота, звучала бодрая песня: «Если завтра война, всколыхнется страна…»

Мой двоюродный брат, десятилетний Ким Каплан, был в пионерлагере под Минском. Его мама сразу же, 22 июня, приехала за ним, но его не отпустили. Семью эвакуировали, руководство лагеря разбежалось. Гитлеровцы пришли в Минск, а Ким пришел домой. Соседи пару дней держали его у себя, но, боясь нацистов, отвели его в гетто. Судьба его неизвестна.

Наконец, 14 июня вожатая прочитала нам сообщение ТАСС (радио у нас не было), где говорилось, что все разговоры о войне – это провокация, никакой войны не будет. Но наши споры не прекратились.

22-го нам не сообщили о начале войны (видимо, не было указаний). Мы узнали об этом только 23-го, а может, 24-го, когда стали приезжать родители.

Затем – официальное сообщение на линейке. Сразу же старшим школьникам выдали деревянные винтовки, поставили их у входов в лагерь, и они, хватая всех проходящих людей, приводили их к лагерному начальству.

А нас стали учить, как вести себя при сигналах тревоги. Мальчики жили на первом этаже, девочки – на втором. Мы по сигналу прыгали из окон, девочки бежали вниз по лестнице. Все вместе мы шли в лес и строили из веток и сучьев шалаши, чтобы скрываться при бомбежках. Это была очень интересная игра.


Декабрь 1940 г.


Родители хотели забрать детей, но им не разрешили: в случае необходимости лагерь будет эвакуирован.

Моя мама сумела выкрасть меня, некоторые другие родители поступили так же. А когда через день они приехали за вещами, то получили серьезный выговор, но милицию за нами не посылали. Опыт показал, что они поступили правильно.

Мой двоюродный брат, десятилетний Ким Каплан, был в пионерлагере под Минском. Его мама сразу же, 22 июня, приехала за ним, но его не отпустили. Семью эвакуировали, руководство лагеря разбежалось. Гитлеровцы пришли в Минск, а Ким пришел домой. Соседи пару дней держали его у себя, но, боясь нацистов, отвели его в гетто. Судьба Кима неизвестна.

Моя первая эвакуация

В начале июля 1941 года началась эвакуация детей из Ленинграда. Меня эвакуировали с Кировским районом (отец работал на заводе «Красный химик»). Мне было восемь с половиной лет. Вероятно, отъезд состоялся 5 или 6 июля, думаю так, потому что знаменитое обращение Сталина «Братья и сестры…» слушал дома 3 июля, а отъезд был через один или два дня.

Нас собрали на площади перед Кировским райсоветом. У меня большой чемодан – там все вещи, даже зимнее пальто, а в портфельчике – еда и тетрадки. На боку у всех – противогаз. Часов в 11 утра нас построили и повели пешком до станции (но это был не вокзал). Вещи несли родители. Посадили в теплушку, и в тот же день мы доехали до станции Лычково. Нашу группу поселили в деревне Клевичи Демянского района Ленинградской (теперь Новгородской) области. Помнится, деревня большая, на холме – церковь; жизнь здесь казалась тихой, сонной – по сравнению с Ленинградом. Сколько дней там прожили – теперь трудно сказать, возможно дней десять.

Однажды нам сказали: нужно срочно собираться и уходить отсюда. Быстро покормили, вещи побросали в чемоданы, их положили на телегу и пошли. Что, чего, зачем – нам, конечно, не говорят. Вышли примерно в 6 часов вечера, пришли на станцию Лычково около 6 утра. Это было 17 июля 1941 года.

Неподалеку был железнодорожный мост через реку, и немецкие самолеты – кресты на крыльях и фюзеляже – бомбили его: пикирование, выход из пике, стрельба зенитных пулеметов, взрыв, громадный фонтан воды – ура! – мимо. Представляете, какое зрелище буквально на глазах, не в кино!

Поместили в большом, как казалось, здании из красного кирпича (теперь этого дома нет). Там уже много ребят: они сидели, лежали на полу. Мы тоже втиснулись и заснули.

Спали недолго: разбудила стрельба, свист, взрывы. Выскочили. Неподалеку был железнодорожный мост через реку, и немецкие самолеты – кресты на крыльях и фюзеляже – бомбили его: пикирование, выход из пике, стрельба зенитных пулеметов, взрыв, громадный фонтан воды – ура! – мимо. Представляете, какое зрелище буквально на глазах, не в кино! И все это на расстоянии меньше километра (наших самолетов не было).

Часть детей уже посажена в вагоны, остальные почему-то ждут. Наши вещи сложены пирамидками у вагонов, мы дежурили около них по двое по два часа. Мое дежурство с 10 часов. Пока бродим по Лычкову. Кругом ребята: в памяти застряла цифра «3000», но, откуда эта цифра – не знаю.

Начинается мое дежурство. Бомбежка моста повторяется, но немцы все никак не могут попасть в него. Жарко, сидеть надоело, хочется спать. На здании вокзала висели большие круглые часы. Вот уже 12 часов, а наши сменщики все не приходят. Пришли в двадцать минут первого, такие же мальчики, как мы, фамилия одного из них – Козловский. Обругав их, мы с напарником уходим.

Высоко-высоко в небе медленно-лениво движется самолет (как будто один, но, может быть, и два). Задрав головы, спорим: наш или не наш. И вдруг видим: от самолета отделяются черные точки, и уши раздирает нарастающий по интенсивности свист, вой – прямо над нами (он и сейчас стоит в ушах!). За эти несколько секунд впрыгиваем на крыльцо то ли аптеки, то ли магазина, где уже сжалась людская масса.

Что было в следующие мгновения – в памяти провал: видимо, детское сознание не смогло вместить светопреставления, сработали какие-то ограничители. Сколько все это продолжалось – минуту, две, три – не знаю. Но на этот раз бомбы упали достаточно точно… (Тогда мне казалось, станция была больше, на путях рядом с нашим составом стоял воинский, но, может быть, он стоял перед нашим).

Наступила тишина, оцепенение, а затем прорвались крики, дым, гарь. Бежим к красному дому. И – стоп! Навстречу несут носилки, на них человек, кишки выворочены – я их вижу сейчас! А потом еще носилки, носилки, носилки…

Нас быстро собирают и ведут в лес. Там мы сидим до ночи, притихшие: мы уже знаем, что есть убитые, раненые. Погиб Козловский, возможно, и его напарник.

Две учительницы распределяют еду, мне не дают, но и моего руководителя не ищут.

Ну ладно, это, конечно, детские обиды. Но этих учительниц забыть уже невозможно. Их равнодушные лица оживлялись только тогда, когда они основательно кормили своих собственных детей.

Идем опять на станцию. Еще темно, все окружающее выглядит как в страшных сказках: столбы повалены или наклонены, на них, на проводах висят обрывки вещей, кругом разбросаны обломки, вещи, чемоданы. Падаю в какую-то яму или воронку, пока выбрался – отстал от своих. Суета около вагонов, меня куда-то сажают. Это обычный плацкартный вагон.

Через некоторое время поезд трогается. Начинают рассаживать – оказывается, я чужой, попал не в свою организацию и для меня места не находится. Две учительницы распределяют еду, мне не дают, но и моего руководителя не ищут.

Ну ладно, это, конечно, детские обиды.

Но этих учительниц забыть уже невозможно. Их равнодушные лица оживлялись только тогда, когда они основательно кормили своих собственных детей.

Только на третий день на большой остановке совершенно обессиленный выхожу из вагона, плетусь вдоль поезда, реву и вдруг меня хватает в охапку кто-то. Иван Прокофьевич! Наш руководитель! Ведет меня к нашим, у нас теплушка. Мне отрезают большой шмат хлеба; я долго не могу успокоиться…

Доехали до станции Слободской. Здесь нас покормили и распределили по деревням. Наша группа попала в деревню Лутошкино Шестаковского района Кировской области. Поселились в большой дом, очевидно школу.

Через некоторое время младшие ребята решили бежать в Ленинград. Я об этом написал домой, но неожиданно попал в больницу (видимо, с дизентерией). Когда уже выздоравливал, за мной приехал отец. Он – инженер-строитель – строил укрепления под Ленинградом и, не знаю уж как, отпросился на несколько дней. Всеми правдами и неправдами, на воинских эшелонах, на грузовых поездах добрались до Ленинграда в 20-х числах августа, за несколько дней до того, как замкнулось блокадное кольцо. Это был один из последних поездов, который пришел в Ленинград.


Когда еще были в дороге, на одной из станций отец встретил женщину с его работы, которая ехала к своему сыну. Это была мама Козловского. Отец сказал: «Не стоит ей сейчас говорить, что мальчик погиб». И она поехала дальше. Так закончилась для меня эта эвакуация.

О том, что бомбежка в Лычково произошла 17 июля, я, конечно, не помнил и узнал об этом уже от товарищей по работе – Игоря Сергеева и Всеволода Тихомирова, которым в 1941 году было 13 лет, и они тоже были там.

В середине 80-х годов новгородский историк Г. Акимченко написал в газету «Смена» о том, что он занимается историей детей, попавших в эвакуацию в Демянский район, и просил откликнуться тех, кто остался жив и может сообщить ему какие-то сведения.

В «Смену» написали я и Михаил Владимирович Маслов. В другой газете были напечатаны воспоминания Людмилы Васильевны Пожидаевой. Кроме того, я послал Акимченко свои воспоминания. У меня есть его ответ. Впоследствии, будучи в краеведческом музее на Валдае, я узнал, что детей вывезли 17 июля, а 20 июля в Лычково вошли немцы.

В последней статье Г. Акимченко «Стон безымянных могил», напечатанной в альманахе «Чело» (издание Новгородского университета), написано, что поспешные похороны погибших детей проводились так: фрагменты тел, руки, ноги складывались в ящики и укладывались в могилы без идентификации. Некоторые тяжелораненые дети были отправлены в ближайшие деревни и скончались там. Акимченко нашел могилы и имена детей. Других тяжелораненых, как Людмилу Пожидаеву, довезли до Ленинграда. Она выжила, но до сих пор прикована к коляске.

Сколько детей было эвакуировано, сколько погибло – до сих пор неизвестно. На кладбище в Лычково есть братская могила. На обелиске написано: «Ленинградские дети. 1941 г.». Только 4 мая 2005 года на станции Лычково был открыт памятник погибшим от бомбардировки в июле 1941 года ленинградским детям.

Что я помню о блокаде и что я знаю о ней теперь

…Прислонясь к дверному косяку,

Я ловлю в далеком отголоске,

Что случится на моем веку…


Я хочу рассказать о жизни моей семьи в первый блокадный год, об организации блокадного быта, ячейки МПВО. О том, какими разными становились люди в таких экстремальных условиях, о нас, мальчишках и девчонках того времени, о жизни и смерти родных и близких.

Мне было девять лет, я жил на Петроградской, в других концах города был очень редко и не знаю, как проходила жизнь там. Из всей большой семьи сейчас остался я один. «И если не я, то кто же, и если не сейчас, то когда же?»

Может, это будет еще одна капля в истории блокадного быта, «мелочей», о которых не принято говорить и писать.

А теперь меня занимает вопрос: как же получилось, что Киев, находящийся не так уж далеко от границы, оставлен войсками Красной армии 19 сентября, а Псков (тогда Ленобласть) взят немцами на восемнадцатый день войны – 9 июля, а кольцо блокады замкнулось 8 сентября?

Не помню, чтобы слово «блокада» звучало в первый блокадный год, говорили: «Ленинград в осаде», – а это звучит помягче, дает надежду.

Не помню, чтобы слово «блокада» звучало в первый блокадный год, говорили: «Ленинград в осаде», – а это звучит помягче, дает надежду (есть такие пары слов, вроде бы одно и то же, ан нет: теперь говорят не общественный транспорт, а социальный – оттенки разные; общественный – для всех, а социальный – для убогих).

Я не историк, поэтому могу постараться только изложить свои взгляды на начальный период войны.

Итак, я снова дома, начало двадцатых чисел августа, город еще не отрезан полностью от Большой земли, есть еще железнодорожная ветка на Волховстрой.

На мне тюбетейка, обветшавшая рубашонка, штаны из чертовой кожи (был такой, очень прочный, хлопчатобумажный материал), разваливавшиеся сандалии, а на боку – целехонький противогаз, который нам выдали перед отъездом из Ленинграда, все остальные вещи погибли в Лычкове вместе с моими товарищами. Мама сняла с меня все это и сожгла в печке. Кроме противогаза, конечно.

Сейчас этот противогаз и сама эвакуация десятков тысяч детей на юг Ленинградской области символизируют для меня полное отсутствие реальных представлений о характере предстоящей войны у нашего верховного руководства.

Что я увидел в городе после полутора месяцев отсутствия?

Окна подвалов, выходившие на улицу, заложены кирпичом, оставлены только амбразуры для оружия. Значит, город готовился к уличным боям?

Напротив нашего дома (ул. Шамшева, д. 11) до войны стоял двух– или даже трехэтажный деревянный дом. В двадцатых числах августа его уже не было, его разобрали, там был пустырь, весной 1942 года на этом пустыре я собирал молодую крапиву и лебеду (сейчас здесь Дом культуры им. Шелгунова). Уже в июле было принято решение: разобрать все деревянные дома, уничтожить сараи и прочие «деревяшки» во избежание пожаров. А ведь целые районы состояли из деревянных домов, например Новая Деревня. Где вы увидите там теперь хоть один деревянный дом?

Нынешний стадион «Петровский» – тогда стадион им. В. И. Ленина – был по архитектуре таким же небольшим Колизеем, но деревянным. Знаю, что его разборкой руководил мой отец.

Город до войны имел, большей частью, печное отопление, поэтому была проблема покупки дров. Я помню, как радовался мой дедушка, что ему удалось в начале июня 1941 года купить дрова на зиму.

Значительно позже, наверное уже в октябре, мне довелось участвовать в разборке дома в конце Геслеровского (ныне Чкаловского) проспекта. Разумеется, основные работы выполняли рабочие или саперы, а мы только носили бревна и доски. Населению их не дали, они шли на заводы и фабрики и уже в блокадное время давали возможность работать заводским котельным. Нам доставалась только труха.

Надо сказать, что город до войны имел, большей частью, печное отопление: высокие цилиндры, охваченные гофрированным железом, плиты на кухнях. Центральное водяное отопление – в домах постройки XX века, да и то не во всех. Поэтому была проблема покупки дров, и я помню, как радовался мой дедушка, что ему удалось в начале июня 1941 года купить дрова на зиму. Печи в блокадную зиму не топили – слишком много надо дров, ставили в комнате буржуйку, трубу выводили в печь.

Большое преимущество! Где не было печей, там трубу выводили через окно, а, как ни утепляй эту дыру, холод все равно проходит. Морозы же были жуткие. У нас на Шамшевой дров не было, и, пока все не объединились у бабушки на Карповке, пришлось сжечь стулья, книги, в том числе три толстых тома Малой советской энциклопедии, роскошную этажерку для книг: на центральной вертикальной оси, поворачивалась на 360 градусов, книги ставились с четырех сторон. Никогда больше такой не видел!

Туалетной бумаги не знали, пользовались газетами. Захожу в туалет – крупными буквами надпись: «Если это еще раз повторится – доложу, куда следует». Сначала не поняли, потом сообразили: там лежит газета с портретом товарища Сталина (тоже знак времени).

Вернусь к началу. Мама была на окопах (тогда говорили именно так, а не «на оборонных работах», как теперь), отец тоже строил укрепления как инженер-строитель. Сначала где-то далеко, наверное за Лугой, потом за Гатчиной, а потом – за Красненьким кладбищем, в нынешнем Автово. Там везде росла картошка, и мама, появляясь дома, привозила по 5–6 килограммов картошки, и это отодвинуло для нас начало голода.

Я жил большую часть времени на Карповке, у бабушки. Там, в доме № 18, у бабушки и деда и маминой сестры Татьяны (Туси) две комнаты в коммунальной квартире, еще две у соседки Анны Ивановны и ее мужа. Почему помню имя соседки? Такой эпизод. Еще работала канализация. Туалетной бумаги не знали, пользовались газетами. Захожу в туалет – крупными буквами надпись: «Если это еще раз повторится – доложу куда следует». Сначала не поняли, потом сообразили: там лежит газета с портретом товарища Сталина (тоже знак времени).

Телефоны и радиоприемники реквизировали еще в начале войны.

Каноническим днем начала блокады считается 8 сентября. Это был очень жаркий безоблачный день. Над Петроградской стороной крутился немецкий самолет, разбрасывал листовки с каким-то дурацким текстом. Я во дворе дома 18 на Карповке, у бабушки. Мы собираем листовки и отдаем руководительнице группы самозащиты.

И вдруг в этот ясный день небо почернело, солнце закрылось. Мы не знали, что это значит, потом оказалось, что именно в этот день немцы разбомбили Бадаевские склады, там горел сахар, отсюда и черный дым, закрывший все небо над городом. Представляете, склады находились где-то между Киевской улицей и Благодатным переулком, то есть очень далеко от Петроградской, а небо было черным и у нас.

Недавно по ТВ одна женщина сказала, что склады горели уже поздно вечером, в темноте. Нет, это не так: детская память запомнила этот резкий контраст – голубое небо вдруг стало черным.

Зимой, вероятно в январе 1942 года, мы с моей тетей как-то дошли до сгоревших складов, с трудом выковыривали замерзшую черную землю и, сколько могли, принесли домой. Бабушка на буржуйке растопила эту землю, земля осела, а вода была сладкой.

Может быть, бомбардировки проводились и до 8 сентября, я этого не помню. Но после 8-го начались массированные бомбежки, по несколько раз в день.

Правда, бомбили промышленные объекты и госпитали. Теперь я знаю, что Жукову пришлось принять очень жесткое решение: чтобы остановить немецкие танки, почти всю зенитную артиллерию, установленную в городе, направить на фронт, и город остался открытым для бомбовых ударов. Остались только зенитные пулеметы и батарейные орудия на Марсовом поле (я их видел, когда с тетей ходил в госпиталь в Инженерном замке, где работал мой дед). В 60-х годах я узнал, что этой батареей командовал известный в то время татарский поэт, полковник Риза Халид. Ну и еще зенитки кораблей Балтфлота, стоявшие на Неве. Мы бегали к Стрелке Васильевского острова. Там, на Малой Неве, у Биржевого моста, стояли два эсминца.

И вот после бомбежки 8 сентября на Карповке мы, ребята, стояли под аркой дома № 20 и, когда падали осколки зенитных снарядов, выбегали, хватали горяченькие, с зазубринами, собирали коллекцию.

Еще одно запомнилось. Днем по Кировскому проспекту, по Большому проспекту (тогда Карла Либкнехта) шли девушки в военной форме с очень серьезными лицами и несли аэростаты заграждения. Это небольшие дирижабли, может быть 10–15 метров длиной, а в руках у девушек – катушки с металлическим канатиком. Дирижабли наполняли каким-то газом, и на ночь они поднимались в воздух на несколько сот метров, канатики внизу закреплялись на специальных столбиках. Может быть, где-нибудь они были в воздухе и днем – не знаю. Возможно, эти аэростаты и сыграли положительную роль в защите от вражеских самолетов, но упади такой самолет на город – хорошего мало.

Мы стояли под аркой дома № 20 и, когда падали осколки зенитных снарядов, выбегали, хватали горяченькие, с зазубринами, собирали коллекцию.

А вечерами в темном небе замечательная картинка: лучи прожекторов с разных сторон рыщут по небу, освещают висящие на разной высоте серебристого цвета аэростаты, иногда в их пересечение попадает вражеский самолет, и прожектора не выпускают его из этого перекрестия. Вроде бы именно в таком перекрестии наш летчик Харитонов сбил немецкий самолет, об этом сообщали.

Дома № 18 и 20 на Карповке принадлежали до революции известной певице Анастасии Вяльцевой, это были ее доходные дома. Рядом, на углу Ординарной, стоял беленький особнячок с башенками, в котором Вяльцева жила. Особнячок снесли уже в 60-е годы. Теперь там безликая железобетонная громада, какое-то учреждение.

Дома 18, 20, два дома, выходившие торцами на Ординарную, дома на углу Карповки и Кировского, дом № 44 на Кировском, известный как «дом эмира Бухарского» (он построен перед Первой мировой войной одновременно с мечетью по заказу эмира для гостей из Средней Азии), – все они составили ячейку МПВО – группу самозащиты. Ее возглавляла замечательная женщина, жившая в «доме эмира Бухарского». Увы, не могу ни вспомнить ее имя, ни добраться до архивов МПВО. Небольшого роста, никогда не повышала голос, но блестящий организатор, не чета нынешним муниципалам. Моей маме было 34 года, ей, наверное, на год-два больше. Прежде всего она организовала дежурство на крышах и чердаках во время бомбежек.

Только в октябре 1941 года на город было сброшено 43 тыс. зажигательных бомб и 850 фугасных. Зажигалки – цилиндрики 35–40 мм диаметром – сбрасывались кассетами штук по 10–12, на один дом могло попасть сразу несколько штук. Крыши у нас плохие, стояли там женщины, ребят не пускали. Мы назывались связными и находились на чердаках. Если женщины успевали – скидывали бомбочки во двор, если те пробивали крышу и еще только шипели – хватали их большими щипцами и бросали в бочку с водой, а если те начинали разгораться – в ящик с песком. И ведь ни один из этих домов не сгорел!

Самое страшное – зажигалки замедленного действия. Они впивались в кровлю, а потом, часов через шесть, загорались, когда никто не ждал.

Самое страшное – зажигалки замедленного действия. Они впивались в кровлю, а потом, часов через шесть, загорались, когда никто не ждал. Так сгорел дом на углу Ординарной и Большого и на углу Малого и то ли Плуталовой, то ли Теряевой улицы – точно не помню. Дом на Большом стоял разрушенным до начала 50-х, там от жара стальные балки свернулись штопором. А потом, после восстановления, долгое время на углу было кафе «Ландыш». И еще один дом – на углу Б. Зелениной и Геслеровского (Чкаловского). У него и после восстановления осталась прямоугольная ниша на углу.

А куда падали другие? Ведь на Кировском и Большом ни один дом не разбомблен, да и на Невском тоже. Уже тогда складывалось впечатление, что бомбят заводы, корабли, госпитали. Известен из литературы случай, это было, видимо, в октябре 41-го, когда огромный фугас – 500 кг – попал во двор больницы Эрисмана (там, где теперь фонтан) и не взорвался. Я там был через полчаса, место оцеплено военными, несколько дней прошло, пока бомбу выкопали и вывезли. А если бы взорвалась, не было бы и больницы, и моей мамы: она там со второй половины октября дежурила в пункте оказания срочной (не скорой) помощи.

Вспомню еще две бомбежки.

Между театром им. Ленинского комсомола и зоопарком был комплекс зданий Госнардома (до революции – Народного дома им. Николая II). Теперь там планетарий, большое здание Мюзик-холла и долгое время был кинотеатр «Великан». Правее «Великана» – аттракционы, в том числе «Американские горы» – я был уверен, это настоящие горы из темно-серого шероховатого гранита. И мой лычковский товарищ Михаил Маслов тоже так считал. Видимо, сверху они производили впечатление замаскированного военного объекта. Бомбы попали в здание нынешнего планетария и в зоопарк. Погибла знаменитая слониха Бетти, носорог остался жив. Пошли слухи, что хищники разбежались, но никто их не видел. Однако бабушка пару дней меня не выпускала.

Поскольку школа была занята под госпиталь, наша руководительница организовала занятия для младших школьников в пустующей квартире «дома эмира». Мы приходили с полешком дров, растапливали чуть-чуть плиту, садились рядом, тетрадки на плите, я во втором классе. Сирена – «Воздушная тревога» – мы бежим вниз. Конец тревоги – опять на четвертый этаж.

Уроков, естественно, было немного.

И еще. Много позднее, видимо в январе, мы с Тусей дошли до Инженерного замка. Там работал в госпитале дедушка. Хотя он и не военный, но был на казарменном положении. К тому времени бомба снесла стену замка, выходившую во двор. Дедушка нас покормил, возвращались мы уже в темноте. Дошли до шестиэтажного дома на Кировском, рядом с особняком Витте. Началась бомбежка, самая длинная по времени, вроде бы часов шесть. Меня загнали в бомбоубежище, Тусю на крышу. Там в подвале радио нет, никакой информации, только слышен грохот. Когда все кончилось, вышли с Тусей: мечеть рядом – стоит, дома – тоже, доползли уже ночью до Карповки. Куда же упали бомбы?

Но вернусь опять в осень. Она в памяти очень растянулась – до сильных морозов.

Поскольку школа напротив дома 18 занята под госпиталь, наша руководительница организовала занятия для младших школьников в пустующей квартире «дома эмира». Мы приходили с полешком дров, растапливали чуть-чуть плиту, садились рядом, тетрадки на плите, я во втором классе. Сирена – «Воздушная тревога» – мы бежим вниз. Конец тревоги – опять на четвертый этаж.

Уроков, естественно, было немного.

А днем, когда по радио звучал сигнал тревоги, наша руководительница доставала ручную сирену, нам давала крутить ручку, и во дворе тоже выла сирена.

Но нормы хлеба снижались, переставали ходить в школу одни, другие, третьи… Наконец, 15 ноября, последнее снижение норм – знаменитые 125 г. Для детей, иждивенцев, служащих. Занятия прекратились. Больше во второй класс я никогда не ходил.

По-моему, главным рубежом, когда мы почувствовали блокаду, было прекращение подачи электричества, а затем отключение воды и прекращение работы канализации. Когда это случилось, точно не помню, но если ледовая «Дорога жизни» заработала 22 ноября, то трубы замерзли, наверное, в начале месяца, разумеется, воду заранее не слили.

И вот уже на площади Льва Толстого трубы в земле лопнули и в двух-трех местах деревянная брусчатка вспучилась, вышла наверх, и тут же замерзла вода, образовались ледяные горки.

Люська мне тайком сказала, что они еще живого папу отвезли к Тучкову мосту и там оставили… А карточка его на январь у них осталась.

Уже в октябре начинается голод. Наша молодая соседка Катя просила маму: «Надежда Евсеевна, отдавайте, пожалуйста, картофельные очистки мне». Всего в квартире пять семей. Еще семья Екатерины Ивановны и Николая Ивановича, там две девочки-близнецы Галя и Люся. Перескочу в декабрь, когда мы уже нечасто появлялись на Шамшевой. Николай Иванович ослабел, Екатерина Ивановна попросила маму разрешить им съесть нашего кота. Симпатичный рыженький котик Рыжик. Мама с ужасом говорит: «Он ведь недавно съел крысу!» Но Николай Иванович становился все слабее, и мама согласилась. Екатерина Ивановна все сделала, меня пригласили к ним, и я участвовал в этой трапезе. Ни черта не понимал! А в январе я зашел на Шамшеву, и Люська мне тайком сказала, что они еще живого папу отвезли к Тучкову мосту и там оставили… А карточка его на январь у них осталась.

После войны я встречал этих девушек на Большом проспекте, они работали судебными исполнителями в Петроградском райсуде.

В конце октября – начале ноября вся наша семья, включая двоюродных, троюродных, совсем неизвестных мне женщин, объединилась на Карповке у бабушки. Бабушка, Мария Наумовна, пережила в Петрограде голодуху 1918–1921 годов и потом при всякой возможности держала в доме небольшой запас продуктов: несколько пакетов крупы, почему-то вместо муки крахмал, сахарины – у деда диабет, для меня несколько бутылочек рыбьего жира, несколько банок молотого кофе (его тогда мало кто пил). Почему-то никаких консервов. И еще большой кусок парафина. Так было у многих старых петербуржцев.

Бабушка родилась в Петербурге в 1881 году, а ее мама, моя прабабушка, здесь же – в 1850 году. Ее муж, мой прадед, родился в 1837 году и с 1850-го по 1875-й служил в армии, дослужился до унтер-офицера; жил после этого в Павловске и шил мундиры для гвардии. Бабушка с гордостью рассказывала мне, что, когда она шла по улице, великие князья отдавали ей честь. Бабушка никогда не говорила «Ленинград», только «Санкт-Петербург», иногда «Петроград».

Был среди нас еще один мужчина – брат моей мамы Яков. Драматический актер, играл в театре Гайдебурова и Скарской, инвалид-сердечник. Несмотря на это, записался в ополчение. Военная подготовка: «Лечь – встать», «Лечь – встать», – а на третий раз пришлось звать врача. Из армии его выгнали. До войны он исполнял роль Павла в спектакле «Суворов».

С Яшей мы спали на стульях – народу много, места мало.

Широкие фитили керосинки разделили на узкие ленточки, вставляли в них кусочек парафина (вот он для чего!), клали то ли на блюдечко, то ли в баночку, и вот свет. Вечером я читал подшивку «Нивы», «Вокруг света», даже роман Андре Жида «Фальшивомонетчик» – ничего в нем не понял. Слушали радио. Звучит метроном – значит, работает.

Мы знали, что еще в августе полк морской авиации полковника Преображенского бомбил Берлин. В октябре по радио уже читали повесть Григория Мирошниченко об этом полке, об этом налете. Возможно, уже звучали стихи Ольги Берггольц, но я тогда стихи не воспринимал.

Есть представление, что наличие карточки уже давало возможность получить эту норму. Нет, это не так: талоны расписаны по числам, если вам не хватило – все, на завтра этот талон недействителен.

Теперь о главном – о хлебе. Каждое утро, часов в шесть, я уже стоял в очереди за хлебом на углу Кировского и Карповки. Все карточки при мне – страшная ответственность. Часам к восьми подъезжала фура, ко мне подходил кто-нибудь из взрослых, и мы получали свою норму.

Есть представление, что наличие карточки уже давало возможность получить эту норму. Нет, это не так: талоны расписаны по числам, если вам не хватило – все, на завтра этот талон недействителен.

Такой случай. Подъезжает фура, а в это время обстрел, ударной волной фуру переворачивает, хлеб рассыпается по земле… И эти замерзшие люди, оттолкнув меня, расхватывают буханки и сматываются; продавщица ревет: она ведь отвечает. Я пришел домой ни с чем.

В конце каждой недели в 10 вечера все внимание на радио. Объявляют от отдела торговли Ленгорисполкома о нормах выдачи хлеба на следующую неделю. Подпись – Петр Андреевич Андреенко. Он умер уже в глубокой старости в 90-х годах.

Кроме хлебных талонов, были еще талоны А, Б, В. Иногда по ним что-то еще выдавалось. Наверное, уже в январе – феврале я два раза получал по детской карточке по 2 кило канадского шоколада. Это целая глыба в большом бумажном мешке, с молочными прожилками. Как удавалось отгрызать 25 г, да еще без крошек – непонятно.

Еще очень важные наши походы за водой. Я – непременный участник. Два ведра на санки, идем по мосту через Карповку, влево, мимо бани, поворачиваем направо, мимо школы, слева – Иоанновский монастырь, затем штаб МПВО, выходим на Вяземский переулок, и так до Малой Невки. Спуск по ледяным ступеням, берем воду в полынье, а вот взобраться по ступеням обратно и не упасть с ведром – это непросто. Иногда не получалось. И так каждые два дня.

Слева по Вяземскому, после домов, большой сквер, за ним – туберкулезная больница. И почти при каждом походе за водой к скверу подъезжал грузовик, и военные девушки в ватниках, ватных штанах, розовощекие (видно, их подкармливали) вытаскивали из кузова трупы людей – за руки, за ноги и укладывали их как дрова штабелями у обочины. Все трупы одетые, значит, их собирали на улицах.

Мне казалось, что в саду были траншеи, и туда потом складывали трупы для захоронения.

Уже в середине 80-х годов зашел в этот сад, там, где вроде бы должны быть захоронения, – детская площадка, качели, песочница и никакого памятного знака. Написал в «Смену» Татьяне Зазориной, она перед этим опубликовала целую полосу о кирпичном заводе на месте станции метро «Парк Победы», имевшую большой отклик. Зазорина позвонила мне и сказала, что передала письмо в Петроградский райисполком. Мне ответили, что РУВД, РУГБ и похоронный трест утверждают: никаких захоронений там не было. А что же делали с этими штабелями трупов? Когда сказал об этом Клавдии Васильевне Борщук, составлявшей «Мартиролог» по Петроградскому району, она посоветовала найти трех свидетелей. В моем-то инвалидном состоянии!

Но я знаю рассказ одного рабочего Ижорского завода о том, что после снятия блокады массовые захоронения около жилых домов были эксгумированы и останки людей сожжены в печах Ижорского завода. Может, и так. Однако вопрос об этих штабелях остается открытым. Одна старушка в блокадном обществе сказала: «Подумаешь, устроили там промежуточный морг». Но если уж возили на грузовике, оставалось проехать два моста, а там – Серафимовское кладбище.

И еще один неприятный эпизод. Заворачиваем на Вяземский, около школы лежит труп, вроде уже раздетый, руки-ноги раскинуты, весь черный. «Туся, это негр?» – «Нет, просто почернел». Идем через день. Тот же труп, но без ноги. Еще через день – без второй ноги. Жуть! Кто-то говорит: «Может, это крысы?» Какие крысы, мороз градусов 25 или больше.

Бабушка строго дозировала пищу. Мне – чайную ложечку рыбьего жира и специально для меня супчик из крахмала с лавровым листом и перцем, такой жиденький клейстер. Она все боялась, что у меня что-нибудь склеится. Но орава родственников большая, продукты быстро заканчиваются.

Начинают умирать родные. Сначала старики. Первой умерла старшая сестра бабушки, она жила на улице Ленина. Бодрая старушка, много возилась со мной до войны. Дочь ее работала машинисткой в штабе Балтфлота, находилась там на казарменном положении и помочь маме не могла. Но похоронить мать ее отпустили. Потом вторая бабушкина сестра, затем ее муж. Он еще успел прийти 25 декабря поздравить меня с днем рождения и подарить альбом и дней через десять умер. Как-то, видимо по телефону МПВО, дозвонились до отца – фронт-то рядом, и его отпустили похоронить, он отвез умерших на санках на Серафимовское кладбище.

25 декабря было объявлено, что увеличивается норма хлеба, сначала до 150 граммов, а потом постепенно до 200 граммов. Как-то Виктор Иванович Демидов, выступая по радио, сказал, что решение было принято, но выполнить его не смогли. Не знаю, как в других районах, но в свой день рождения я получил уже повышенную норму. Может, Петроградский в каком-то смысле привилегированный район, ведь здесь жили семьи руководителей обороны города, во всяком случае были их квартиры.

При обстреле бабушка заводила меня в ванную комнату, как будто это могло помочь.

25 декабря к нам пришел муж еще одной бабушкиной сестры, находившейся в эвакуации, Николай Александрович Кусевицкий, родной брат знаменитого музыканта Сергея Кусевицкого. Он подарил мне альбом 1812 года, который ему когда-то подарили на свадьбу. Я храню его до сих пор. Там репродукции картин, посвященных войне.

А в середине января 1942 года дядя Коля умер. Его жена и две дочери эвакуировались с одним из зятьев, начальником цеха авиазавода, еще во время боев на Лужском рубеже. Дядя Коля, музыкант, остался при своем рояле с другим зятем, рабочим ТЭЦ, одной из двух, работавших в городе. Тогда, летом, считалось, что враг к Ленинграду не пройдет. Так вот этот второй зять от голода так озверел, что не давал дяде Коле даже его хлебную норму. Дядя пришел к нам, плача, он не был старым, не знаю, дожил ли до шестидесяти лет. Бабушка покормила его таким же крахмальным супчиком, как меня, и рыбьего жира дала.

Где он похоронен – не знаю, видимо в братской могиле на Преображенском кладбище. А к его зятю после войны я никогда не подходил и не общался с ним.

С конца 1941 года шли бесконечные обстрелы, и это казалось страшнее бомбежек: там хоть видны самолеты, а при обстрелах не знаешь, откуда прилетит снаряд. И вот попало в известный дом на площади Льва Толстого (архитектор Белогруд), в нем долгое время находился кинотеатр «Арс»: одна из двух башен снесена снарядом.

У нас во дворе – госпиталь, в него тоже стреляли, но, к счастью, ни разу не попали. При обстреле бабушка заводила меня в ванную комнату, как будто это могло помочь.

В январе пошли слухи, наверное их пускали власти: «Бондаревцы идут» (дивизия народного ополчения, командир дивизии полковник Бондарев).

Дней десять надеялись, что блокада будет прорвана. Через некоторое время: «Свиридовцы идут» (генерал Свиридов со своей дивизией).

Голод действовал на психику. Я, нормальный мальчик, каждый день обследовал бабушкин буфет в поисках кусочка хлеба, хотя знал: там его нет. Помогал кофе – очень калорийный напиток. А из гущи бабушка делала лепешки с крахмалом.

Еще одна деталь быта, может быть неприличная. Наши отходы жидкие – в ведро, а густые, вы уж извините, заворачивали в газеты и выбрасывали в форточку на кухне. Поэтому весной 1942 года прежде всего очищали придомную территорию – во избежание всякой заразы.


Во второй половине января свалилась от голода моя мама. Туся была худенькой, а мама довольно полной. Дистрофия быстро прогрессировала: голодный понос, выпали зубы, пропала речь. Пришла бабушкина двоюродная сестра, известный петроградский врач, сказала: «С Надей ничего нельзя сделать, дистрофия переходит из второй стадии в первую, а это уже необратимо».

Но вот до нас добралась сестра моего деда Мария Михайловна с мужем, старым инженером Флегонтовым. Он жил на 2-й Советской.

Голод действовал на психику. Я, нормальный мальчик, каждый день обследовал бабушкин буфет в поисках кусочка хлеба, хотя знал: там его нет.

Он был изобретателем снегоуборочной машины. Очень гордился своим изобретением. В то же время патологический антисемит, говорил: «Вот придут немцы, вас всех повесят». Тем не менее именно он назвал имя врача, который сможет оживить Надю. Врач, Алексей Иванович, тоже жил на 2-й Советской.

Он пришел, высокий, худощавый, всех нас выгнал из комнаты и что-то делал с мамой. Что – мы не знали, а она говорить не могла. Таких сеансов было 10 или 12.

Но в результате произошло чудо. В марте мама стала подниматься. Оказалось, у Алексея Ивановича с довоенных времен сохранился запас больших ампул с аскорбиновой кислотой. Он делал маме питательные клизмы. И вот она ожила.

Но за каждый визит надо было отдавать врачу 400 граммов хлеба или дуранды. Дуранда ценилась больше, это ведь естественный продукт.

Мы с бабушкой ходили на Дерябкинский рынок (после войны он стал «Приморский», потом там построили магазин «Океан» – на Малом проспекте Петроградской стороны). Там мы меняли вещи на хлеб. Вспоминается такой случай. Единственный приличный бостоновый костюм отца мы обменяли на 900 граммов хлеба. А тут появился патруль. Продавца взяли, завели за угол, там, где хозяйственный магазин, и по законам военного времени расстреляли. Мы с бабушкой спрятались в каком-то подъезде на всякий случай. А через пару дней – следующий поход на рынок, другой продавец.

Так мы сменяли все более или менее приличные вещи, но маму спасли. Ни кусочка из обменянного хлеба или дуранды мы сами не ели.

Единственный приличный бостоновый костюм отца мы обменяли на 900 граммов хлеба. А тут появился патруль.

Продавца взяли, завели за угол, там, где хозяйственный магазин, и по законам военного времени расстреляли. Мы с бабушкой спрятались в каком-то подъезде на всякий случай.

Не обошлось и в нашей семье без неприятного случая, о котором я узнал только через сорок лет, в начале 80-х годов.

После похорон одной маминой родственницы я спросил, а что стало с бабушкиной племянницей Асей, она ведь жила на Карповке некоторое время. Дочь покойной, моя троюродная сестра, родившаяся после войны, сказала: «Ты же знаешь, она была на девятом месяце беременности. Твоя мама умирала, и она ушла от вас с ее карточкой. В феврале она родила, и вот здесь ее сын. – Я не знал, что Ася была беременна, за мои девять лет никто из близких не рожал, я этого не понимал. – Ну как это, ты что, не видел большого живота?»

А после войны она боялась прийти к бабушке.

Асин сын подошел ко мне и спросил, какой была его мама в молодости, я растерялся, сказал какую-то глупость. Но бабушка наверняка все знала и никаких разговоров на эту тему никогда не вела.

Жаль, что Ася потом не появилась с маленьким сыном, не обняла свою двоюродную сестру Надю, тетю Маню. Ася обладала оригинальной внешностью: глаза чуть раскосые, как у китаянки, голос чуть сипловатый, рост небольшой. Очень приятная, а то, что перед родами ей надо было есть, это наверняка бы все поняли.

Приближалась весна. Бомбежек я уже не помню, а обстрел стал какой-то обыденной деталью быта. Госпиталь под окнами, в него все стреляли, но ни разу не попали, хотя снаряды кругом рвались, стекла летели. Из окна было видно, как люди привозят своих умерших родных на санках и оставляют их около сарая, превращенного в морг. Однажды увидели, как какой-то человек что-то выворачивает из челюсти покойника. Яша спустился вниз, сумел отогнать мародера.

Дедушкин госпиталь из разбомбленного Инженерного замка перевели в Александро-Невскую лавру, и мы туда попасть не могли.

То ли в марте, то ли в апреле, когда стало таять, власти решили восстановить водопровод и канализацию. Оказалось, все специалисты в этой области находились в армии или в ополчении. По распоряжению Жданова отозвали из армии десятка два инженеров и несколько десятков рабочих-сантехников. В числе отозванных из армии был и мой отец, по основной специальности, как теперь говорят, «фабрично-заводское строительство». Не знаю, в каком районе он восстанавливал, но не в Петроградском.

Случился такой эпизод. Рабочие везли на телеге трубы. Лошадь – или старая, или больная – упала и умирала. Рабочие пытались ее поднять – никак. Тогда они ее прирезали, разделали и разделили между собой. Часть ноги отдали своему начальнику – моему отцу.

Но, поскольку они зарезали еще живую лошадь, этим занялось НКВД, нервы потрепали, но дело все же заглохло.

Мясо с ноги мы отдали бабушке, а сами на Шамшевой сварили кость. Бульон тоже отнесли на Карповку, но есть его надо было очень осторожно, желудки-то уже отвыкли. Потом распилили кость и сварили еще раз, а потом и в третий.

К маю водопровод работал, вода текла, не надо было больше ходить на Неву, и канализация тоже заработала. Вода, правда, подавалась не все время.

Отца обратно в армию не взяли. Он устроился на завод «Электрик», поближе к дому.

Вероятно, в конце апреля, а может, уже в мае жителям Петроградского района раздавали семена для выращивания овощей в Ботаническом саду. Все дворы перекопали, устроили грядки: турнепс, зелень, морковка. Картошки не было. Площадь, где теперь памятник Тарасу Шевченко (все уже забыли, что после смерти Жданова ее назвали площадь Жданова), – это огород при госпитале. Когда там стали появляться росточки зелени и мальчишки их таскали, работники госпиталя, если удавалось, ловили мальчишек и сажали в сарай, где морг. Погода уже теплая, трупы разлагаются, наказание суровое. Я, правда, в этих «акциях» не участвовал.

Первым овощем был турнепс. Он рос очень быстро, большие плоды, сочные, вкусные, а ведь считается кормом для животных.

Но я вернусь в начало весны. Мы, трое мальчишек: Паша Виноградов, Вадик, я – и одна девчонка, дочь дворничихи Люська, – собирались в подвале и покуривали (мой дядя, авиамеханик, перед войной приезжал в отпуск и оставил несколько пачек «Звездочки» – папирос «Красная Звезда», еще их называли «гвоздики» – очень тоненькие). Голова кружилась, но мы пытались быть взрослыми.

Я – главный рассказчик. Только что прочитал книжку «Мадам Во. Воспоминания проститутки» (мне ничего не запрещали читать). Всерьез обсуждали и были уверены в том, что в половые связи вступают только проститутки. Про беременность не знал, а про проституток знал.

Иногда заходим в дворницкую к Люське, под аркой дома № 20. В первый раз зашел и ошалел: это просто музей красивой мебели из красного дерева. Была такая практика в блокадную зиму: дворники знали всех жильцов, и, когда кто-нибудь уже не мог ходить за хлебом, за водой, дворники помогали этим людям, а когда те умирали, дворники забирали хорошую мебель, а может, и что-нибудь другое.

Была такая практика в блокадную зиму: дворники знали всех жильцов, и, когда кто-нибудь уже не мог ходить за хлебом, за водой, дворники помогали этим людям, а когда те умирали, дворники забирали хорошую мебель, а может, и что-нибудь другое.

Но сейчас о хорошем. На 1 мая директор школы на Плуталовой (теперь – гимназия № 46), работавшей всю блокаду, пригласил всех окрестных детей на торжественный обед. Я там никогда не учился, но и я был приглашен. Сели за длинные столы, нам дали суп из хряпы, паштет из одуванчиков (хотя какие одуванчики 1 мая) и кисель – розовый, на сахарине. Кисель давали в добавку. Видели бы вы светящееся лицо директора, которому удалось организовать для ребят такой пир!

А ведь обстрелы продолжались. Правда, тогда уже было известно, что Говорову удалось наладить контрбатарейную борьбу.

Поэтому по радио говорили: «Начинается обстрел Петроградской стороны», – а завтра – другого района.

Мама в мае уже понемногу ходила. Это было просто здорово! Я уже собирал понемногу крапиву и лебеду на месте нынешнего ДК им. Шелгунова. Мы ели лепешки из лебеды, салат из крапивы и уже с зеленым луком.

Еще один памятный летний день. Мой родственник, муж одной из теток, инженер-капитан второго ранга, служил на одном из кораблей на Неве. Его на день отпустили, и он как-то договорился с детсадом в парке Лесотехнической академии о фотографировании детей. Он прихватил меня с собой, мы туда дошли, детей он сфотографировал, нас за это покормили.

На август была намечена эвакуация завода «Электрик».

11 августа мы собрались на Финляндском вокзале, сели в вагоны.

Артобстрел. Все вышли, опять сели, и так – трижды. Потом все же поехали, добрались часам к шести до Борисовой Гривы. Там всех высадили. С вещами, по мелколесью, пошли к Ладожскому озеру. (Кто-то по радио говорил, что их везли к озеру на машинах. Нет, нас не везли, мы шли сами.) На берегу нас предупредили, что в предыдущую ночь немцы разбомбили несколько катеров, кто боится – может уйти назад. Никто не ушел, да и куда идти?

Когда стемнело, посадили на двухтрюмный тендер (так, кажется, назывались эти катера). Трюмы – квадратные отверстия, открытые, с высоким комингсом. В трюмах – вещи, сидим по краям комингсов.

Идем ночью. Приходим к узкой эстакаде, на ней открытая платформа. Матросы вытаскивают из трюмов рюкзаки, чемоданы, бросают на платформы. Некоторые вещи падают в воду, люди плачут, но никто за вещами в воду не лезет.


За полгода до смерти – в июне 2005 г.


Нас, наверное в теплушках, везут на станцию Кобона. Мой отец – начальник эшелона. В Кобоне выдают огромный паек: хлеб, концентраты гречки, тушенку, еще что-то. Нас сажают в теплушки, вижу, как некоторые люди грызут концентраты и тут же, у вагонов, умирают. У нас бабушка кладет наши пайки в мешок и выдает по маленькому кусочку хлеба.

И вот мы едем. Отец как начальник эшелона где-то в передних вагонах. В нашем вагоне умирает одна старушка. Люди хотят выбросить тело на ходу. Тут возникает фигура Тоси Гришковой: молодая, стройная, с редкой тогда медалью «За трудовые заслуги», простая работница завода. Звонким голосом она сказала: «Так нельзя. Будет остановка – сдадим». Ее слушаются.

И еще. Станция Буй Горьковской области.

Отцу выдают два бумажных мешка воблы. Весь состав, несколько сотен человек, готовы расхватать эти мешки. Опять встает Тося, говорит: «1-й вагон – 10 штук. 2-й вагон – 10 штук» и т. д.

С Тосей мои родители поддерживали дружеские отношения до конца своей жизни и я – тоже. Она дожила до 90 лет, умерла в 80-е годы. Ас ее дочерью и ее семьей я до сих пор общаюсь.

Мы приехали в Чебоксары, в Чувашию.

Так началась моя вторая эвакуация.

Дети войны. Народная книга памяти

Подняться наверх