Читать книгу Испытание реализмом. Материалы научно-теоретической конференции «Творчество Юрия Полякова: традиция и новаторство» (к 60-летию писателя) - Коллектив авторов, Ю. Д. Земенков, Koostaja: Ajakiri New Scientist - Страница 7

I
«Творчество Юрия Полякова: традиция и новаторство»
материалы научно-теоретической конференции
А.Ю. Большакова доктор филологических наук, старший научный сотрудник ИМЛИ РАН
Апофегей всероссийского масштаба

Оглавление

Коммунизм целиком принимает от капиталистической цивилизации… гипермашинизм и техницизм и создает настоящую религию машины, которой поклоняется как тотему.

Н. Бердяев. Человек и машина

При уже обозначившемся сходстве и различии современных писателей – таких, как А. Варламов, В. Галактионова, Б. Евсеев, А. Иванов, Ю. Козлов, П. Крусанов, З. Прилепин, Р. Сенчин, С. Шаргунов и др., − стиль мышления Юрия Полякова (удивительный сплав лиризма, иронии и трагизма!) выделяется большей социальной зоркостью, большей заземленностью на реальной проблематике. Возможно, поэтому (по сравнению, скажем, с П. Крусановым или Ю.  Козловым) он, показываясь читателю в любых ракурсах – от неомодернизма до постмодернизма (и даже на грани китча), – остается по преимуществу реалистом, хотя и не в традиционном смысле слова. Впрочем, отход от традиции при одновременном следовании ей и составляет парадокс новейшей русской прозы: ее дерзкую попытку сказать свое незаемное слово – не играя со старыми формами в духе постмодернистской усталости (…от всего), но преломляя высокий канон о новую реальность, безмерно раздвигающую свои границы и наши представления о ней.

Разрыв между словом и делом, мифом и логосом, русскостью и советскостью зафиксирован в художественных мирах Ю. Полякова с беспощадностью, пожалуй, самых главных вопросов наступившего столетия. Что такое советская цивилизация? Каковы причины ее распада? И что за ней – великой советской империей – вырождение или возрождение нации, выстрадавшей право на достойную жизнь в восстанавливающей державный статус России?

Собственно, в поисках ответа на эти вопросы и вырисовывается творческий лик Ю. Полякова, впервые с отчетливостью проявившийся в повестях «Сто дней до приказа» (1979−1980), «ЧП районного масштаба» (1981−1984), «Работа над ошибками» (1985−1986), «Апофегей» (1988−1989), где произошло шоковое для тех лет открытие табуированных сфер (армии, комсомола, школы, партии) со знаковыми для них фигурами: от рядового (Купряшин, Елин из «Ста дней до приказа») до руководящего работника (Шумилин в «ЧП», БМП и Чистяков в «Апофегее»).

Не стану утверждать, что фигура «властителя дум» вовлеченных в политическое брожение масс занимает в «Апофегее» доминирующее положение. Тем не менее именно к ней сходится спектр раздумий автора-повествователя о судьбе России в переломные 1980-е – 90-е годы. Как, вероятно, догадался знакомый с этой повестью читатель, речь пойдет о БМП4ном носителе идеи апофегизма5в художественных мирах поляковской прозы. Большой словарь русского жаргона определяет суть этой идеи следующим образом: полное равнодушие к окружающему, высокомерное отношение к бытовым и социальным проблемам.

Действительно, выведенный писателем герой – это особый тип в нашей литературе, причем с весьма скудной родословной:

Собакевич, Угрюм-Бурчеев, Самоглотов – вот, пожалуй, и все.

Скажу определенней – это совершенно новый тип героя, порожденный российской спецификой именно наших дней: утратой веры в институты господствующей идеологии во всех слоях общества.

Надежда Печерникова, которой принадлежит авторство неологизма «апофегей»6, фиксируя меты назревающего кризиса, школьную программу по истории называет «не иначе как «Сказки тетушки КПСС», с чем будущий секретарь райкома партии по идеологии (т. е. Валерий Чистяков. – А. Б.) был полностью согласен» (Поляков, 2001: т. 1, с. 323). Неологизм, сотканный из двух греческих слов-понятий – апофеоз и апогей7, обнажает, однако, более глубинные истоки грядущей катастрофы: обрубание национальных корней8, подмену истинного патриотизма казенной любовью к «нашей социалистической родине». Но, как писал В. Кожинов, нельзя быть истинным патриотом России, будучи патриотом того или иного общественного строя (Кожинов, 2002: с. 364).

Метастазы «полного апофегея» пронизывают все пространство (цивилизационной) катастрофы в произведениях Полякова. Так, в романе «Замыслил я побег…» до неузнаваемости меняется лицо некогда советской школы. В лицей, где работает жена Башмакова (героя-эскейпера, пытающегося убежать от семьи, всякой ответственности и от самого себя), неожиданно приезжает один из выпускников – «всемогущий Коровин» по прозвищу Бык, ставший мощным криминальным авторитетом – и новым (а на момент действия и единственным) спонсором нищей школы. «Через полгода школу нельзя было узнать» (Поляков, 2001: т. 3, с. 317, 320). Впрочем, рождение подобных кумиров и спонсоров – тоже мета кризисного времени.

Взвейтесь кострами, синие ночи,

Мы пионеры, дети рабочих! –


самозабвенно поют защитники Белого дома в августе 91-го. Прежние идеологемы оттеняют инфантильность борцов-революционеров, даже не пытающихся понять смысла происходящего, но упоенных самим процессом революционного «праздника»: «Праздник набирал силу. Народ выпил, стал водить хороводы вокруг огня и петь» (Поляков, 2001: т. 3, с. 159). Исполнение веселящимися революционерами когда-то популярной детской песни – показатель оглупления «детей рабочих». Пионерская песня, неуместно реющая над кострами политической ночи, знаменует зарождение в ее недрах нового иллюзорного времени.

Зона апофегея вбирает в себя и лики (пост)советских перевертышей, к примеру, профессора-взяточника9; и преобразование флигеля НПО «Старт», где размещался башмаковский отдел, в казино (Поляков, 2001: т. 3, с. 167–168); и полное переписывание истории цивилизации – с высоты «своей собственной концепции мировой истории» (там же: т. 3, с. 262) – кумиром из местных учителей; и наплевательство на судьбу России тех, кто запасся двойным гражданством и собственностью за границей (там же: т. 3, с. 283); и заморскую компанию «Золотой шанс», ворующую идеи у бывших соотечественников (там же: т. 3, с. 311). Увы, перечень этот можно продолжать и продолжать.

Тем не менее в семантике поляковской прозы он скорее фон, нежели суть явления. Одна из главных черт героя-апофегиста – машинообразность. В «Побеге» насмотревшиеся американской фантастики научные сотрудники переименовывают их руководителя академика Шаргородского в Р2Д2 (русский дурак в квадрате? – А. Б.) – в «позолоченного робота» из «Звездных войн». Буквенно-цифровой код выводит на первый план идею вторичности в смене эпох (советской, перестроечной, затем постсоветской) и двойственности человека как части Системы. Но все же главный носитель идеи «полного апофегея» – первый секретарь Краснопролетарского райкома партии, «прозванный БМП за неуклонность» (Поляков, 2001: т. 1, с. 318), безжалостность и кондовость: «Ты посмотри на БМП (говорит зампредрайисполкома Мушковец. – А. Б.), это же не человек, это машина для отрывания голов…» (там же: т. 1, с. 322).

Однако в общем раскладе истории о взлете и падении известного партфункционера, наверное, важней то, что перед нами образ российского временщика, относящий читателя к драме в политических верхах в ноябре 1987 года10. И восхождение к власти, и политическое падение героя (литературного и исторического) в чем-то схожи, как точки единого – (без)временного – в своей отчужденности от подлинного смысла истории – процесса. Высшая точка, апогей, воспринимается как последняя: ведь расцвет, апогей, означает и окончание эпохи, и ее вступление в другой исторический период. Апофеозом условности и искусственности еще в начале конференции, должной, как уже говорилось, по задумке БМП продемонстрировать единение народа и власти, становится… цветочная композиция, воздвигнутая в зале собрания некоей икебанщицей, всерьез уверявшей, «что ее композиция в художественной совокупности символизирует свежий ветер обновления и поистине революционные преобразования, случившиеся за последнее время в стране в целом и в районе в частности» (Поляков, 2001: т. 1, с. 319). Интересно, что сама композиция профанному читателю остается неизвестной, тогда как компетентному она самим фактом своего существования задает проекцию на композицию повести и образа БМП: т. е. заостряет наше внимание не только на портрете временщика, но и на совмещении начала и конца повести. Низведение персонажа с пика славы к бесславию словно предсказывает историческую композицию 90-х: от апофеоза 91-го к бесславному самоотречению спустя десятилетие.

Двойственность исторической судьбы овеществляется в психологической разработке образа: БМП «кивал, но лицо его было непроницаемо» (Поляков, 2001: т. 1, с. 340), улыбался он «сурово» (там же: т. 1, с. 318), «кривовато усмехаясь», «кривя тонкие губы» (там же: т. 1, с. 319, 377). Изощренный манипулятор и демагог, играющий в демократию (чего только стоит сцена объятий с «афганцем» и неожиданного вручения ему квартиры, когда сотни таких же бывших воинов-интернационалистов по-прежнему должны дожидаться заветного жилья годы и годы!), он всегда держит дистанцию между собой и массами, внутренне от них отстранен: «Я с вашего позволения, товарищи, продолжу свою мысль, – холодно сказал БМП и долгим взглядом посмотрел в темный зал» (там же: т. 1, с. 380).

Согласно американскому советологу К. Кларк, в «атмосфере пылкого промышленного утопизма машина стала господствующим культурным символом советского общества» (Кларк, 1981: с. 94). В «Апофегее» и «Побеге» установка Системы на человека-машину, на «машиноравность» (Е. Замятин) и обнаруживает истоки кризиса советской цивилизации как техногенной. По сути, это общемировая проблема всего ХХ века с его тектоническим сдвигом от цивилизации биосферического типа к ноосферической, включающей и техногенную культуру.

После Первой мировой войны Н. Бердяев провидчески писал:

«Тоталитаризм есть религиозная трагедия… <…> Техника не желает знать никакого высшего начала над собой. Она принуждена считаться лишь с государством, которое тоже приобретает тоталитарное значение. Потрясающее развитие техники, как автономной сферы, ведет к самому основному явлению нашей эпохи: к переходу от жизни органической к жизни организованной. <…> Технизация жизни есть вместе с тем ее дегуманизм» (Бердяев, 1990: с. 250−251).

Как религиозная трагедия, повторим мысль Бердяева, «полный апофегей» – результат «перехода от жизни органической к жизни организованной», машиноуподобленной, результат насильственного слома крестьянской цивилизации в исконно аграрной России. Симптоматично, что рост популярности БМП в массах характеризуется через аграрную семантику якобы процветающей русской деревни: «БМП окружили плотным кольцом, смотрели на него с обожанием, а он удовлетворенно улыбался, подобный председателю колхоза, сфотографированному на фоне выращенного им небывалого урожая» (Поляков, 2001: т. 1, с. 401). Здесь же зарвавшаяся «машина для отрывания голов» уподобляется одним из персонажей – «сенокосилке»:

«Не зевай! Скоро эта сенокосилка и до тебя доедет!» (там же: т. 1, с. 400).

В замятинском романе «Мы» символом тоталитарного государства становится «грозная Машина Благодетеля» (Замятин, 2002: с. 155) – орудие идеальной казни для подвластных людей-«нумеров», которые, в результате операций по «совершенствованию» человеческой природы, превращаются в «какие-то человекообразные тракторы» (там же, с. 164). Вынесенная у Замятина на страницы газет идея «машиноравности» граждан-«нумеров» воспринимается как продукт государственной утопии, а мотив механизации жизни перерастает в апофеоз государственной машины:

«На первой странице Государственной газеты сияло: “Радуйтесь, ибо отныне вы – совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы – были совершеннее вас… Вы – совершенны, вы – машиноравны, путь к стопроцентному счастью – свободен”» (Замятин, 2002: с. 155).

У Полякова мотив апофеоза и краха «машиноравности» тоже развивается по нескольким линиям: расчеловечивания, мутаций человеческой природы и – обожествления человека-машины – грозного символа машины государственной. Слияние БМП с ликующим народом (накануне падения) по-своему иллюстрируется потенциальными жертвами «сенокосилки». Они изображают его в виде «очень странного кузнечика, скорее всего какого-то мутанта», «кузнечикоподобного чудовища» (Поляков, 2001: т. 1, с. 401) с огромными и кровожадными челюстями. В таких карикатурных рисунках герой-апофегист предстает как выламывающаяся из реальности враждебная человеку сила – явление жуткого модернистского гротеска. Ведь «гротескное – есть форма выражения для “ОНО”» (Кайзер, 1957: с. 137; см. об этом также: Бахтин, 1986: с. 342−343), которое в процессе сюжетных метаморфоз развенчивается, превращается в «смешное страшилище», утрачивая «всякие претензии на вневременную значимость» (Бахтин, 1986: с. 343). Образ временщика, и только, как и было сказано.

Тем не менее окончательность приговора в истории о взлете и падении партаппаратчика ставится под сомнение и в литературном, и в историческом плане. Действительно, возникновение постсоветского периода в истории страны немало связано с попыткой замены (бывшими партаппаратчиками) коммунистической (а на деле уже российской, исподволь наполняющейся христианским содержанием) модели развития общества на более «прогрессивную» – западную. Помимо корысти правящей верхушки здесь прежде всего следует отметить учуянное ею разочарование народа в насаждаемых (уже не коммунистических, но еще не русских) идеалах – кризис веры.

Замена русскости – советскостью (в леворадикальном, большевистском варианте), Бога – вождем-богочеловеком в прошлом революционном столетии во многом стала возможной благодаря формальной схожести религиозных (православие) и социополитических (коммунизм как «рай на земле») концептов. Именно поэтому сегодняшнее разочарование в построении капиталистического рая нынешние лидеры пытаются компенсировать якобы возвращением к православию, новой волной мифологизации (образов вождей, их идей, программ и т. п.).

Вот на несанкционированном митинге-демонстрации (еще до августа 91-го) Башмаков встречает свою бывшую возлюбленную-сослуживицу, несущую «нарисованный ею портрет свинцоволицего Ельцина». Смена предмета любви – с простого смертного (т. е. самого Олега Трудовича) на «великого человека» – очевидна. Порывы смятенного сознания, как в сталинские времена, завершаются обожествлением новой власти в атеистическом обществе. Не случайно в финале сцены Нина Андреевна, несущая портрет демлидера, отгораживается им и от бывшего возлюбленного, и от милиции, «точно иконой от нечистой силы» (Поляков, 2001: т. 3, с. 146).

Сходным образом в «Апофегее» преломляется ситуация встречи бывшей возлюбленной с партаппаратчиком от идеологии, сама фамилия которого (Чистяков, а ироничное  – Чистюля) обретает смысл отгороженности человека Системы от «простого человека». Глазами удивленного комсомольского инструктора смотрим мы «на районного партийного полубога, болтающего с земной женщиной в то время, когда районный партийный бог (т. е. БМП. – А. Б.) вот-вот начнет отвечать на вопросы актива…» (Поляков, 2001: т. 1, с. 379).

Кризисные тенденции горбачевской перестройки, на которые приходится действие «Апофегея», выразилось не только в социальной пропасти между номенклатурой и народом, но и в перекачивании теневых доходов в сферы обслуживания и власти. В романе Полякова «Козленок в молоке» действие нередко разворачивается в ресторанной сфере. Именно там решаются судьбы и формируется стиль эпохи. В конце концов хозяевами постсоветской жизни становятся бывшая официантка и малограмотное дитя застольного пари. Господство сферы обслуживания в (пост)перестроечном обществе побуждает задуматься и об истоках рабской психологии услужливо потакающих вождям и вождизму. Посетивший Россию эмигрант задумчиво произносит, глядя на официанта в дорогом ресторане: «Вот он – новый человек, какого так и не смогли воспитать коммуняки. Скромный, опрятный, дисциплинированный». Символичен и обмен репликами героев (эмигранта и эскейпера):

«– Тут раньше была диетическая столовая, – сообщил Башмаков.

– Гораздо удивительнее, что раньше тут был социализм!» – усмехнулся Слабинзон» (Поляков, 2001: т. 3, с. 308).

Зона «апофегея» – царство социального зазеркалья, превращенных идеологических форм в обществе, где количество обслуживающего персонала, по статистическим данным на 1986 год, практически сравнялось с числом сельскохозяйственных рабочих и крестьян и лишь в 1,5–2 раза отставало от численности промышленных рабочих и специалистов умственного труда. «Власть – обслуга» – таков определяемый этими отношениями стиль мышления «машины по отрыванию голов», безжалостно убирающей непригодных и угодливо заигрывающей с нужными ей массами. Мутации «гомо советикуса» в жесткой системе «верха» и «низа», «благодетелей» и «угождающих» разрешаются превращением «гомо советикуса» в «гомо антисоветикуса». Примечательна святая уверенность новых властителей дум «определять тех, кто нужен, и карать тех, кто не нужен» (Поляков, 2001: т. 1, с. 338).

Новый (запредельный уже!) идеологический миф об «образцовой России», стране очередного «светлого будущего от победной цивилизации», представляет зону «апофегея» не только как утопическую, но и трагическую. Подтверждение тому дала сама российская история. Одна из статей в центральной прессе о трагических событиях в октябре 1993-го получила знаковое название – «Апофегей всероссийского масштаба».

Список литературы

Бахтин М. Литературно-критические статьи. М., 1986.

Бердяев Н. Судьба России. М., 1990.

Большой словарь русского жаргона. М., 2002.

Кожинов В. О русском национальном сознании. М., 2002.

Поляков Ю.М. Собр. соч.: В 4 т. М., 2001.

Словарь иностранных слов. М., 1989.

Clark K. The Soviet Novel. History as Ritual. Chicago and L., 1981.

Kayser W. Das Groteske in Malerei und Dichtung. Berlin, 1957.

4

Михаила Петровича Бусыгина, первого секретаря Краснопролетарского райкома партии, за гротескными чертами которого проступают узнаваемые очертания известной фигуры горбачевского, а затем постсоветского периода. «О прототипе БМП и говорить нечего, его сразу все расшифровали, – отмечал сам писатель в предисловии «Как я писал “Апофегей”». – Это был тогдашний народный любимец Борис Ельцин, заступивший на должность первого секретаря МГК КПСС и наводивший ужас на функционеров своим тонко продуманным жестоким хамством… Он в своей карьерной устремленности напоминал огромную сенокосилку, срезающую любую голову на своем пути. Так оно впоследствии и оказалось» (Поляков, 2001: т. 1, с. 310–322).

5

«Апофегей, апофигей – шутл.-ирон. От апогей + апофеоз + фиг. Популярность получило благодаря символическому употреблению в повести Ю. Полякова “Апофегей”» (Большой словарь русского жаргона, 2002: с. 37).

6

«Рождение неологизма происходит на кафедре научного коммунизма брежневских лет, когда завкафедрой, полемизируя со сторонником монархизма, гневно замечает: «Он сказал мне, что во избежание будущих смутных времен нужно в СССР ввести наследование политической власти. Династию!..»  – «Мифологическое мышление!» – усмехнулся Желябьев. «Мышление! – вполголоса согласился доцент. – Мышление старого склеротика…» Поскольку направленность этих слов, как выражаются ученые, была амбивалентна, вся кафедра тревожно замерла, ожидая взрыва…«Апофегей», – наклонившись к Чистякову, доверительно прошептала Надя. «Что?» – не понял Валера. «Я говорю, у вас здесь всегда так?» – «Почти всегда…» – “Полный апофегей!”» (Поляков, 2001: т. 1, с. 326).Координаты смысла словообразования проявлены сразу: это и вопрос о «будущих смутных временах», судьба которых напрямую связана с судьбами коммунизма в лице политической власти в СССР, и проблема отрыва сознания (идеологии) от здравого смысла: истории России – от самой России.

7

Апофеоз <гр. apotheosis обожествление> – 1. Прославление / возвеличивание какого-либо лица, явления или события; 2.  Заключительная торжественная массовая сцена… праздничной концертной программы, циркового представления; 3.  Торжественное завершение события (Словарь иностранных слов, 1989: с. 49).Апогей <гр. apogees удаленный от Земли> – 1. Абстрактная точка лунной орбиты или орбиты искусственного спутника Земли, наиболее удаленная от центра Земли; 2. Высшая точка развития чего-либо, вершина, расцвет, например, в апогее славы (там же: с. 48).Совмещение терминов-понятий в одном слове создает эффект амбивалентности. В семантике поляковского «Апофегея» совмещены взлет и падение, вершина и низовые формы человеческого существования, абстрагированность от жизни и ее реалии, начало и самозавершенность какого-либо явления. Одновременно рожденный на кафедре научного коммунизма неологизм задает проекцию на ситуацию конца великой цивилизации (античной, советской).41

8

В том же «Апофегее» об этом, в частности, свидетельствуют запрет на тему диссертации Печерниковой о заслугах перед Отечеством реформатора Столыпина и конъюнктурная замена Чистяковым своей диссертационной темы об аграрной политике эсеров России на другую, более соответствующую его идеологическому статусу.

9

«…Во время многотысячного митинга на Манежной Олег увидел среди демораторов толстенького кротообразного профессора – кумира прекраснодушных тогдашних бузотеров. Этот профессор одновременно с Олегом получал своего «строгача» (т. е. партийный выговор. – А. Б.) за то, что брал взятки с абитуриентов и аспирантов… Они сидели в коридоре, ожидая вызова на парткомиссию, и будущий кумир, словно репетируя оправдательную речь, бормотал: – То, что вы, товарищи, по недоразумению считаете взяткой, на самом деле общепризнанный во всем цивилизованном мире гонорар за дополнительные консультации…» (Поляков, 2001: т. 3, с. 23).Деморатор – ирон. игра омофонами: демократический оратор и демонический оратор, образующими семантическое поле слов: «деморализировать – марать – маразм». 43

10

Хотя писатель не скрывает аналогии с политической фигурой Б.Н. Ельцина, образ БМП, конечно, носит обобщающий характер.«Чистяков проявил необычайную дальновидность и оказался единственным, кто не стал швырять камни в БМП на том беспощадном заседании бюро горкома» (Поляков, 2001: т. 1, с. 408).

Испытание реализмом. Материалы научно-теоретической конференции «Творчество Юрия Полякова: традиция и новаторство» (к 60-летию писателя)

Подняться наверх