Читать книгу Тверские перекрёстки. Проза. Выпуск 6 - - Страница 13

Наталья Смехачёва
г. Торжок
Война

Оглавление

…Мы жили тогда в Зубцове. Отец мой – Михаил Константинович Михайлов, работал директором ресторана на железнодорожной станции. Он был очень красив: среднего роста, черноволосый, кареглазый, всегда одетый «с иголочки». Его не портила даже хромота, которую он пытался скрыть при помощи трости, сработанной местными умельцами (мошенниками, как говорил папа). А трость была с секретом – в ней был спрятан нож. Ещё у отца был замечательный портфель крокодиловой кожи для денег и документов, который всегда носил Дозор (немецкая овчарка). Портфель этот папа никому, кроме Дозора, никогда не доверял.

Мама – Анна Ивановна Сыченикова, была худенькой, светловолосой, улыбчивой. Она играла на гитаре, очень хорошо пела и изумительно шила (правда, только для своей семьи – платья, рубашки, куртки, шапки, костюмы). Я всегда была очень хорошо одета. Родителей моих любили, у них было много друзей.

В мае, когда у меня начались каникулы (кажется, я закончила четвертый класс), мы собрались уезжать во Ржев. И объявили войну. Мы собрали своё имущество, отец отвёз его друзьям, и мы поехали. Во Ржеве папа пошёл в военкомат, и его сразу же взяли, не посмотрели, что он хромой.

А мы прожили несколько дней у папиных друзей и вернулись обратно в Оленино, к тёте Мане – я, мама и Дозор.

Тётя Маня (мамина сестра) очень меня любила, и я этим бессовестно пользовалась. Тётя Маня работала в аптеке. А мама устроилась работать завскладом на какую-то базу.

…Помню, когда летел первый немецкий самолет, все падали на землю, потому что следом за самолетом тянулась чёрная полоса, и люди думали, что это газ. Маму взрывной волной бросило под брёвна на складе. Как она выбралась, я не знаю, но домой мама пришла сама и всё рассказала. А она была в то время беременна. А в аптеке, где работала тётя Маня, вылетели все стёкла. Потом их стали заклеивать бумагой крест-накрест…

До осени мы жили по-прежнему. Ходили с тётей Маней за брусникой и замочили её три большие бутыли. Я ходила за мясом на бойню (за «убоиной» – это продавали населению бой). Бойня стояла возле леса, народу было очень много. Я встала в конец очереди, но простояла недолго. В очереди зашептались: «Смотрите, вон стоит дочь Михаила Константиновича и Анны Ивановны». Какие-то люди (незнакомые) отвели меня в сторону и минут через пять вынесли мне сумку, доверху набитую мясом. Как потом оказалось, все куски были очень хорошие. Сумку эту я даже поднять не могла, тащила по земле волоком. А денег с меня не взяли…

С осени люди стали из Оленино уходить. Мы тоже собрали вещи, вырыли в сарае большую яму, и всё туда сложили. Часть уложили в кованый старинный сундук. Яму зарыли, замаскировали досками. У нас осталось две перины, несколько подушек, четыре гуся и санки. С нашей улицы все люди уже ушли. Отправились и мы. В Торжок, к тёте Зое, ещё одной маминой сестре. Положили на санки перины, поставили корзину с гусями, а в санки запрягли Дозора. Идти было трудно – зима, холодно, мама была уже очень тяжёлая. Где-то далеко стреляли. Народу шло много. Первую ночь мы ночевали в лесу на снегу. Тётя Маня всех уложила на перину рядом с Дозором. Мы сняли верхнюю одежду, на одной перине лежали, другой накрывались… А на четвёртый день мы пошли этой же дорогой в своё Оленино: много людей шло уже нам навстречу, сказали, что кругом немцы, и идти некуда. Гусей пришлось зарезать, но всех съесть не успели, двоих принесли назад. Я плакала и гусей есть отказывалась. (Я их вырастила с меленьких гусят, носила в переднике. Когда они выросли, стали провожать меня в школу. Они вообще везде ходили за мной, как привязанные. Они были серые, очень большие и красивые. Пока в школе шли занятия, гуси ждали меня на лужайке, и потом мы все вместе возвращались домой. Иногда я озорничала – убегала от гусей. Как они кричали, хлопали крыльями, спешили, падали – не хотели, чтобы я уходила. Хотя, дорогу домой они знали отлично). Тётя Маня ругала меня, заставляла есть, но я так и не съела ни кусочка. А Дозор от голов и лап не отказался.

…Вернулись в Оленино. Наша хибара стояла покосившись, видно, от взрыва. Из дома всё украли, бутыли с мочёной брусникой были разбиты. Сундук мы не трогали (может, и до сих пор цел). Пошли искать жильё. Недалеко от нашего дома стояли два барака. Длинные, деревянные, с двух сторон – крылечки. Внутри – длинный коридор, по обе стороны – комнаты, много. Что там было раньше, я не знаю. Один барак был уже занят такими же «возвращенцами», другой – свободный. Мы остановились в этом бараке. Комнату выбрали самую маленькую. А все большие комнаты постепенно занимали немцы. Мы принесли из своего дома кровать, самовар с трубой и стол. Спали на кровати втроём, стирали на немцев. Воду грели в самоваре. За работу нам давали продукты.

Через неделю после нашего вселения в барак, под нашими окнами немцы построили виселицу. Повесили наших знакомых Кузнецовых, отца и сына. За то, что второй сын был в партизанах. А мать их расстреляли. К этим Кузнецовым мы ходили за яблоками и смородиной, у них за железной дорогой был свой дом…

Видела, как расстреливали заложников. Партизаны убили какого-то офицера. Немцы согнали на площадь людей. Что-то спрашивали (я подглядывала в щелку в заборе). Потом каждого десятого расстреляли. Нашу хорошую знакомую тётю Наташу Трамбовку тоже расстреляли. Ни за что…

А в комнате рядом с нашей была допросная. Я проделала в фанере, которой была забита дверь, дырочку и подсматривала. Туда приводили наших, били. Однажды я украла оттуда папку с какими-то бумагами и спрятала у нас в комнате. Думала, как-нибудь партизанам отдам. Папку у меня нашли, офицер страшно ругался и хотел меня тут же застрелить, но тётя Маня валялась у него в ногах, целовала сапоги и кричала: «Пан, пан, прости! Она же у нас дура, дура! Она же ненормальная!» Я, действительно, была похожа на дуру – тётя Маня, услышав за дверью шум, успела сунуть мне в руки трубу от самовара и мазнуть по лицу тряпкой, испачканной в саже. Офицер дал тётке пинка, но меня не тронул. Я даже испугаться не успела. Мне было обидно, что тётка назвала меня дурой. А я училась почти на одни «пятёрки» и переходили из класса в класс с похвальными грамотами…

Так мы и жили. Я собирала на дороге семя льняное, чечевицу, кочерыжки на огородах выкапывала, собирала головки ото льна. Мы их толкли в ступке, шелуху продували, а семя ели. Была ещё одна проблема. Мама курила, а сигарет не было. Я ходила по улицам следом за немцами, собирала окурки. Дома потрошила их и сушила табак. Для мамы…

Как-то к нам в комнату зашёл офицер. Зима, холодно, а немцы в летних сапогах. Немец сдёрнул со стены ковёр (последнее, что у нас осталось, мы накрывались им, когда было совсем уж холодно) и заставил маму шить сапоги. Мама сшила. Быстро и хорошо. Немец надел их поверх своих сапог и от радости засмеялся: «Гут, матка! Гут!» А у мамы – все пальцы в крови…

Потом я заболела, многого не помню. Видимо, был тиф. Когда очнулась, все мои живы, но нас очень бомбили. У мамы подходил срок родов. И у неё началось кровотечение. Дома. Тётя Маня приняла роды – мёртвую девочку. У девочки весь бок был синим (возможно, от удара, когда маму взрывом закинуло под брёвна на складе). А послед не выходил, и шла кровь. Тётя Маня послала меня к своей знакомой медсестре, далеко. Я её нашла, но она мне сказала, что у неё болят руки (что-то кожное) и делать она ничего не может. Однако пошла со мной. Потом они с тётей Маней пошли в немецкий медпункт (он был недалеко) и привели солдат с носилками. Маму унесли. Тётя Маня и её знакомая тоже ушли с ними. А у меня случилась истерика. Я кричала до тех пор, пока маму не принесли обратно. Все ушли. Мы с тётей Маней развернули одеяло – мама была мёртвая, от неё сильно пахло лекарством (видимо, наркозом), на животе – большой разрез. До половины было сшито хорошо (наверное, мама была ещё жива), а другая половина – кое-как.

Мы с тётей Маней вымыли маму, одели, причесали. Кто-то принёс гроб. Мне было очень плохо.

Гроб поставили на стол. Мы с тёткой выли. И я всё прикладывала к маминому лицу зеркальце. Мне до сих пор кажется, что оно запотевало… И без конца собирала со лба у мамы вшей…

В эту ночь нас очень бомбили, окна вылетели, гроб ходил ходуном, я его держала. Осколки летали по комнате, сыпались на стол, втыкались в гроб, падали маме на грудь, но меня не задел ни один – словно мама руками отводила их от меня…

Маму схоронили 28 февраля. Свезли на санках на кладбище. Тётя Маня сварила кутью из риса с изюмом, помянули маму этой кутьёй на кладбище. Не знаю, где тётка сумела достать изюм, чтобы устроить такие дорогие поминки. Люди были знакомые. Потом мы вернулись домой.

Стали жить с тёткой. Стирали на немцев. Потом в нашем бараке сделали тифозный госпиталь, но нас не выгнали.

А потом тётя Маня умерла. Было очень голодно, тётка меня спасла, а сама от голода умерла. Ночью, во сне. Я одевала и прибирала её сама, одна. Было трудно, потому что она уже остывала. Я очень плакала, и просила её, и ругалась – то ногу согнуть, то руку в рукав пропихнуть…

Так мы остались с Дозором. Я ходила по миру. Добытое делили поровну. Подавали по-разному: кто больше, кто меньше, но давали все. И свои, и немцы. Зашла один раз в дом, а там полно немцев. Все в чём мать родила гладят одежду – вшей выводят. Увидели меня – руками замахали, заорали… Я так бежала, думала – сердце выскочит. Погони не было, но потом я этот дом стороной обходила.

А потом Дозора увезли немцы, и я осталась совсем одна. Ещё раз переболела тифом. И не удивительно – я ведь в тифозных бараках, где раненые лежали, искала в соломе часы и кольца. Мне везло, я всегда что-нибудь находила и меняла на еду.

После тифа у меня отнялась нога. Я почти не могла ходить. Пожилой немецкий доктор дал мне тюбик с мазью и сказал, что делать. Когда мазь кончилась, нога ожила.

Однажды я по запаху вышла на немецкую полевую кухню. Пахло так вкусно, что у меня голова закружилась. Солдаты стояли в очереди, у каждого – котелок. А у меня ничего не было. Я походила кругом, нашла в канаве мятый котелок, и тоже встала в очередь. Немцы стали смеяться. Я до сих пор этот смех помню, и то, как они на меня друг другу пальцами показывали. Но из очереди не выгоняли. Когда до раздачи осталось человека три, я увидела, что в котелок наливают суп, а в крышку кашу накладывают. А мой котелок был без крышки. Я выскочила из очереди и в той же канаве отыскала крышку. И встала на своё место. Немцы засмеялись ещё громче, но меня не выгнали. Повар (уже не молодой человек) молча налил мне супу (до краёв) и каши положил очень много. Я тут же, на краю канавы усевшись, всё съела.

Потом повар меня позвал и сунул потихоньку буханку хлеба (вечером мне за неё дали молока и картошки) и показал карточку жены и пятерых своих детей. Потом я ещё несколько раз приходила на эту кухню чистить картошку. За это меня кормили и давали с собой хлеба. Но это продолжалось недолго. Повара заменили, и меня прогнали…

Я в то время жила уже у чужих людей. Каких-то дальних родственников жены маминого брата Павла. Они были староверами. Научили меня молиться по-своему. А спала я в сенях на большом деревянном сундуке. И каждую ночь вспоминала прежнюю счастливую жизнь. И почему-то особенно часто – летние гулянья в берёзовой роще: длинные столы накрыты белыми скатертями, много всякой вкусной еды. Папа и мама весёлые, нарядные. Музыка, шум. Папины друзья, среди них много людей в форме. Они громко смеются и по банкам консервным – из револьверов…

…А перед самой войной мне сон приснился: идём мы с папой и мамой, зима. Я саночки везу. Смотрю – стоим на горе, а внизу – черно и страшно. Папа сел на санки и съехал вниз. За ним – мама. И мне бы надо за ними, а мне страшно. Я плачу, а ехать боюсь. Так и вышло – родители сгинули, а я вот осталась…

Много хороших людей на моём пути было…

Тверские перекрёстки. Проза. Выпуск 6

Подняться наверх