Читать книгу Ангел войны - - Страница 4
1970-е
Оглавление«Мне камня жальче в случае войны…»
Мне камня жальче в случае войны.
Что нас жалеть, когда виновны сами! —
Настолько чище созданное нами,
настолько выше те, кто здесь мертвы.
Предназначенье вещи и судьба
таинственны, как будто нам в аренду
сдана природа, но придет пора —
и каждого потребует к ответу
хозяин форм, какие второпях
мы придали слепому матерьялу…
Предназначенье вещи – тот же страх,
что с головой швырнет нас в одеяло,
заставит скорчиться и слышать тонкий свист —
по мере приближения все резче.
Застыть от ужаса – вот назначенье вещи,
Окаменеть навеки – мертвый чист.
1970
«Лепесток на ладони и съежился и почернел…»
Лепесток на ладони и съежился и почернел
как невидимым пламенем тронут…
Он отторжен от розы, несущей живую корону,
он стремится назад к материнскому лону,
но отдельная краткая жизнь – вот природа его и предел.
Как мне страшны цветов иссыхание, корчи и хрип,
пламя судорог и опаданье
лепестков, шевелящихся в желтых морщинах страданья…
Словно черви летают они над садами!
Чьим губам лепесток, изогнувшись, прилип,
чьей ладони коснулся он, потным дрожа завитком,
лишь тому приоткроется: рядом —
одиночество розы, куста одиночество, сада.
Одиночество города – ужас его и блокада.
Одиночество родины в неком пространстве пустом.
1971
Флейта времени
О времени прохожий сожалеет
не прожитом, но пройденном вполне,
и музыка подобна тишине,
а сердца тишины печаль не одолеет,
ни шум шагов, бесформенный и плоский…
Над площадью, заросшею травой, —
гвардейского дворца высокий строй,
безумной флейты отголоски.
Бегут козлоподобные войска.
Вот Марсий-прапорщик, играющий вприпрыжку.
Вот музыка – не отдых, но одышка.
Вот кожа содранная – в трепете флажка!
Прохожий, человек партикулярный,
парада прокрадется стороной…
Но музыка, наполнясь тишиной,
как насекомое в застылости янтарной,
движенье хрупкое как будто сохраняет,
хотя сама движенья лишена…
Прохожему – ремни и времена,
а здесь возвышенная флейта отлетает!
И зов ее, почти потусторонний,
ее игла, пронзающая слух,
в неслышном море бабочек и мух,
на грядках рекрутов, посаженных в колонны,
царит и плачет – плачет и царит…
И музыки замшелый черный ствол
в прохожего занозою вошел,
змеей мелодии мерцающей обвит.
Январь 1972
Хор
Многоярусный хор на экране
в одиноком эфире влачит
песню-глыбу, тоску пирамид
и песков золотое шуршанье…
Как невнятны слова-египтяне,
как бесформенны всплески харит!
Над казенной армадою глоток —
только лотоса хрупкий надлом,
только локоть, мелькнувший тайком,
только шелест соломенных лодок…
Но военный Египет пилоток —
наша родина, поле и дом.
Да, я слушаю пенье базальта,
и в раствор многотысячных губ,
в бездну времени, в море асфальта
с головой погружаюсь, как труп.
Лишь бессмертник-душа, в похоронный вплетаясь венок,
по течению черному песни течет на восток.
– Государь ты наш сирин!
пес-воитель и голос-шакал!
Хор в бездонном пустынном эфире
пел над падалью, пел – не смолкал.
Март 1972
«Строят бомбоубежища…»
Строят бомбоубежища.
Посередине дворов
бетонные домики в рост человека
выросли вместе со мной.
Страх успокоится, сердце утешится,
станет надежный кров.
Ляжет, как луг, угловая аптека —
зазеленеет весной.
Шалфей и тысячелистники —
ворох лечебных трав,
пахнущих городом, пахнущих домом подземным,
принесет завтрашний день.
И отворятся бетонные лестницы
в залитых асфальтом дворах…
Мы спускаемся вниз по ступенькам спасения,
медленно сходим под сень
гигантских цветов асфоделей,
тюльпанов сажи и тьмы…
Бункер, метро или щель —
прекрасен, прекрасен уготованный дом!
Лето 1972
Клио
Падали ниц и лизали горячую пыль.
Шло побежденных – мычало дерюжное стадо.
Шли победители крупными каплями града.
Горные выли потоки. Ревела душа водопада.
Ведьма история. Потная шея. Костыль.
Клио, к тебе, побелевшей от пыли и соли,
Клио, с клюкой над грохочущим морем колес, —
шли победители – жирного быта обоз,
шла побежденная тысяченожка, и рос
горьких ветров одинокий цветок среди поля.
Клио с цветком. Голубая старуха долин.
Клио с цевницей и Клио в лохмотьях тумана,
Клио, и Клио, и Клио, бессвязно и пьяно,
всех отходящих целуя – войска, и народы, и страны
в серые пропасти глаз или в сердце ослепшее глин.
Лето 1972
«И убожество стиля, и убежище в каждом дворе…»
И убожество стиля, и убежище в каждом дворе
возбуждает во мне состраданье и страх катастрофы
неизбежной. Бежать за границу, в сады или строфы,
отсидеться в норе —
но любая возможность омерзительна, кроме одной:
сохранить полыханье последнего света на стенке,
да кирпичною пылью насытить разверстые зенки —
красотой неземной!
1973
Стихи на День Победы 9 мая 1973
Шоколадное дерево праздника слабой фольгой шелестит.
Отзвенел патриот, возвратился домой постояльцем.
Что за сладость растаять, прильнуть
к обескровленным пальцам,
что за липкие дни! – и о чем очевидец грустит?
Клейкой – как говорится о зелени мая,
будто правда приклеенной птичьим полетом к стволам, —
клейкой зеленью, значит, но с голубизной пополам
праздник полит обильно, и толпы текут, омывая
исполинские ноги с угрюмым упором ступней.
Как шевелятся пальцы – и люди снуют между ними —
кто по ногтю скользит, кто с колена сползает… Пустыми
всех обводит глазницами вышняя груда камней.
Что же грустен стоит очевидец в сторонке?
Шоколадное дерево праздника плавится, тает за ним…
Вот оркестр полковой прошагал пауком площадным,
но еще напряженно дрожат барабанного дня перепонки.
Май 1973
Наследующему – 9.5.75
Наследующий ложь, на следующий день
после пожара в розовом дому.
Послушай плач по гробу своему!
Платки со смертью пограничных деревень
сбиваются, сползают обнажить
младенческой макушки слабину —
и темя освещает седину
теплом и светом внутренним… Лежит
апрельский снег на голове старух.
Наследующий ложь находит по следам
свой материнский дом, где голубиный пух
кружит по комнате, слетается к устам.
Забьется в глотку столько тишины,
что рад заговорить, воспомянув
минувшую войну – ее железный клюв,
вскормивший смесью крови и слюны
грудное сердце! Рад бы обсказать,
заговорить огнями, словно Куст, —
но полон рот, но слышен хруст
костей – и голубиная тетрадь
для записи единственной чиста.
Раскроешь – там лежит Наследующий ложь,
он площе фотографий, он похож
на дырку в основании креста.
Вокруг него, истекши из ступней,
извечной крови струйки запеклись…
Как дерево креста, лишенное корней,
он вырос из земли, где мы не прижились,
но блудными детьми вернемся к ней.
Он только след и ржавчина гвоздя —
насквозь его, все явственней сквозя,
все чище и бедней,
минуя речки, пристани, мостки,
ведя наверх и вдаль послушные зрачки,
растет земля холмов и невысоких гор —
так незаметно голос входит в хор,
условный разрывая волосок —
границу горных – горниихъ высот.
Май 1975
Стихи на День авиации и космонавтики
Крошево или судьба? Украшение праха
больно рисуют – как послевоенные дети,
голубые от недоеданья и страха,
синими карандашами по рвущейся возят газете.
Сквозь разрывы клеенка цветет
колокольчиками и васильками —
тысячекратный букетик, осколок высот,
полузатерт, а иного себе не искали…
Крошево или судьба? Неочиненный грифель
не оставляет следов – только в тучах просветы.
Синий сквозит самолет – и в прекрасную гибель,
словно морская звезда с бугреватым излучьем, – воздета!
Так любить неживых не дано
никому – как любили! Как если б
на клеенке прожженная дырка сводила в одно
место всех, кто еще не воскресли.
Если же это судьба, то житейского краха
не убегают – но сгорбясь и голову в плечи,
как выходящая из-под воды черепаха
или же летчик – земле, что рванулась навстречу.
Как мелькает! как мельком! как мел
синевы нутряной не скрывает,
если яркое солнце и ясно увидеть успел —
чем кончается боль роевая!
Как я давно превращен, как надолго я вдавлен
точкой невидимой в тонкослоистую почву,
где и любовь неземная питается давним —
дафниями сухими да мотылем непорочным!
Рисовали бы царствие рыб
либо цельный брикет океана,
или только детей, синеватых и ломких на сгиб,
или водоросли, аэродромы и аэропланы…
Нет! не судьба, не аквариум – нечто напротив!
Автопортреты меня окружают, как точку зиянья.
Стол пробуравлен. В отверстие воздух выходит.
Все нарастающий свист. Разбеганье созвездий. Сиянье.
12 апреля 1975
Тринадцать строк
Как забитый ребенок и хищный подросток,
как теряющий разум старик,
ты построена, родина сна и господства,
и развитье твое по законам сиротства,
от страданья к насилию – миг,
не длиннее, чем срок человеческой жизни…
Накопленье обид родовых.
Столько яду в тяжелом твоем организме,
что без горечи точно отвык
даже слышать, не то чтобы думать о чем-то,
кроме нескольких горечью схваченных книг,
где ломается обруч, земля твоего горизонта,
как Паскалев тростник!
Январь 1976
Запись видения
(фрагмент баллады)
Полигоны отчаянья и озарения,
полуграмотные правдоискатели
(палец на тексте),
встретимся – обязательно
в эвакуации, в море гражданского населения,
два свидетеля бедствий.
Я не бредил.
Я в полноте сознанья своего
сначала не увидел,
но ощутил: четыре дня пути
и голода чужое существо.
Шоссе – в направлении Пскова.
У обочины, возле дренажной канавы,
я вижу отчетливо нас:
капли эвакопотока людского,
капли пота на лбу, или брызги великой державы,
мы – свидетели бегства,
и смертные наши тела
меньше наших расширенных глаз.
Да, я знал его перед войною.
С вечной Библией и деревянной гримасой,
с проповедью косноязычной
в ожиданьи Судного часа,
он казался нелепым и скучным.
Но столкнула судьба —
словно зренье вернулось двойное.
– Мы глаза, – он сказал, – не свои:
нами смотрит любовь на страданье земное…
Я сидел на грязной земле.
Я шептал – не ему – «смотри».
ЭТО медленно двигалось:
люди, машины, тележки.
Город пенсионеров и служащих
вытекал без единого слова,
с молчанием жертвенной пешки.
Длинный гул на Востоке.
Шоссе в направлении Пскова,
а у самого горизонта,
над лесом, – крест и крыло.
– Это ангел, – сказал он, —
ангел смерти, карающий зло.
Я разулся.
Я ступил голубыми ступнями
в полужидкую прорву канавы.
Я – черствая тварь, – я ответил:
– Это ангел, конечно,
это памятник чьей-то воинственной славы,
эта баба чугунная над головою
подняла автомат.
Если издали кажется: крест,
значит, истинно: КРЕСТ
в небо выставлен предгрозовое…
Мы тронулись дальше.
Февраль 1978
«Хиромант, угадавший войну…»
Хиромант, угадавший войну
из ладоней, где линии жизни
пресеклись посредине, —
о, я помню о нем, прилипая к окну:
Подо мною круги световые повисли —
над макушками трех алкашей
и мента, говорящего с ними.
Это видно и больно.
Только под ноги можно смотреть, не рискуя
натолкнуться на лица, покрытые марлей
или тряпкой рогожной… только
под ноги, падая в пыль золотую…
Да и то невозможно!
1978