Читать книгу Прорыв под Сталинградом - - Страница 3

Часть первая
Зарница
Глава 2
Гроза на Дону

Оглавление

Начиналось серое сумеречное утро 19 ноября. Ефрейтор Гайбель ворочался на лежанке. Ему снился отвратительный сон: будто он у себя в лавке в Хемнице, которая отчего-то подозрительно напоминает последний сталинградский блиндаж, обливаясь потом, кропотливо перебирает горох из мешка и сыплет в эмалированную кастрюлю – а каждая горошина, падая, свистит, точно бомба, и, коснувшись дна, с грохотом взрывается и исчезает. “Удивительное дело, – думал Гайбель, – мешок уж наполовину пуст, а в кастрюле ни грамма!” Тут перед ним внезапно вырос человек в золотом шлеме, из-под которого выбивалась черная прядь, и проникновенно взглянул на него широко раскрытыми глазами. Гайбелю тут же стало ясно, что это Рембрандт. “У меня есть самолеты и подводные лодки, – угрожающе произнес незнакомец. – Но нет сельди!” – “Прошу, господин хороший, – поторопился ответить Гайбель. – У меня есть отличная сельдь матье, мягкая, точно масло!” И указал на большую кадку, из которой, свесившись через край, в ужасе взирали на них селедки. “Беру все!” – заявил мужчина в шлеме и сунул обе руки в бочонок. Селедки, вид которых сделался вдруг весьма человеческим, возмущенно вскричали, но чужак разинул огромную бегемочью пасть, затолкал в нее целую гору сельди и проглотил. Гайбель скрючился от резкой боли. “Пятьдесят семь рейхсмарок тридцать пфеннигов”, – с грустью констатировал он. “Это вся сельдь?” – жадно озираясь, поинтересовался гость. “Вся, что есть в Германии!” – твердо ответил Гайбель. “Мне недостаточно! – вскричал Рембрандт. – В Европе должно водиться гораздо больше сельди!” Лицо его превратилось в огромную гримасу. “Слишком вы много знаете! – насмешливо воскликнул художник. – Мне придется забрать вашу тыкву!” Гайбеля охватил неописуемый ужас. “Тыква не продается, – дрожа, пролепетал он. – Это выставочный экземпляр. У нас есть другие, ничуть не менее красивые тыквы, по тридцать пять пфеннигов фунт!” – “Но я хочу именно эту тыкву! – завопил незнакомец и вцепился своими длинными зеленоватыми пальцами Гайбелю в горло. – Никто ничего не должен знать, понимаете? Никто!” Гайбель отчаянно размахивал руками. Он знал: стоит ему потерять тыкву, как ему конец. Левой рукой он заехал Рембрандту прямо в гримасу, в глаза под обрюзглыми веками, а правой схватил телефонный аппарат, чтобы сообщить в полицию, что его грабят. “Караул! – закричал он что было сил. – Караул!!!”

И проснулся от болезненного тычка в бок, произведенного чьим-то локтем.

– Я тебе щас как дам караул! Ух, проклятущий! – свирепствовал Лакош. – Навыдумывал тут себе невесть что, перебудил всех, а до нас дозвониться не могут!

Вновь раздался звонок. Трещал телефонный аппарат, который на ночь Гайбель ставил рядом с лежанкой. Он с удивлением заметил, что уже, оказывается, снял трубку.

– Канцелярия начальника отдела разведки и контрразведки штаба дивизии, ефрейтор Рембрандт! – спросонья ответил он.

Лакош расхохотался, на что в ответ на него возмущенно зашикал разбуженный унтер-офицер Херберт.

– Просыпайтесь, болван! – раздался голос из трубки. – Говорит канцелярия начальника штаба дивизии, унтер-офицер Шмальфус! Обер-лейтенанту Бройеру срочно явиться к начальнику штаба готовым к выступлению! Без машины!

– Обер-лейтенанту Бройеру срочно явиться к начальнику штаба без машины, – на автомате повторил Гайбель и удивленно прибавил: – Прямо сейчас, среди ночи? Что, неужто стряслось что-то?

– Не несите ерунды! – резко ответил Шмальфус. – Во-первых, восемь утра, а во-вторых, стряслось! Русские наступают!

Сон у Гайбеля как рукой сняло. Он бросил трубку, даже не дав отбоя, подскочил и бросился в соседнюю комнату.

– Подъем! – завопил он. – Подъем, герр обер-лейтенант! Русские наступают!

– Наступают, значит, – зевнул обер-лейтенант Бройер. – Понял я, понял! Это же не повод так орать!

“Все-таки наступают, – повторил он про себя, еще окончательно не проснувшись. – Один-ноль в пользу румын!” Он торопливо оделся и на ходу влил в себя чашку холодного чая, покуда Лакош быстро мазал с собой два бутерброда с ливерным паштетом из консервной банки.

– И именно сегодня! Вот жалость-то, – на прощание произнес Бройер. – Позаботьтесь там о фильме, господин Фрёлих! Может статься, мы к пяти уже давно снова будем в лагере.


Лучи утреннего солнца медленно пробивались сквозь клубы плотного тумана, укрывшего долину Дона и холмы у станицы Клетской. Широкое заснеженное поле сверкало белизной, но при этом уже было иссечено черно-коричневыми линиями колей, троп и кое-как вырытых румынских окопов. Часовые у пулеметов уныло глядели из-под тентов в нависшую над проволочными заграждениями молочную пелену. В полутьме видимость в направлении Дона составляла не более ста метров. Ночь прошла спокойно, и сейчас на вражеских позициях царила та же глубокая тишина: ни выстрела, ни шума машин – ни звука. Да и кому бы пришла в голову мысль вести войну при такой погоде!

Радуясь возможности поразмяться, которую давал им густой туман, из своих щелей и блиндажей выползли первые промерзшие до костей пехотинцы и, по-кучерски похлопывая себя по плечам, принялись мелкими шажками семенить по полю. Уже вскоре рядом с окопами стали собираться по несколько человек, курить и болтать, выплескивая раздражение.

Ведь как все было: румынские дивизии направили на Восточный фронт лишь на полгода. Командование понимало, что их войска, и без того уже утратившие всякое желание воевать, дольше не продержатся. Уже давно было решено, что для пехотной дивизии, занимавшей средний участок линии фронта у Клетской, 18 ноября станет последним днем на Дону. Солдаты неделю за неделей считали дни до отъезда. Мыслями они были уже не в жутком чужеземном настоящем, а в будущем, где их ждала родина, ждали дети и жены, плодородные долины Добруджи, густые карпатские чащи, прелести бонвиванского Бухареста. Но из-за каких-то логистических неувязок дивизия, которая должна была прийти им на смену, вовремя не прибыла. К тому же в результате допущенной немецким управлением снабжения оплошности пайки на последние два дня были отчего-то направлены прибывающим, а не дожидающимся. Не было ничего удивительного в том, что солдаты ругались на чем свет стоит – ругались на скудную кормежку, на мерзкую русскую зиму, которая решила напоследок дать о себе знать, и на всю эту тягостную войну, которой они не желали и к которой не имели никакого отношения.

Чу!.. Вдруг раздается зловещий свист и разрастается в жуткую волну, накрывающую всю линию фронта… Слышны крики ужаса, предупредительные возгласы. И разражается гроза. Откуда ни возьмись из содрогнувшейся земли вырастает лес островерхих языков пламени, градом свистят осколки, сметая все на своем пути, по полю тянутся тучи серного дыма. Этот артобстрел в вялую зимнюю рань пришелся так неожиданно, так внезапно, что фронтовиков подвело даже их ни минуту не дремлющее чутье. Лишь часть ни о чем не подозревавших, грудившихся у окопов людей успела засечь угрожающий предупредительный шум и сиганула в укрытие; остальных скосило еще до того, как они осознали, что произошло.

Огонь усиливается. К бесчисленному множеству “катюш” присоединились орудия всех калибров. Взлетающие в воздух фонтаны земли вырастают стеной размером с дом; она приближается, идет по грохочущему минному полю на полосе обеспечения, раздирает проволочные заграждения, накрывает окопы и пулеметные гнезда, неся с собой обломки бревен, оружие и людские тела, и надвигается на позиции артиллерии. Все бурлит, свистит, воет и грохочет… Даже сама земля, распоротая и разодранная, покорилась адскому неистовству материи. Куда уж тут человеку!..

Артподготовка длилась около полутора часов и прекратилась так же внезапно, как началась. Несколько запоздалых снарядов, клекоча, пронеслись по воздуху и разорвались где-то вдали. Дым рассеивается, обнажая вывернутую, точно перепаханную гигантским плугом землю. От румынских позиций мало что осталось. Повсюду убитые, воцарившуюся тишину пронзают стоны и крики раненых.

Те, кому удалось выжить в окопах, пальцами цепляются за сырую землю, вжимаются в грязь лицом, сознавая, что в любой момент огненная геенна может разверзнуться вновь. Они собираются с мыслями, вернее, мысль у них прежде всего одна: “Все это могло быть уже позади, мы могли бы уже быть почти дома! И вот теперь – теперь еще и напоследок гибнуть здесь за этих чванливых, не видящих ничего за свастикой немцев?” Во всеобщем молчании это стремительное протрезвление превращается в стремительное решение: прочь, прочь из этого ведьмовского котла! Спасти свою шкуру любой ценой! И вот они вскакивают – сперва поодиночке, затем и группами. Бросить оружие, сбросить все, что мешает! Назад, назад! Они бросаются наутек, скачут по полю, словно зайцы, виляя между коричневыми воронками, падают, поднимаются, исчезают в тумане. То тут, то там раздаются гневные крики офицера, размахивающего руками и палящего им вслед из пистолета. Но как можно воспрепятствовать воле к жизни? Так что и офицерам под конец не остается ничего иного, кроме как сделать то, чего они еще не делали никогда, но в нынешней ситуации это единственный разумный выход: пуститься следом за своими солдатами.

Когда немного погодя пошла в атаку русская пехота, на этом участке она почти не встретила сопротивления – лишь несколько разрозненных групп пытались сражаться, их быстро уничтожили. Тучи русских танков, выкатившихся из лесного укрытия, прошедших через собственные позиции и устремившихся прямо в атаку, прорвались далеко за линию неприятельской обороны.

Подполковника Унольда разбудила срочная радиограмма от танкового корпуса. Почти сорокакилометровая телефонная линия, соединявшая их, тут же оказалась вновь прервана.

“Противник атакует с раннего утра по всему румынскому фронту с мощной поддержкой артиллерии и танков, – прочел он. – Положение дел в настоящее время неясно. Стоит ожидать, что в отдельных местах танки прорвали линию обороны. Дивизия согласно приказа заняла отсечную позицию за 1-й рум. кав. див. вокруг высоты 218 и отбрасывает прорвавшегося неприятеля назад”.

– Допрыгались, – произнес Унольд, возвращая листок капитану Энгельхарду. – А теперь живее! Отдайте Кальвайту и Люницу приказ вступить в бой!

Майор Кальвайт руководил теми тридцатью танками, оставшимися в распоряжении дивизии; полковник Люниц командовал артиллерийским полком.

– Ориентировки просто превосходные! – возмущенно добавил он. – “Положение дел неясно” – как это вообще понимать? Позвоните-ка в румынский корпус!

– Кабель перебит два часа назад, – коротко ответил капитан, натягивая танковые штаны.

– Тогда свяжитесь по радио!

– По радио? С румынами? – сострадательно улыбнулся Энгельхард. – С ними нет радиосвязи!

– Да что ж такое! – не выдержал подполковник. – Для чего мы вообще тут сидим? Шмальфус! Подайте мою машину, и поторапливайтесь!

– Господин подполковник желали бы сами?.. – изумился Энгельхард. Он впервые видел, чтобы во время сражения начальник штаба дивизии покидал командный пункт.

– Так точно! Поеду сам! – завопил Унольд. – Я хочу знать, в чем там дело! Или вы надеетесь, что нас, может, генерал просветит?

На это капитан Энгельхард не надеялся. Но поскольку произнести это вслух было рискованно, он предпочел промолчать. В дверях подполковник столкнулся с обер-лейтенантом Бройером.

– Вы поедете с генералом, – проходя мимо, крикнул он. – И проследите за тем, чтобы… Ну, вы поняли!

Оба штабных легковых автомобиля с треугольными черно-бело-красными флажками сперва направились к румынскому штабу, располагавшемуся на хуторе Платонов. Генерал, облаченный в элегантное меховое пальто и фуражку с золотой филигранью, молча сидел рядом с водителем в большом сером лимузине марки “Хорьх”, окутанный дымом толстой бразильской сигары. Бройер, которого генерал не удостоил вниманием, расположился на заднем кожаном сиденье. Ориентировка, переданная штабом 1-й румынской кавалерийской дивизии, была скуднее некуда.

– Удивительно, как русские смогли подвести сюда всю эту артиллерию совершенно незаметно, – доложил немецкий офицер связи. – На нашем участке удалось отразить все атаки, но они велись без применения танков. Наши соседи слева, на которых, очевидно, пришелся основной удар, противнику, кажется, уступили, и неприятелю удалось осуществить прорыв. Более точных сведений нет. У нас нет с ними прямого соединения, а телефонная линия нашего корпуса повреждена еще с утра.

– Естественно, – озлобленно буркнул генерал. – Кроме того, нам могут быть не важны эти сведения.

Они продолжали путь. Автомобили обогнали несколько небольших колонн техники с орудиями, медленно двигавшихся в направлении своих новых позиций, и устремились к высоте 218.


Зондерфюрер Фрёлих подготовился к кинопоказу на отлично. В церкви повесили большой экран; пробный пуск киножурнала показал, что изображение и звук на высоте. Теперь Фрёлиху оставалось ждать возвращения Унольда и Бройера у себя на постое. С ним сидел капитан Эндрихкайт, чья полевая жандармерия удерживала толпившийся перед кинотеатром народ. Расстегнув мундир, он потягивал из трубки с крышкой зеленую махорку, к пряному аромату которой пристрастился, и уже в четвертый раз подливал себе из посудины дымящийся кофе. Золотисто-желтый пирог, самое совершенное чудо из всех чудес, которые только могли свершиться на крышке от кастрюли, к глубокому сожалению Херберта, все уменьшался. При этом с уст капитана не слетело даже слова одобрения – настолько он был погружен в беседу с зондерфюрером. Они уже успели поговорить о родине, о последнем отпуске – настал черед поговорить о войне.

– Видите ль, – в задумчивости протянул Эндрихкайт, – я ничего против войны сказать не хочу. Война была всегда и всегда будет…

Тут он с некоторым смущением вспомнил, что когда-то рассуждал иначе. Тогда, в восемнадцатом году, когда он возвратился домой, все еще ощущая в костях шквальный огонь Сен-Миеля, он, как и почти все вокруг, считал, что мнение может быть только одно: чтобы больше никогда такого не повторилось! Чтобы никогда больше не было войны! И вот ненароком оказываешься снова в нее ввязавшимся… Ввязавшимся по самые уши, вопреки всем благим намерениям. А все так неспешно, безобидно и мило начиналось… Пересмотр Версальского договора казался справедливым, а стороны – готовыми к примирению. Соседи будто бы шли навстречу – Австрия, Судетская область, Мемельланд пали, как падают спелые яблоки с дерева. Дать полякам по репе? Дозволительно: если верить Геббельсу, они и впрямь стали вести себя слишком дерзко. Да это, по сути, и была-то всего-навсего полицейская операция. Кроме них, все стояли по стойке смирно – ну, поглядите! На взятии Варшавы и Модлина все вообще могло закончиться: объявления войны оставались лишь на бумаге, а на деле мало что происходило. Однако война была войной и ей и оставалась. И когда в конце концов Франция – та самая Франция, за которую некогда четыре года тщетно проливали кровь, – рухнула, точно от удара молнии, все вновь успокоились. Гитлер оказался парень не промах! Провернул все, умудрившись избежать повторения Вердена, Соммы и “брюквенной зимы”[6]. Отделался легко, почти без потерь. Та пара-тройка погибших, о которых он время от времени давал тщательный отчет, были, в общем, не в счет. То, что в тот момент именовали громким словом “война”, вряд ли можно было даже принимать всерьез – пока не заварилась эта каша с Россией… Эндрихкайт до сих пор хорошо помнил тот ужас, который пронзил его до костей, когда по радио передали невообразимую весть. С первого дня в воздухе витало некое дурное предчувствие. И хотя поначалу даже здесь дела шли довольно гладко, если соотнести с тянущимися в неимоверную даль просторами, продвигались они медленно. Где тут вообще был конец? У Сталинграда? На Урале? Или и впрямь только во Владивостоке? Начались контрудары, настала зима сорок первого, потом эта гнусность с Москвой… Фанфары умолкли, о потерях давно перестали сообщать. Они, черт побери, сами того не ведая, вновь угодили из череды бодрых походов прямо в эпицентр мировой войны, не зная, почему и как так получилось…

– Вот эта с Россией история, – произнес Эндрихкайт, пуская через стол клубы густого табачного дыма, – она мне совершенно однозначно не по нутру. Это ж была глупость откровенная!

На самом деле он лишь выразил мнение, к которому некоторые солдаты на Восточном фронте в тот момент пришли дорогой ценой. Но Фрёлих придерживался иных воззрений.

– И почему же вы называете это глупостью, могу я поинтересоваться? – парировал он. – Может, нам следовало подождать, пока большевики сами бы на нас накинулись? Русские уже давным-давно стремятся к единственной цели: добиться мирового господства.

– Вы это точно знаете, милейший? – отозвался капитан. – Да, я, конечно, понимаю, вам там в Прибалтике красные в печенках засели. Обошлись с вами и впрямь неласково. Но как они подготовились к войне? Что сделали? Построили несколько укреплений. Имели все основания, кстати. Но силы, взаправду необходимые для нападения – танки современные, авиацию настоящую… Они ж это все соорудили прямо на ходу! Нет уж, дорогой мой, не так все с ними просто!

Он вытащил большой носовой платок в серую клеточку, громко высморкался и задумчиво отер платком бороду.

– А что до целей, – продолжил Эндрихкайт, – сперва говорят: “Цель – уничтожить большевизм!”, а потом вдруг бац! И цель наша – “жизненное пространство”. Выясняется вдруг, что немецкий народ жить не может, если границы его пространства ближе Урала!

– Дух немецкий утвердится – целый мир оздоровится![7] – пафосным тоном вставил Фрёлих.

– Но если представить, уважаемый, что мир вовсе и не болен? Видите ль, доктор-то направляется туда, куда его зовут… Неужто, будь вы крестьянином или управляющим угодьями, вы хотели бы оказаться здесь? Иль, может, хотели бы быть лесником в этом нашпигованном партизанами лесу?

– Мы, балты, всегда были в авангарде культуры, – с особым усилием подчеркнул Фрёлих. – Если уж на что и годна Россия, то исключительно благодаря нам!

– И в благодарность за ваш, без сомненья, совершенно бескорыстный вклад они вас выставили, – расхохотался капитан. – Вот уж нет, дружочек, нет, не так все просто! И что Адольфу и самому от своей затеи было несколько не по себе, вы наверняка могли заметить по тому, как он нам до последней минуты лапшу на уши вешал со своей так называемой восточной кампанией! Каких только слухов не ходило – Сталин, видите ль, присоединился к Тройственному пакту! Молотов затеял национальную революцию и просит у нас парочку дивизий – так, в качестве дружеской поддержки! Русские открыли проход к Ирану, вот уже несколько недель наши эшелоны идут по Украине! И кто же распространял все эти небылицы? Самые что ни на есть серьезные люди – парторги, предводители штурмовых отрядов, железнодорожники! Племянница моя, Эмма, писала мне из Берлина, что ее бумажная фабрика получила от партии заказ на две тысячи красных флажков с советской звездой к приезду Сталина! От партии, именно что на настоящем бланке с настоящей печатью начальника окружного отдела пропаганды! Для чего вот это все? Да потому что, видите ль, было ясно, что никто добровольно в эту войну ввязываться не будет! Что грядет большой скандал!

– Не позволит ли господин капитан, – крайне официозно ответил Фрёлих, – мне в этом отношении придерживаться совершенно иного мнения? Но сейчас это, впрочем, неважно. Наш фюрер посчитал эту войну необходимой для того, чтобы раз и навсегда уничтожить большевистскую чуму, и мы должны продолжать вести ее до победного конца!

– Да вот только видите ль, дорогой господин зондерфюрер, – добродушно-насмешливо произнес Эндрихкайт, – тут мы с вами вновь пришли к единому мнению. Мы эту кашу заварили – нам ее и расхлебывать. Нет никаких сомнений, что мы эту войну должны выиграть, даже если для этого придется снять с себя последнюю рубашку. И я, в общем-то, верю даже, что мы придем к какому-то более или менее разумному мирному договору. Но могу вам сказать одно: сидел я всю жизнь себе тихо в своем лесу под Йоханнисбургом и о политике думать не думал. И, наверное, ошибался. Но вот когда вернемся домой, придется нам в некоторых местах аккуратненько подчистить… Ну, что вылупились? Подлейте-ка мне еще чашечку кофейку!

Он вытащил из кармана внушительные никелированные часы.

– Черт подери, – переполошился он, – мы тут с вами уже почти два часа языком чешем!

Кто-то хлопнул дверью, голоса в сенях зазвучали громче. Вошел обер-лейтенант Бройер. Вид у него был усталый и злой.

– Слава богу, вы наконец прибыли, господин обер-лейтенант! – воскликнул Фрёлих; ему было чему обрадоваться. – Кино готово, мы уже несколько часов ожидаем. Но времени еще достаточно, можно устроить отличный показ после ужина.

– Кино, кино! – возопил Бройер, скинув тем временем верхнюю одежду. Он навзничь упал на лежанку и уставился в потолок. – Кина не будет, мой дорогой!

– Это почему же это? – испугался Эндрихкайт. – Никак случилось что?

– Ничего особенного не случилось. Но и тем, что случилось, Унольд сыт по горло. Если вы ему сейчас под руку попадете со своим кино, он вас пошлет куда подальше.

– А не могли бы мы в таком случае без господина подполковника… – начал было Фрёлих.

– Не могли! – оборвал его обер-лейтенант. – Мы не имеем права развлекаться, когда дивизия в бою – а может статься, вскоре нас ждут серьезные сражения!

– Тогда мне, видно, пора приказать моим мальчуганам распустить народ по домам, – озабоченно протянул Эндрихкайт. – Вот шума-то будет! Они же там уже три часа толпятся!

Он ненадолго вышел, чтобы отправить посыльного к церкви. Бройер встал и налил себе кофе. Заботливо припасенные для него унтер-офицером Хербертом два куска пирога его разговорили.

– Ничего из ряда вон выходящего в действительности не произошло, – продолжил он. – Опасения румын были оправданы. Русские перешли в наступление, и наступление настоящее. Стоявшие перед нами части румынской кавалерии держались безукоризненно, хоть по ним и пришелся серьезный артиллерийский удар. Но что происходило на левом участке – черт его знает. Там было подозрительно тихо. Танки Кальвайта бороздили их тылы весь день – от наших частей, которые должны были там дислоцироваться, не осталось и следа, зато с севера на юг ведет широченная танковая колея! Что говорит генерал? “Ерунда!” – говорит он… Впереди в тумане видим скопление танков, штук тридцать-сорок. Две плюхи уложили прямо у нас перед носом, так что с генерала фуражка слетела! “Русские”, – позволил себе заметить я. – “Ерунда!” У него на все один ответ: “Ерунда!” Слышали бы вы, как неистовствовал Унольд, когда он ушел. Кричал во всеуслышанье, что с сумасшедшими работать невозможно.

– Хотите сказать, положение там у них может стать опасным? – спросил капитан Эндрихкайт. Бройер лишь пожал плечами.

– Унольд не на шутку взволновался. Прежде всего потому, что с румынами и танковым корпусом не было никакой надежной связи. Во всяком случае, наша группировка на высоте двести восемнадцать готова к любому развитию событий. Полковник Люниц выстроил на ближайшую ночь круговую оборону из зениток “восемь-восемь” и орудий помельче между ними. К ним даже в темноте ни один танк не приблизится.

– Что ж, господин обер-лейтенант, – ответил Фрёлих, – несколько прорвавшихся в тыл танков не представляют для нас ничего нового. Пару дней покружат, попугают народ – а потом у них топливо кончится, и мы их выкурим.

Обер-лейтенант стащил куртку.

– Не обижайтесь, господин капитан, – повернулся он к Эндрихкайту и на прощанье пожал ему руку. – Я чертовски устал.

– Ну, тогда пускай вам приснится фильм про Рембрандта, – пожелал капитан, кутаясь в овчину. – Хоть какая-то будет замена неудавшемуся сеансу!


Глубокая ночь. Вокруг кромешная тьма. По дороге, ведущей с Манойлина хутора, в деревню стремительно влетает мотоцикл. Пятно света пляшет по стенам и заборам.

– Стоять! Пароль!

Мотоцикл резко останавливается, падает, фара гаснет. Мотоциклист соскакивает и подбегает к часовому.

– Здесь штаб? – задыхаясь, спрашивает он.

– Здесь начальник штаба дивизии, – недоверчиво отвечает часовой. – А ты кто такой?

В наступившей темноте он не мог ничего различить. Но незнакомец, не обращая внимания, бросился мимо него в дом. Дежурный писарь вскочил с места, уставившись на позднего непрошеного гостя. Тот, едва переводя дух, облокотился на дверной косяк. Казалось, он вот-вот потеряет сознание. Это был совсем еще молодой вахмистр, без головного убора и без шинели, весь изодранный и с головы до ног перемазанный грязью. Спутанные волосы падали ему на лоб, на голове зияла кровоточащая рана.

– Начштаба, – только и мог выдавить он. – Мне нужен начштаба!

Из-за двери выглянул сидевший за работой капитан Энгельхард.

– Что случилось?

– Русские, господин капитан, русские! – задыхаясь, пробормотал молодой человек и в самом деле сполз по косяку. Энгельхард едва успел подхватить его и усадить на стул.

– Да успокойтесь вы для начала, – произнес он, наливая изможденному гонцу рюмку коньяку. Тот дрожащими, обессиленными руками поднес ее ко рту, затем сразу же опрокинул вторую. Постепенно он пришел в себя, и к нему вернулась связная речь. К тому времени к ним присоединился Унольд, набросив шинель поверх шелковой пижамы.

– Откуда же вы прибыли? – спросил он.

– Из Манойлина, господин подполковник. В Манойлине русские!

Унольд и Энгельхард переглянулись.

– В Манойлине? – переспросил подполковник. – Да как такое вообще возможно?

Капитан Энгельхард умоляющим жестом призвал его успокоиться и держать себя в руках.

– Расскажите обо всем спокойно и по порядку, – попросил он.

Вахмистр все еще не мог подобрать слов.

– Лежим мы в постели, ни сном, ни духом… И вдруг как грохнет! На нас крыша валится… И вся изба в огне! Я к окну, оттуда на волю… А там черт-те что творится! Полдеревни горит! Всюду пальба, все носятся туда-сюда. Между домов русские танки… Стреляют по избам… Скачут наши кони из конного лазарета… Некоторые из горящих стойл так и не выбрались… Они кричали… кричали… Ужас какой-то.

Вахмистр снова теряет сознание. Еще одна рюмка коньяка приводит его в себя.

– Сколько примерно было танков? – спросил Унольд.

Вахмистр задумался.

– Может, шесть или восемь… А может, и двадцать, – неуверенно отвечает он. – Все, что я видел, были Т-34.

– И пехота?

– Да, и пехота!

– Сколько примерно?

– Этого сказать не могу. У всех были пистолеты-пулеметы.

– Просто отлично, – подытожил подполковник.

Энгельхард увел впавшего в полную прострацию юношу в соседнюю комнату; кровь у него из раны опять пошла сильнее.

– Отдохните сперва. На ночь вы останетесь здесь – возможно, вы нам еще понадобитесь. Я позову врача, он вам сделает перевязку. А с утра поглядим.

С этими словами Энгельхард последовал за подполковником в другую комнату. Унольд стоял, склонившись над картой. Он был очень бледен, в глазах у него блуждали странные огоньки. Казалось, до него только сейчас дошло, о чем именно ему доложили.

– Черт возьми, вы только посмотрите на это! Манойлин! Да это же почти в тридцати километрах за линией фронта! Это гигантская дырища! Как такое вообще могло произойти? Ее ведь уже не залатать!

– Солдат, вне всяких сомнений, сильно напуган, – произносит Энгельхард. – Кроме того, ночью чувства обостряются. Возможно, в тылу сеют панику всего-навсего несколько прорвавшихся танков с горсткой пулеметчиков на броне.

Подполковник лишь качает головой.

– Не думаю, Энгельхард. Нет-нет, там случилась большая заваруха.

Он берет в руки линейку.

– От Манойлина до нас примерно пятнадцать километров. Пятнадцать километров укатанной дороги… И больше ничего!

Он поднял голову, бледный как смерть.

– Если они повернут на восток, через полчаса будут здесь! И мы здесь, на западном краю встретим их первыми! Немедленно поднимите весь штабной персонал и уведомите командный пункт! Нам необходимо срочно организовать хоть какую-нибудь оборону!


Сигнал тревоги пробудил Бройера от крепкого сна. Он не имел понятия, что на самом деле стряслось, но мог предположить, что начальник штаба дивизии не на шутку взволнован. По опыту он знал, что Унольду в такой момент лучше не попадаться, поэтому решил направиться в пункт связи. Там всегда можно было узнать последние новости – и, кроме того, там он мог лично удостовериться, было ли отправлено в штаб корпуса вечернее сообщение разведки.

В комнате начальника связи он встретил лейтенанта Визе.

– Как, и вы здесь, Визе? – удивленно и в то же время обрадованно воскликнул он и от души пожал товарищу руку.

– Чем же вы так удивлены, герр Бройер? – улыбнулся в ответ лейтенант. – Я же еще со вчерашнего дня вступил в должность начальника. Разве вы не знали?

– Так вас сделали начальником связи? Какая жалость, какая жалость… – протянул Бройер. – Не поймите меня превратно, дорогой мой, – тут же спохватился он, увидев, с каким изумлением воззрился на него лейтенант. – Разумеется, я за вас рад. Но мне удалось до такой степени удовлетворить Унольда, что он был согласен перевести вас в штаб на должность третьего адъютанта. Ведь и вы того же хотели… А теперь, видно, ничего не выйдет. Жаль, очень жаль!

– Что наши чаянья, что наши планы![8] – продекламировал лейтенант. – Кто знает, не изменилось бы в нынешней ситуации его мнение…

– И верно! – опомнился Бройер. – Есть у вас новости? Из-за чего тревога?

– Пока ничего не слышно. Может быть, учебная. Вечером по радио пришло лишь краткое сообщение от танкового корпуса о том, что с нуля часов сегодняшнего дня дивизия снова подчиняется одиннадцатому армейскому корпусу.

– Странно, – отозвался обер-лейтенант. – Но возвращаясь к теме третьего адъютанта: мне действительно жаль, что теперь уж наверняка ничего не выйдет с вашим назначением… Знаете, я частенько вспоминаю тот прекрасный воскресный день, который мы провели у вас в блиндаже под Городищем. Вы нам читали Гофмансталя и Рильке…

Бледное лицо лейтенанта как-то странно оживилось. На нем заиграла блуждающая улыбка, в которой чудилась нотка самоиронии.

– К чему нам всё – и эти игры тоже, —

Нам, кто, велик и одинок душой,

Бесцельные скитанья вечно множит,

Нам, много повидавшим?..[9]


произнес он и добавил:

– Да, вы правы, то был чудесный день. Кстати сказать, мне пришел новый томик Рильке, “Рассказы о Господе Боге”. Невеста моя недавно мне послала. Некоторые события оттуда происходят в России. Удивительно простая набожность, местами напоминающая Толстого. Эта книга заставит вас полюбить русских. Когда выдастся вновь спокойная минутка, обязательно почитайте.

– Весьма любезно с вашей стороны, – обрадованно отозвался Бройер, совсем позабыв о цели своего визита. – Да, дорогой мой друг… Россия! Еще мальчишкой мечтал я о ее девственных просторах. Мне всегда казалось, что вся она сплошь зеленая и фиолетовая. Как часто я в мечтах сидел на берегу Волги…

– Где мечты, а где исполненье! – мрачно ответил лейтенант. – Вот они и сбылись, наши мечты. Не сбылись бы – мы бы Бога благодарили…


Когда-то штаб дивизии располагал целым подразделением пехоты, которое могло обеспечить его оборону. Оно носило гордое название “штабной роты”. В условиях Сталинграда было уже не до роскоши – существованию роты пришел конец. С тех пор осталось только дежурное подразделение, состоявшее из тех писарей, фурьеров и ординарцев, что не так уж требовались на рабочем месте и в случае тревоги могли взяться за оружие. Случай тревоги наступил впервые. Подразделение в составе примерно 80 человек заняло позицию в паре сотен метров от западной окраины деревни по обеим сторонам дороги, ведущей к Манойлину. Военные, большинство из которых муштра прусской службы практически обошла стороной, явно не испытывали расположения к оружию и поначалу на чем свет стоит кляли тех, кто нарушил их ночной покой. Но как только фельдфебель Харрас распорядился выдать дополнительно по двадцать боевых патронов на каждого и сообщил, что настал наконец тот момент, когда и им, старым канцелярским крысам, придется показать, осталась ли в них хоть толика истинного солдатского духа, они поутихли.

Капитан Факельман, мебельщик из Висмара, окончивший Первую мировую свежеиспеченным лейтенантом запаса, по своему роду занятий не находил ни времени, ни желания упражняться в мирное время в хождении строем, а потому к началу новой войны был понижен до третьеразрядного, не пользовавшегося особым уважением чина офицера для поручений. Крайне обрадовавшись, что таким образом он может как бы на законных основаниях не иметь ни малейшего представления о том самом пресловутом хождении, капитан с облегчением свалил все воинские обязанности на своего “исполняющего обязанности главного фельдфебеля”. Человеком, занимавшим эту должность – порождение гениальных умов Верховного командования вооруженных сил вермахта, – и был фельдфебель Харрас. Бросив гимназию почти перед самым выпуском, Харрас ступил на долгий путь военной службы в надежде когда-нибудь стать офицером. Но хоть на первый взгляд этот пергидрольный блондин с впечатляющей спортивной фигурой и соответствовал всем требованиям к офицерской должности, он каким-то образом умудрился уже дважды провалить офицерский экзамен.

Почему – никто толком не знал. Когда началась война, он надеялся достичь занимавшей весь его ум цели, показав себя на передовой. Но распределение в штаб до сих пор не оставляло ему никаких шансов. Однако это ничуть не останавливало фельдфебеля Харраса в его стремлении соответствовать недостижимому пока идеалу. Он носил элегантные сапоги для верховой езды, собственные – не казенные – брюки с замшевой отделкой и офицерскую фуражку, с которой он снял серебристую канитель. Говорил он отрывисто, немного гнусавя, считая, что так и должен говорить офицер. Излюбленной его командой было “Всем слушать сюда!” – “Alles mal herhör’n!”, причем, стремясь казаться благороднее, он пропускал звук r, так что выходило невразумительное “Всем хе-хё!”, ставшее в штабе крылатым выражением, а солдаты прозвали Харраса Хехё.

И вот сегодня фельдфебель Харрас наконец ощутил, что его звездный час настал. Представилась та самая долгожданная возможность отличиться храбростью и организаторскими способностями. Он подготовился по полной программе: на голове начищенный до блеска стальной шлем, на шее полевой бинокль, в руках пистолет-пулемет, а на поясе – две ручные гранаты. С фонариком в руках он взбудораженно расхаживал среди солдат и отдавал последние поручения.

– Хе-хё! Без приказа никому не стрелять! Дать неприятелю подойти метров на двадцать-тридцать – и тогда сразу в бой! А если побегут – примкнуть штыки и за ними!

Тут он замер, глаза его сделались круглыми.

– Где ваш штык-нож, вы, размазня?

Лакош, до того момента в задумчивости возившийся с пулеметом, сперва недоуменно оглянулся, затем с трудом поднялся. Утопая в широком плаще, с обмотанным вокруг головы шерстяным шарфом, он состроил фонарю самую глупую рожу, на которую только был способен.

– Я… Он… – тут он зашелся в приступе кашля. – Я… Да я… Он в машине, господин фельдфебель!

– В машине! Вы только поглядите! – протянул Харрас. – Ну разумеется, вы же у нас водитель, человек благородный… Вы сейчас пехотинец, поняли, недотепа? – заорал вдруг он. – Пехотинец! Вы вообще смысл этого слова понимаете? Пехота – это венец всей армии!.. Пехотинец без штыка! Чтобы завтра с утра явились в канцелярию. Три дня вам гарантированы!

Он сделал пометку в своей прославленной записной книжечке в переплете из бордово-коричневой телячьей кожи, неизменно торчавшей меж пуговиц его шинели, и направился дальше. “Придурок”, – отчетливо пробормотал Лакош, опускаясь обратно в сугроб, и вновь занялся затвором своего пулемета. Он был одним из немногих, кому пришлось вынужденно освоить это оружие, а потому Харрас доверил ему один из двух MG-34, которыми располагал штаб. Вторым стрелком, в чьи обязанности входила подача патронной ленты, был Гайбель. Его выудили из лавки в Хемнице всего недель десять тому назад и отправили прямо в штаб после восьми дней обучения в полевом запасном батальоне. Для него пулемет оставался тайной за семью печатями.

– И что же будет, если на нас покатят танки? – с искренним волнением спросил он. – Разве с этой штукой против них пойти можно?

– Естессно! – ответил Лакош. – Надо только палить по визиру!

О том, что такое визир, Гайбель имел весьма смутное представление.

– А разве его ночью разглядеть можно? – усомнился он.

– Коли нельзя, – снисходительным тоном стреляного воробья ответил Лакош, – так крышку поднимаешь – и гранату туда!

– Но ведь у нас нет гранат, – с еще большим беспокойством отозвался Гайбель.

– Ну, значит, чего-нибудь еще… Кирпич! Они растеряются и повылезают. Или можешь штык свой в гусеничную цепь воткнуть. Тогда танк будет кружить по кругу, пока бак не опустеет.

Гайбель покосился на него с выражением явного сомнения. С Лакошем он никогда не мог понять, шутит тот или говорит всерьез.

Время шло, ничего не происходило. Был уже, наверное, пятый час. На смену холодной сырости туманного, сумбурного вчерашнего дня пришел снег. Торчать ночью на улице было занятием не из приятных. Зимней формы у них не было, войлочных сапог тоже еще не выдали. От водянистого снегопада они быстро промерзли до костей. Влага проникала даже сквозь плащ на подкладке, боевой дух стремился к нулю. Фельдфебель Харрас стоял посреди дороги с биноклем в руках и напряженно вглядывался в темноту. Внезапно ему показалось, что он слышит голоса вдали. Сердце его застучало, он навострил уши. Вот, снова! Это определенно были чьи-то голоса. Теперь уже до слуха его долетали и другие звуки, издаваемые марширующей колонной солдат. Спутать их было невозможно ни с чем. Вне всякого сомнения, они приближались! Сколько их? Рота? Батальон?..

– На позиции! – вполголоса распорядился он. Хриплыми, сдавленными от волнения голосами солдаты передавали его приказ. – Целься!

Харрас был полон решимости позволить врагу – и пусть даже там был целый полк – приблизиться на максимально возможное расстояние, чтобы затем смести его внезапным огнем. Шум усилился. Помимо голосов, можно было различить звон посуды и лязг оружия. Казалось, враг перемещался совершенно беззаботно. Напряжение стало невыносимым. И вот!.. На мгновение среди редких хлопьев снега показались темные очертания группы людей. Они уже были близко! У Харраса до того дрожали руки, что он едва мог удержать у лица бинокль.

– Внимание! – подняв руку с зажатым в ней штыком, прошипел он… – И, внезапно опустив ее, крикнул: – Не стрелять! Отбой!

В бинокль ему удалось разглядеть белые меховые шапки. Это были румыны.

Рухнув с небес своих геройских мечтаний на землю отрезвляющей реальности, фельдфебель Харрас не мог позволить себе осрамиться перед своей же частью. Он сделал вид, будто именно их и ожидал увидеть, остановил эту достойную жалости, лишившуюся командира горстку солдат и подверг суровому допросу. Пришли они не из Манойлина, а с передовой 1-й румынской кавалерийской дивизии, рассеянной после того, как вечером русские неожиданно атаковали их еще и с фланга, и с тыла. Однако по дороге никаких русских им не попадалось.

Оставшаяся ночь прошла без происшествий. Ближе к утру дежурное подразделение сменили другие отряды, сформированные командованием из располагавшихся поблизости обозов. Уставшие и совершенно разбитые, солдаты двинулись на квартиры. Фельдфебель Харрас тоже подрастерял свой пыл. Ему вновь пришлось похоронить свои надежды отличиться. А еще – осознать, что какими бы элегантными ни были его сапоги для верховой езды, сшитые из тонкой кожи, они не вполне подходили для ночного кукования в холоде и сырости, да и вообще у войны, оказывается, были не только положительные стороны.


С самого утра валил снег. Стоило заняться заре, как в деревню потянулись румыны. Снежные хлопья покрыли их черные и желтые шапки из овчины, землисто-коричневые шинели, прилипли к кудлатым бородам и бровям, оставляя мокрые холодные следы. Они появлялись и поодиночке, и группами, большими и маленькими, выглядели устало и жалко, не говорили ни слова. У кого-то на обессиленном плече еще болталось оружие, кто-то, спотыкаясь, тянул за собой одинокий пулемет на колесах, но большинство постаралось избавиться от всего, что не могло защитить их от голода и холода. По обе стороны дороги были разбросаны противогазы, каски, остатки вооружения; часть из них еще выделялась на фоне снега яркими пятнами, часть уже была укрыта белым покрывалом. Жестяные ящики были доверху наполнены патронными лентами. Солдаты ковыляли, обмотав израненные ноги лохмотьями и мешковиной, опираясь на палки, приволакивая обмотанные затвердевшими от грязи бинтами простреленные конечности. Повезло тем, кому досталась лошадь – они где поодиночке, а где и вдвоем покачивались на спинах костлявых кляч. Еще больше повезло тем, кто смог примоститься на скрипучей крестьянской телеге, переложив свою тяжелую ношу на вконец заезженную кобылу, которая, превозмогая страдания, тащила вперед себя и перегруженный обоз, погоняемая криками и ударами. Поток солдат становился все гуще, все нереальней, невозможней, неудержимей, и гротескность этого сборища беглецов придавала ему некое сходство с армией призраков. Неужто восстала из мертвых разбитая Великая армия Наполеона?

Унтер-офицер Херберт и зондерфюрер Фрёлих стояли у окна и обескураженно смотрели на тянущуюся мимо скорбную процессию.

– Это просто ужасно, – промолвил Херберт. – Какая участь нас постигла!

– Нас? – возмутился Фрёлих. – Почему это “нас”? Вы что, не видите, что это румыны? С нами такого не могло бы произойти ни при каких обстоятельствах!

У беглецов желание было только одно: поесть и поспать. Несчастные, точно насекомые, расползались по избам, сараям и хлевам. Но деревня была перенасыщена, словно мокрая губка, и ее возможностей ну никак не могло хватить на то, чтобы вобрать в себя еще и этот поток нечаянных постояльцев. Перед входом в лазарет и на продовольственный склад собралась толпа. Тот, кого еще держали ноги, продолжил свой путь на юг и на восток – прочь, подальше от тех мест, где ждали их танки и “катюши”.

На сеновале у того дома, где еще оставались русские и квартировался отдел разведки и контрразведки, яблоку было негде упасть. Бройер отдал румынам свои сени – так он надеялся что-нибудь узнать о том, что произошло на передовой. Но тщетно. Солдаты его даже не слышали. Они где стояли, там и упали и теперь храпели, навалившись друг на друга. Каждый, кто хотел войти в дом, вынужден был пробираться, наступая на гору переплетенных рук и ног, но спящие при этом даже не издавали и звука. От оттаивающих шинелей, сапог и перевязей исходило чудовищное зловоние. Снаружи у забора стояли на вахте Лакош и Гайбель, не давая завалиться внутрь еще кому-нибудь.

– Найн, найн! Комплетт, комплетт! – кричали они на том универсальном, всеми более или менее понимаемом, рожденном в смешеньи русских, румын, немцев, итальянцев и других народов языке, оттесняя стремящихся внутрь беглецов обратно на улицу.

– Все нумера заняты! – поясняя ситуацию, прибавил Лакош. И, обращаясь к Гайбелю, сообщил:

– Вот видишь? Им воевать уже разонравилось. Они сейчас все по домам отправятся.

– По каким еще домам! – ответил Гайбель. – Кстати, и нам, видать, отправиться домой теперь не светит, – обеспокоенно присовокупил он, думая при этом о жене, которой приходилось одной тянуть на себе лавку, и о сынишке Эрнсте, которому был всего месяц от роду.

– Это почему? – изумился Лакош.

– Ну, раз они все поразбежались, надо же кем-то заполнить брешь! А поскольку мы здесь, наверняка нами прореху и заткнут.

– Слышь, ты! – одернул его Лакош. – Тоже мне, стратег! Погоди, тебя еще генералом сделают!.. Глянь-ка вон на того жокея! – перевел разговор он и указал на босого румына в каске набекрень, ехавшего верхом на корове. Оторвав от земли примерзший полусгнивший мешок, Гайбель бросил его солдату. Тот по-кавалерийски ловко поймал его на лету. Чуть поодаль на главной улице послышался шум. С севера в переполненную деревню ворвался табун неоседланных лошадей, спряженных четверками и шестерками, каждой из которых правил обозный. В вытаращенных глазах коней читался неистовый ужас, они вставали на дыбы и с грохотом врезались в машины. Копыта их разъезжались, лошади скользили и падали, утягивая за собой всю упряжку. По земле покатились кубарем люди и животные. Отовсюду раздавалось неистовое ржание, крики и стоны; полевая жандармерия палила в воздух; всех охватила паника. Румыны в меховых шапках теснились у дверей и внутри командного пункта: оттуда пахло едой и порядком. “Пайком будут обеспечены только укомплектованные отряды под предводительством офицера”, – значилось на дверях по-немецки и по-французски. Но разве ж кому это было понятно? Упитанный начштаба был в отчаянии. От постоянных криков у него окончательно сел голос.

– Нихт кушаит, нихт манже! – сипел он. – Кушаит колонн мит официр! Зонст нихт кушаит!

Из задних рядов к нему, раздвигая ряды хлыстом, пробился невысокий смуглый офицер в коротком меховом полушубке, начищенных юфтевых сапогах на кривых, точно сабли, ногах и фуражке набекрень, нахлобученной поверх сверкающей черной шевелюры.

– Позвольте, капитан кавалерии Попеску! Приветствую! – Он протянул упитанному капитану через стол свою правую руку в перчатке. – Мне необходим немедля стойло, сено и овес для мои пятьсот лошадей из первая кавалерийская дивизия!

У капитана аж челюсть отвисла. Он давно уже был сыт по горло, а тут еще и этого с хлыстом принесло!

– И как вы себе это представляете, господин хороший? – процедил он. – Видите, что здесь творится? Какое мне дело до ваших лошадей!

Капитан кавалерии рассек воздух хлыстом и какое-то время громко ругался по-румынски. Вот они, господа союзнички: сперва рот разевают, а как припечет – так им и дела нет! Он тоже давно уже сыт по горло! Последняя капля в чашу его терпения упала еще вчера. Наконец ярость его обрела выражение и по-немецки.

– Мои лошади сражаться! – возопил он. – За кого они сражаться? За Гитлер! За Германия! А теперь им голодать и умирать от холод?

– Я комендант, а не директор цирка! – взвился толстяк, повысив голос настолько, насколько это еще было возможно. – Почему бы вам не забить свою скотину и не накормить людей?!

Он и не подозревал, насколько пророческими окажутся его слова. Коротышка-капитан побагровел. Кого тот назвал скотиной – его драгоценных лошадей? Это истинное чудо селекции? Скормить эти благородные создания, каждое из которых стоило целое состояние, грязным крестьянам? Такое предложение нельзя было даже расценивать как каннибализм – это было настоящее богохульство, и оно могло лишь сорваться с уст варвара.

– Это неслыханно, герр капитан! – взвизгнул он. – Неслыханно! Я буду применить сила, вы это понимать? Сила! Я реквизировать всё… Всё!

И, чертыхаясь, он скрылся в толпе.

– Желаю приятно провести время! – крикнул ему вслед капитан. “Какое нам дело до этих свинопасов?” – думал он, как и зондерфюрер Фрёлих.


По комнате начальника штаба дивизии, широко шагая, прохаживался из угла в угол генерал. Подполковник Унольд стоял, опершись кулаками о стол с развернутой на нем большой картой и устремив невидящий взор в окно. Лицо его было бледнее обычного, резкие складки в уголках рта казались глубже. Внезапно он решительно обернулся.

– Господин генерал, необходимо дать приказ об отступлении, – решительно произнес он. – Расположенные на возвышенности зенитные орудия остались без какой бы то ни было поддержки со стороны пехоты. Еще немного – и у них кончатся снаряды, а значит, мы их потеряем. Высоту окружили уже с трех сторон. Еще полчаса – и может быть поздно!.. Не исключено, что уже поздно, – нервно прибавил он.

– Не надо меня поучать, Унольд! – раздраженно оборвал его генерал. – Я вам уже много раз объяснял, что я не буду отдавать такой приказ. Высоту необходимо удержать – и она будет удержана! Вы знакомы с приказом фюрера?!

– Приказ, согласно которому даже для отвода небольших формирований требуется разрешение фюрера – если господин генерал имеет в виду этот приказ, – был продиктован особыми условиями, сложившимися прошлой зимой. У нас нет резона придерживаться его сейчас.

– Вы что, осмеливаетесь критиковать решения фюрера? – вскипел генерал. – Каждый его приказ для меня священен, понимаете? Священен!

В области своей юрисдикции Унольд, полагаясь на опыт великих полководцев, признавал только железные законы военной тактики. Для него существовало лишь ясное, трезвое рассуждение и холодный расчет.

– Лежащая на мне как на начальнике штаба дивизии ответственность вынуждает меня со всей настойчивостью объяснить вам, что упрямо… – губы его дрожали, когда он произносил эти слова, – именно что упрямо цепляться за высоту двести восемнадцать с позиций военного дела – просто бессмыслица! Даже удержав высоту, мы не сможем препятствовать наступлению русских.

Генерал остановился напротив него, потрясая кулаками.

– Вы хотите, чтобы я попал под трибунал?!

Лицо Унольда застыло, лишь в глазах его горел устрашающий огонь.

– Речь идет не о судьбе господина генерала, – отрезал он, – не о моей судьбе и не о судьбе любого другого солдата. Речь единственно может идти об исполнении нашего воинского долга. Ради этого я готов пожертвовать чем угодно. Однако недальновидный приказ господина генерала не просто ставит под угрозу его исполнение, а грозит нам настоящим бедствием. Господин генерал готов дать врагу уничтожить целое артиллерийское подразделение с дорогостоящим вооружением, и прежде всего с зенитными орудиями “восемь-восемь”, которых нам уже сейчас катастрофически не хватает! И ради чего? Впустую… Впустую, совершенно впустую!

– Совершенно впустую? Геройский подвиг подразделения, сражавшегося до последнего бойца и последнего патрона, всегда будет служить дивизии примером!

Подполковник окончательно утратил самообладание. Слышать такие слова из уст этого трепла! Священный сан гения примерил на себя какой-то шарлатан! Его прорвало, как плотину. Унольд ударил кулаком по столу так, что аж карандаши подпрыгнули, и закричал:

– Я больше не намерен участвовать в этом представлении! Либо мы командуем, как подобает ответственным военачальникам, либо размахиваем руками и бросаемся громкими словами! Но так мы проиграем войну, господин генерал!

Генерал побагровел. Под румянцем проступили пунцовые вены, налились кровью белки его отвратительно округлившихся глаз. Он раскрыл рот, глотая воздух, точно рыба на суше. “Сейчас его хватит удар”, – с надеждой подумал Унольд. Но внезапно кровь отхлынула от сдувшегося генеральского лица, и оно вновь обрело свой привычный желтый оттенок; генерал опустился на стул, обхватил голову руками и съежился. Повисло долгое молчание. Наконец он поднял взгляд. Вид у него был, как у выжатого лимона.

– Не будет у вас рюмки коньяка, Унольд? – изменившимся тоном спросил он. – Нервы мои в последнее время опять расшатались… Думаю, мне надо дать себе отдых.

Он медленно поднялся, протер глаза и взял в руки фуражку.

– Скажите Люницу, – бросил он на ходу, обращаясь к двери, – пускай делает, что хочет… Все и так бессмысленно.

Подполковник бросил ему вслед уничижительный взгляд и схватил телефонную трубку, чтобы отдать командиру артиллерийских частей полковнику Люницу приказ немедленно оставить высоту 218. Но связи не было.

6

“Брюквенная зима” – во время голодной зимы 1916/1917 годов основным продуктом питания в Германии была брюква.

7

Дух немецкий утвердится – целый мир оздоровится! – завершающие строки стихотворения “Предназначение Германии” (1861) немецкого поэта Эмануэля Гайбеля, получившие распространение во времена Третьего рейха, несмотря на антивоенный пафос стиха.

8

Что наши чаянья, что наши планы! – ставшая крылатой строка из трагедии Шиллера “Мессинская невеста, или Братья-враги” (1803).

9

К чему нам всё… – Г. фон Гофмансталь, “Баллада внешней жизни” (1894). Перевод Ю. Корнеева.

Прорыв под Сталинградом

Подняться наверх